Текст книги "Захарий Зограф"
Автор книги: Григорий Островский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
Прежде всего, следует исключить «симптом Нарцисса» – мотив самолюбования. Да, Захарий честолюбив, но мелочное тщеславие ему чуждо. Облик его на автопортретах исполнен достоинства, но – особенно в Преображенском – далек от идеализации, приукрашивания, тем более щегольства.
В числе главнейших и самых настоятельных побуждений – осознание себя не частицей Рода, Цеха, Сословия, Общины, но индивидуальностью, личностью единственной и неповторной. Не одним из многих зографов, анонимных ремесленников, смиренных изобразителей святых и – в крайнем случае – церковных ктиторов, но Автором, Художником, творческой Личностью нового типа. Утверждению ее высокой общественной ценности и служит автопортрет. «Личная гордость, амбиция и самоощущение, – писал А. Божков, – становятся явными не как беспомощный плач и случайно вырванная фраза из старинных рукописных книг, а как осознанная программа постижения творческих вершин. Четыре раза рисовал себя Захарий Зограф в создаваемой им пестрой галерее. Четыре раза является он среди своих героев – гордый и самоуверенный, решительно преодолевший чувство неполноценности. В Бачковском, Преображенском и Троянском монастырях – трех важнейших этапах его жизни, – как и в автопортрете Национальной художественной галереи, видим одно умное лицо с изящным овалом и утонченными чертами, один ясный взгляд, в котором надежда жить и едва уловимая скорбь, одну маленькую кисть, претворенную в символ его ремесла. В трех автопортретах он „остается стенописцем“. Остается, как будто непогрешимо чувствует, что это вершина и конец одной большой традиции – пережитой и одухотворенной им и вместе с ним, доведенной до своего логического завершения, потому что она насыщена чувствами и мотивами, которые ее убивают. Он переживает эту традицию масштабно и оставляет в ней свой собственный облик, как будто хочет доказать, что болгарская живопись в течение многих веков представлялась и поддерживалась влиятельными людьми, что анонимные мастера, прожившие жизнь в труде и постоянстве во имя народных надежд, имеют свои индивидуальные лица и свои конкретные судьбы» [7, с. 12].
Захарий утверждает ценность и достоинство не только художника вообще, но и художника из Самокова, художника болгарского. Во всех подписях и надписях он повторяет и подчеркивает это с каким-то вызовом и неизменным постоянством.
Наконец, чисто субъективный фактор. Автопортрет для Захария – средство самопознания; более того, он становится средством предельно, безостаточно искреннего самоанализа. С каким-то бесстрашием раскрывает он перед тысячами людей глубины своей души. Многие, но не все, ибо нас не покидает ощущение недосказанной тайны, которая ушла с художником и которую он не поверял даже самым близким. Что-то точило его; в зените славы и благополучия он знал горечь разочарований. При всей кажущейся откровенности с друзьями и открытости треволнениям жизни Захарий оказывается довольно скрытным, замкнутым в себе и своих переживаниях. Все основное – в произведениях художника; в них он рассказал о себе, о том, что думал и чувствовал, – многое, но не все. О том, что утаил, можно лишь догадываться.
Автопортрет в храме Преображенского монастыря примечателен во многих отношениях.
Во-первых, он необычайно мал по размерам: 88 сантиметров в высоту и 27 в ширину. Лаконичная надпись: «Захария X. Зограф. Самоков». Рядом с большими, монументальными изображениями святых он кажется еще меньше, скромнее. Смирение и самоуничижение, что паче гордости?
Во-вторых, Захарий еще более решительно порывает с традицией ктиторской и вообще церковной портретописи. Исчезают даже формальные связи с окружающими росписями, тема предстояния, специфическая официальность, репрезентативность, застылость. В портрет, находящийся в интерьере церкви, художник смело вводит чисто жанровую, бытовую мотивацию: изображает себя не в условном, отвлеченном, а в вполне реальном пространстве, стоящим с кистью в руке, как бы в момент работы, у стола, на котором разложены его инструменты: набор кистей, линейка, циркуль, угольник, стержень для крепления угля.
В-третьих, – и это главное – автохарактеристика художника.
Захарию было тогда уже под сорок – зограф с двадцатилетним опытом, глава семьи, отец трех сыновей. Но изобразил он себя совсем молодым, и лишь небольшие усики напоминают, что перед нами не отрок, но муж. Невысокого роста, хрупкого телосложения, узкоплеч, тонок в кости, стрижен коротко, как говорили, гологлав.
Юным и печальным, углубленным в себя и отстраненным от суеты, очень одиноким, в состоянии упадка духовных и физических сил предстает художник перед зрителем. Более того, при наличии профессиональных атрибутов перед нами не столько зограф, а тем паче славный, преуспевающий, сколько уставший человек, погруженный в раздумья о неотвратимом вращении «колеса жизни»…
Таким Захарий увидел себя, таким запечатлел. Чем же вызван этот тяжелый душевный кризис? Только ли усталостью, одиночеством? (Даже переписка с Неофитом Рильским, служившая ему отдушиной и душевной опорой, в это время прервалась: с 1848-го четыре года Неофит жил на острове Халки в Мраморном море, занимая кафедру церковно-славянского языка в греческой богословской академии.) Или склонностью к меланхолии, пессимизму, личной трагедией, неверием в скорое освобождение Болгарии? Неудовлетворенностью собой, творческим тупиком, несостоившимися мечтами и надеждами, сознанием неосуществленных возможностей, недостижимостью идеала?.. Может быть, ни тем, ни другим; может, здесь нечто иное?
И почему же Преображенский портрет написан так нервно и даже торопливо и небрежно?
«Только за двенадцать лет Захарий Зограф создает почти все свои стенописи, – писал А. Божков. – Календарная информация в этом случае превращается в загадочную формулу – выразительную и вместе с тем мистическую, как известное „Колесо жизни“, написанное им в Преображенском монастыре. Отмеченных лет меньше, чем нужно для того, чтобы перейти из одного возраста в другой. Но он словно спешит состояться как творец перед фатальным концом, спешит пустить это колесо в разверзнутую пасть зверя, спешит потому, что не хочет примириться с полным круговоротом и потому не верит, что созданное им человечество удержит его всегда в зените. Наше искусство не знает другого подобного опережения времени и судьбы – отчаянного и восторженного, фатально напряженного и одновременно с тем предельно плодотворного» [7, с. 11].
И все же, хотя вопросов куда больше, чем ответов, одно вне сомнений: мира и согласия с собой не было и далеко не все было ладно и благополучно.
Из надписи, оставленной художником в Преображенской церкви, следует, что роспись ее, исполненная «рукой Захария Христовича Болгарина из Самокова», завершена 20 сентября 1849 года. Дата очень определенная, но относится ли она к росписи всего храма или же только интерьера? Трудно представить себе, что вся колоссальная по объему работа в Преображенском монастыре выполнена за один сезон – с весны до осени. Между тем договор был заключен в августе 1848 года, но ведь тогда и даже позднее, в 1849-м, – допустим, только зимой или ранней весной – художник работал в Троянском монастыре.
Надо сказать, что вообще творческая биография Захария Зографа и ее хронология – это уравнение со многими неизвестными. Так, в литературе имеются указания, что в 1838–1841 годах Захарий Зограф работал в Долноведенском и Долнобешовском монастырях, а в 1843-м – в Плаковском; что в 1847-м Колю Фичето построил, а Захарий расписал храм Патриаршего (Троицкого) монастыря. Церковь эта погибла во время землетрясения 1913 года, а нынешняя возведена в 1927 году. Ни опровергнуть сведений о работе Захария, ни подтвердить их сейчас не представляется возможным, каких-либо убедительных аргументов, не говоря уже о документальных свидетельствах, найти не удалось. В монастырской часовне хранятся приписываемые Захарию Зографу образа из иконостаса разрушенной церкви – «Богородица», «Христос», «Иоанн Креститель», «Троица» и другие. Иконы – это другой вопрос, и авторство Захария куда более вероятно, тем более что их датируют 1851 годом, но ведь в 1847-м он работал в Троянском монастыре, за много верст от Патриаршего! Примерно такое же положение с росписями Беланзенского монастыря; В. Захариев утверждает, что его в 1839 году расписали Захарий Зограф со своим учеником Цветаном.
Да и с Преображенским, как ни считай, концы с концами, правда, сходятся, но с трудом, и поэтому многие исследователи склонны продлить время пребывания Захария здесь с 1847 года, потом с 1849-го и по крайней мере до следующего года, датируя роспись нартекса и фасада 1850-м. Это вполне правдоподобно, тем более что большие и малые храмовые иконы – «Богоматерь Одигитрия», «Преображение Господне», «Христос-пантократор», «Св. Николай», «Иоанн Креститель», «Архангел Михаил», «Св. Иван Рильский» и некоторые другие – Захарий заканчивает лишь к весне 1851 года. (На храмовой иконе «Преображение» есть подпись художника и дата – 1851.) В ослепительном сиянии золота, четких контрастах красного, черного, синего, зеленого эти иконы смотрятся репрезентативными, исполненными очень тщательно и во всеоружии зрелого, отточенного мастерства – и в то же время суховатыми, холодными, равнодушными, что ли, лишенными той простодушной сердечности и непосредственности, которые составляли едва ли не самую примечательную и симпатичную особенность нашего художника. Разве что в «Преображении» Захарий, проникшись, видимо, впечатлениями окружающей природы, создает сложный по пластике пейзаж с лесистыми горами и отвесными скалами.
(Для часовни Андрея Первозванного иконы писал племянник Захария – Станислав Доспевский. В 1860-х годах искусство болгарской иконописи выходило на завершающий и к тому же совершенно иной виток своей истории: тот же «Андрей Первозванный» Доспевского – не столько икона, сколько картина, выдающая кисть прилежного ученика и последователя русских академистов, живопись религиозного содержания. Однако это уже предмет другого разговора.)
Но все это будет позднее, а пока что путь Захария лежал к дому. В Пловдиве свирепствовала холера, пришлось идти другой дорогой.
САМОКОВ. 1853
И снова Самоков.
Собственно, Захарий и не уходил от него: куда бы и как бы надолго ни забрасывала его беспокойная зографская судьба, он везде ощущал себя самоковчанином. Недаром на всех его подписях присутствует: «…из Самокова», «…живописец самоковчанин». Не все еще осознавали себя тогда гражданами Болгарии, но у всех должен был быть родной город или село, ибо человек без него – отщепенец, бродяга, никто. Здесь, в Самокове, были его корни – родной очаг, могилы отца и матери, дом Димитра и Тенки, его дом, где жила жена и подрастали сыновья. Это был его город, и даже если ему становилось здесь тесно и тягостно, он всегда возвращался сюда.
Добрых пятнадцать лет прошло с тех пор, как Захарий впервые надолго покинул Самоков; тогда он был молод, а знали его главным образом как сына усты Христо и брата Димитра, да и то лишь в родном городе и ближайших окрестностях. Ныне слава об искуснейшем зографе, украсившем главнейшие болгарские святыни – монастыри Рильский, Бачковский, Троянский, Преображенский, разнеслась из конца в конец. Раньше вынужден он был считать каждый грош, ожидая, когда прижимистые ктиторы расплатятся за заказанные ими образа; сейчас он сам богат, и самоковчане чтут в нем не только славного, но и состоятельного согражданина. Бережливость всегда была добродетелью каждого здравомыслящего болгарина – торговца, ремесленника, крестьянина, и особенно в нынешние времена, когда предприимчивость все более пронизывала общество – от ворочавших многими тысячами чорбаджиев до мелких лавочников, лишь мечтавших выйти «в люди». Взращенный на этой почве трезвый практицизм Захария, обостренный сейчас сознанием своей ответственности за будущее жены и детей, плодоносил процентами на отданные в долг деньги (и немалыми! – такого рода деятельность отнюдь не считалась предосудительной, и Захарий участвовал даже в займах Рильскому монастырю), домами в Самокове, приобретенными самостоятельно или на паях. Самолюбию художника льстило, что теперь он мог на равных держаться с теми, от кого еще недавно был в зависимости. Две лавки, в которых самоковской абой бойко торговал его компаньон Димитр Каракалфин, харчевня и постоялый двор в болгарском квартале, купленные на паях с хаджи Митоте, пять домов, один из которых, приобретенный по случаю в 1845 году всего за 3360 грошей и перестроенный еще за 11 тысяч, он отделал для своей семьи, – с крупными богатеями не соперничать, но для Захария это было не так уж плохо… Кое-что досталось и в наследство от тестя: хаджи Гюро скончался в январе 1849 года, обойдя в завещании нелюбимого зятя, но не забыв дочери и внуков.
Вечный странник, Захарий был теперь привязан к своему дому, стоявшему на Широкио сокак – главной улице города. Одноэтажный, о пяти окнах по фасаду, под четырехскатной черепичной крышей, дом стоял в глубине двора и не привлекал внимания, но был достаточно просторным, удобным, уютным. На пустырь, что сзади него, дом выходил эркером на деревянных подпорах и сложенным из нетесаного камня цокольным этажом под ним. Двор окружала тоже каменная, под черепицей ограда, там же сарай и мастерская художника – небольшой, очень простой и непритязательный на вид домик, крытый красной черепицей на два ската. Чистое, тихое, а главное, свое убежище, где можно уединиться, – об этом он мечтал всегда.
Захарий любил свой дом, любил жену – рассудительную, грамотную и образованную по тем временам женщину, рачительную хозяйку и нежную мать, подарившую ему еще одного сына: вслед за Георгием и Христо зимой 1848 года появился на свет третий, нареченный в честь дяди Димитром. Но с годами улыбчивая и прелестная в своей юной красоте девушка, какой впервые увидел лет десять назад, превратилась в крупную, несколько грузную женщину, крутую и решительную в словах и поступках, с сильным и властным характером. Захарий старался быть примерным мужем и отцом, но то ли частые и продолжительные отлучки из дому, то ли характер Екатерины постепенно внесли холодок и отчуждение в их отношения.
В доме Димитра его встречали постаревший, осунувшийся брат и все такая же щедрая на доброту, быстрая и словно не знающая усталости Тенка. Просто удивительно, как ловко и весело справлялась она с хозяйством и оравой детей: за стол садились пять сыновей – Зафир, Никола, Атанас, Захарий, Йованчо, дочери Домна и младшая Павлакия. У Димитра теперь была новая мастерская – скромная, но украшенная орнаментом над дверью и датой – 1848. Там и работал от зари до зари, выполняя крупный заказ для церкви св. Николая в Плевене – двадцать пять апостольских, тридцать одна праздничная и другие иконы.
Зафир, высокий двадцатипятилетний юноша, напомнил Захарию себя: вот таким же молодым, полным сил и неуемного честолюбия когда-то покидал он бамоков для большого мира. Теперь об этом мечтал его племянник, только мечты его устремлялись дальше Пловдива или Рильского монастыря и даже Болгарии – в Одессу, Киев, с надеждой на игумена Печерской лавры архимандрита Хрисанта (он же Христо Дойчиев из Самокова), в Москву, Петербург, где можно выучиться художеству на манер русского и европейского. Такого еще среди самоковских да и вообще болгарских зографов не случалось, но не один Зафир искал выхода. Самоковчанин Георгий хаджи Митов уезжает учиться в Белград, а оттуда в 1849 году во Флоренцию; но через несколько лет, едва закончив Академию художеств и не успев внести свою лепту в болгарское искусство, он умирает. Смутные слухи доходили о Димитре Добровиче Пехливанове из Сливена, который в Афинах и Риме научился писать портреты и картины, а сейчас сражается за свободу Италии в армии легендарного Гарибальди; на родину он вернется глубоким стариком, в 1893 году. Сын Христаки Павловича Никола уезжает в Бухарест, а затем в Вену и осенью 1853 года поступит в класс исторической живописи венской Академии художеств.
Убежденный в святости зографского ремесла и непогрешимости его вековых устоев, Димитр недоверчиво качал головой и уговаривал сына оставить эту затею, тем более что отличные способности Зафира и его работа в Рильском монастыре создали ему имя и перед ним открывалась хорошая будущность. Зафир, однако, стоял на своем, склонив на свою сторону добрую и мягкосердечную мать. Слово Тенки имело в семье немалый вес; теперь же ее поддерживал и Захарий, с горечью вспоминавший о своем несостоявшемся учении в России. Димитр вынужден был согласиться и дать сыну денег на дорогу. В 1850 году они проводили Зафира в дальний путь; свидеться Захарию с ним уже не довелось.
Подрастали сыновья Сузы и Косты Вальовых – Сотир, Димитр, Йован, Никола, Петр. Старших отец пристраивал к зографскому ремеслу, сам же работал много и прилежно; когда не было заказов на росписи храмов, охотно украшал дома звонким сине-красно-черным трехцветьем самоковской алафранги. Захарий мог убедиться, как выросло и окрепло мастерство зятя: написанные им недавно в церкви св. Николая села Горни Пасарел неподалеку от Самокова ктиторские портреты оказались превосходными.
Восстанавливались старые, завязывались новые связи и отношения. Охотно захаживал Захарий к Христо Йовановичу. Тот был лет на десять старше, но и в свои пятьдесят оставался большим ребенком, всегда жизнерадостным и чем-то самозабвенно увлеченным. В молодости Йованович готовился стать художником и сейчас бережно хранил собственноручно переписанную им на двухстах пятидесяти листах, изобретательно украшенную красными инициалами и изящными виньетками «Ерминию, или Науку изографскую» в двух частях. Судьба, однако, нарушила его планы: на жизнь пришлось зарабатывать не столько художеством, сколько торговлей железом и бакалеей в лавке, расположенной там же, в нижнем этаже его дома на Абаджийской улице. Зато наверху, где размещались вестибюль, контора, библиотека, мастерская, Христо менее всего походил на благоразумного лавочника. Он много читал, интересовался всем на свете, свободно изъяснялся не только по-гречески и по-турецки, но и по-цыгански; на крыше приспособил невесть откуда раздобытый телескоп и по ночам наблюдал небесные светила; в библиотеке старательно переписывал и иллюстрировал акварельными рисунками басни Эзопа, в конторе часто играл на скрипке и балалайке, мастерил для своих одиннадцати детей замысловатые механические игрушки и действующие модели водяных мельниц. Свой дом и дюкан Христо Йованович щедро изукрасил отличной алафрангой: в вестибюле-гостиной изобразил на стене – полтора метра на три! – царьградскую крепость, стамбульский порт с мечетями и церквами на втором плане, в других комнатах – орнамент и букеты полевых цветов, которые писал ярко и изящно. Впрочем, декорацию эту он менял и переписывал едва ли не каждый год. В 1850 году Христо построил себе новый дом, но в старом оставались его дюкан и мастерская.
Захарий знал Христо Йовановича давно, а несколько лет назад их сблизила общая работа: лишь тогда единожды Йовановичу довелось сполна проявить свое дарование.
В середине сороковых годов к приезду управителя Самокова Мехмеда Хусреф-паши, служившего ранее комендантом Белградской крепости, а затем в Боснии, было решено обновить его резиденцию – конак и завершить возведение самой большой и красивой мечети Байракли-джамия. А поскольку своих мастеров не было, то призвали «неверных»: участие болгар в строительстве и украшении мечетей и синагог в те времена было довольно обычным явлением. (Недаром в народе жила поэтическая и трагическая легенда о замечательном болгарском зодчем Маноле, построившем мечеть султана Селима в Адрианополе. Чтобы он не создал еще такую же, султан заточил его в высоком минарете. Из скрепленных воском птичьих перьев Манол сделал крылья, взлетел, упал и разбился насмерть…)
Роспись самоковского конака поручили Захарию Зографу; было это в 1845–1846 годах, как раз после Рильского и перед Троянским монастырем. Семь комнат конака художник покрыл характерным самоковским орнаментом с вплетенными в него гирляндами и букетами цветов, парящими птицами. Развивая живую традицию самоковской алафранги, Захарий написал также виды Венеции и других городов: о них знал он лишь по рассказам да «Всемирной географии»… К сожалению, роспись конака не сохранилась, но осталась Байракли-джамия и исполненная Христо Йовановичем со товарищами роспись – один из самых примечательных памятников искусства болгарского Возрождения.
Очень удачно архитектурное решение здания – чистого и грациозного по рисунку и объему, словно возведенного на одном дыхании. Рядом две белокаменные чешмы, библиотека Хусреф-паши, гробница его дяди, резного мрамора надгробие его жены Шерифе Сайде-ханум. Остроконечный минарет мечети вонзился в небо; выложенная спиралью кирпичная кладка усиливает его устремленность ввысь. А стенопись еще более дематериализует тяжесть большого кубического здания с плоским куполом на барабане, придает ему особенную легкость. Вдоль широкого карниза протянулась лента фриза, расписанного типично самоковским черно-белым орнаментом. Капители колонн, создающих открытую свету и воздуху аркаду, также покрыты стилизованными листьями аканфа, а над ними – изображения изящных амфор с букетами цветов в обрамлении «перьев» – прихотливого, своевольно бегущего по белой стене черного узора из листьев.
Жизнерадостная атмосфера царит и в интерьере мечети. В михрабе – алтарной нише – вид стамбульской мечети с двумя минаретами в весьма относительной, трогательной и наивной перспективе, но зато на фоне островерхих кипарисов, облачного неба и пышного занавеса над ним. Стены расписаны панелями, колоннами, драпировками с кистями, высокими, словно фейерверки, букетами цветов в греческих вазах на фоне облаков. Карниз, своды и паруса, барабан, купол с золотой шестиконечной звездой в зените, обрамления окон – все покрыто крупным и сочным барочным орнаментом, в формах и ритме которого соединились исторический опыт европейского искусства XVIII века, восточного орнаментализма и болгарской алафранги, свободная импровизация сильных и уверенных в себе мастеров с прочной традицией местной художественной культуры. В звучном контрасте желтого и черного (и кое-где розового или красного) на белом, ярком кобальте, зелени виноградной лозы и тяжелых гроздьях ягод словно струятся жизненные соки творческой силы и молодости.
Долгое время не было точно известно, кто же автор этих росписей; рождались и отмирали разноречивые гипотезы. Назывался и Захарий Зограф, но в данном случае речь может идти лишь об использовании его опыта и мотивов, в частности, декора церкви Бачковского монастыря, о реализации его идей. Недавно было убедительно доказано, что автором их мог быть только Христо Йованович.
Встречался Захарий Зограф и с молодым Николой, сыном ученика его отца Йована Иконописца. Никола Йованов, именовавший себя Образописовым, обещал стать в будущем незаурядным и своеобычным художником, а пока что за ним укрепилась репутация оригинала и своего рода самоковской достопримечательности. Две страсти владели этим чудаковатым, честным и прямодушным человеком – преклонение перед Наполеоном и безграничная любовь к России, в которой видел защитницу славянских народов и надежду на избавление от османского рабства. Образописов отпустил бакенбарды, как у Александра I, соорудил себе фантастический костюм, который искренно считал формой русского офицера: синий мундир с блестящими пуговицами, красным воротом и желтым металлическим кантом, штаны с широкими алыми лампасами, шапку с красным дном. В таком виде да еще с саблей на боку он появлялся на улицах патриархального Самокова. Все называли его «консулом», и, как поговаривали, даже османы перед ним робели.
Впоследствии, когда Никола Образописов построил свой дом, он так же, как и Христо Йованович, украсил его росписями, но с еще большим размахом и фантазией. Над дверями поместил изображение летящего орла с распростертыми крыльями и крестом в клюве – символ храбрости, над окном слона – аллегорию терпения. Стены дома снаружи и в интерьере, внутренняя сторона ограды во дворе были покрыты живописными пейзажами, изображениями музыкантов, птиц, животных (особенно любил художник писать льва – олицетворение болгарской силы и мужества), цветов в корзинах, букетах, гирляндах. На одной стене он написал русского солдата-трубача и подписал для ясности: «Московец сей возтрубил»; на другой – аллегорические композиции на сюжеты басен Эзопа. Парадную комнату украсил «Борьбой с медведем», резной потолок – звездами и орнаментами, другие помещения – «Схваткой с разбойником», «Всадником», «Отшельником», экзотическими ландшафтами, вольными копиями с гравюр иностранных художников.
Подобными росписями, исполненными, может быть, не с таким буйным воображением, были украшены жилища и некоторых других самоковчан, например резчика по дереву Стою Фандыкова и его брата зографа Димитра, расписавшего свой маленький домик орнаментами, букетами, драпировками, пейзажами, охотничьими сценами.
Из Преображенского монастыря Захарий вернулся усталым, разбитым физически и душевно: сказалось предельное напряжение всех сил. («Устал, как собака в сливах» – говорят болгары.) Наступила полоса трудного и затяжного кризиса; настроение было подавленное, мрачное, ничто не радовало, впереди, казалось, не было просвета, а работа не приносила, как раньше, успокоения. Художник ощущал как бы исчерпанность своего искусства; как писать по-другому, он хоть и смутно, но представлял; однако по рукам и ногам опутывали его каноны традиций, требования заказчиков, ожидавших от самоковского зографа лишь то, чем он уже прославил свое имя. Чтобы сломать инерцию, решительно, одним рывком сменить проторенную колею на другую, почти нетронутую дорогу, не хватало ни безрассудства молодости, ни душевной энергии, ни тех профессиональных навыков, которыми владели, видимо, только счастливцы из европейских академий.
Со временем, однако, жизнь вернулась в русло привычной повседневности. Немного отдохнув и поправившись на домашних харчах после долгого монастырского поста, Захарий снова взялся за работу. Предстояло написать несколько икон для храма Преображенской обители – рассчитаться сполна; набежали и новые заказы на церковные образа. Писал в 1847 году «Троицу» для Митрополичьей церкви в Самокове, в 1851-м – «Богородицу» и «Христа» в Девичий монастырь близ Габрова, в 1843-м – для церкви Нового Села «Св. Николая», «Успение богоматери», «Св. Трифона», покровителя виноградарей, в 1845-м, для церкви в Пернике, «Христа – Великого Архиерея с апостолами» для Плаковской обители, «Св. Онуфрия и Мину», «Архангельский собор», «Иоанна Крестителя» и другие для Долнобешовской обители… Игумены болгарских монастырей писали ему письма, посылали гонцов с просьбами об иконах. «Христа-архиерея с двенадцатью апостолами» и другие исполнил в 1845 году для соборного храма маковского монастыря св. Ильи, что около Тырнова, тогда же, для Долнобешовского, близ Вратца, «Св. Мину» и «Великомученика Онуфрия Габровского»; несколькими годами позже – ряд образов для иконостаса в церкви горноводенского монастыря св. Кирика и Улиты под Станимакой. Это были зографские будни, нередко утомительные и тоскливо однообразные, однако Захарий был к себе строг и взыскателен: работал в полную меру своего зрелого, отточенного опытом мастерства. Не меньше, но и не больше.
Между тем маленький Самоков волновали большие тревоги. На семь замков запирала Блистательная Порта болгарскую райю, и все же ветры перемен достигали всех уголков страны. Возвращаясь из дальних странствий, самоковские торговцы рассказывали о революциях в Париже и Вене, Италии и Германии, Валахии, Венгрии. Османские войска заняли Бухарест, потом в Валахию вошла армия русского царя. Подавлена венгерская революция; многие ее вожди и участники теперь жили в болгарском городе Шумене.
К тому же у Самокова и свои дела… С помощью немецких мастеров наладили стекольную фабрику; на околицах города прибавилось лачуг бедноты. В окрестностях гуляли гайдуки Христо Чакыр-воеводы, местного оружейника и литейщика, «самоковского барона», как назвал его сам султан. В суровые зимы его укрывали рильские иноки, он работал в монастырской кузнице, а весной и летом, собрав ватагу смельчаков, нагонял страху на захватчиков и верноподданных обывателей, пока не настигла его пуля предателя. Гулким эхом отозвалось по стране Видинское восстание 1850 года; плохо вооруженные (одно ружье на пятьдесят человек!), лишенные поддержки и руководства, крестьяне потерпели жестокое поражение. Не утихала, а, наоборот, еще больше обострялась в Самокове – как и по всей Болгарии – борьба против высшего греческого духовенства.
Восстань, восстань, юнак балканский,
От сна глубокого проснись…—
эти строки Добри Чинтулова стали потом национальным гимном.
Захарий, еще когда работал в Рильском монастыре, включился в борьбу, разгоревшуюся между правившим с 1838 года ставленником фанариотов самоковским митрополитом Иеремией и его прихожанами. Беспутный гуляка и бабник, митрополит превратил свою резиденцию в нечто среднее между кабаком и домом терпимости; самоковчане чаще видели его пьяным, на коне и в камилавке набекрень, чем в митрополичьем облачении на церковном амвоне. Когда терпение истощилось, самоковчане в 1846 году с позором изгнали владыку, забросав его камнями.
На смену Иеремии пришел «достойный» преемник – митрополит Матей, прозванный самоковчанами «лудия», то есть безумный, буйный. Он был братом влиятельного советника Высокой Порты Аристарха, называвшегося Логотет-беем, а за самоковское кресло заплатил патриарху 150 тысяч грошей. Уверенный в своей безнаказанности, Матей предстал перед прихожанами не меньшим «эпикурейцем», чем его предшественник. Шумные – на всю околию – пьянки в обществе непотребных женщин и таких же, как он, собутыльников были повседневным явлением; самым невинным развлечением митрополита было избиение детей на улицах и разгром лотков торговцев халвой. К патриарху и султану потянулись депутации. В 1849 году возмущенные самоковчане изгнали владыку, но Константинополь вернул его, и бесчинства возобновились пуще прежнего. Порой он куда-то исчезал, и тогда Захарий сообщал Неофиту Рильскому: «Есть новости в Самокове. Одни говорят, что владыка Матей в Селянике отуречился, другие – протестантом стал, третьи – удавился, дай бог, чтобы одна из этих вестей сбылась!» (письмо от 2 марта 1853 года). Через несколько недель: «Нового в Самокове нет, только владыка Матей, говорят, с цыганами ушел, то ли еще что-то, ходят слухи, что скрывается в Царьграде…» Лишь в 1855 году, когда город оказался чуть не на грани восстания, Матея сослали на Святую гору.