355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Островский » Захарий Зограф » Текст книги (страница 2)
Захарий Зограф
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:33

Текст книги "Захарий Зограф"


Автор книги: Григорий Островский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)

Эта слитность искусства и ремесла, присущая средневековой культуре, народному творчеству, художественным промыслам, народному прикладному искусству, распространялась и на иконопись, зографское ремесло, а иной живописи Болгария тогда не знала. Понятие «архитектор» было равнозначно «строителю», «художество», «художник», «искусство» – «ремеслу», «мастеру», «мастерству»; впоследствии и сам Захарий в своих письмах употребляет слова «ремесло», «художественное рукоделие», «иконописное ремесло», «иконописное художество» в широком и собирательном смысле.

Выдающийся болгарский педагог и ученый первой половины XIX века Петр Берон, который был автором первого болгарского учебника, картину называет иконой, скульптуру – идолом, живописца – зографом, иной живописи, как только иконописи, иного искусства, как ремесла, обслуживающего церковь, и не представляет, да и подходит к ним скорее с практической точки зрения: изучи искусство (ремесло), и всегда у тебя будет кусок хлеба.

В изданной в 1835 году «Болгарской грамматике» Неофит Рильский хотя и утверждает, что искусство – необходимая сторона деятельности и повседневной жизни просвещенного человека, но в понятие «художество» вкладывает и способность человека создавать любое совершенное произведение искусства и ремесла, и его восприятие, понимание его ценности. В 1837 году И. Кипиловский, переводивший с русского «Краткое начертание всеобщей истории» И. Кайданова, прилагает к нему словарик, в котором так объясняет слова: художество – ремесло, художник – ремесленник, ваяние – резьба по камню, ваятель – резчик. Спустя несколько лет К. Фотинов все еще называет скульптора каменотесом.

Со временем, однако, начнут возникать смутные представления о различиях между ремеслом и искусством. В «Первом понятии для детского употребления», переведенном с французского Э. Васкидовичем и изданном в Белграде в 1847 году, в разделе «Художества и науки», говорится: «Человеческие дела делятся на две большие части: на художества и науки. Называются художествами занятия, в которых руки имеют больше приложения, чем дух; портные, сапожники… строители… Называются науками занятия, в которых дух имеет больше приложения, чем руки. А живопись, ваяние, архитектура, стихотворение, музыка суть науки, которые за их красоту красными художествами именуются».

Но это придет потом, а пока что Захарий стоял в самом начале своего пути, и этот путь начинался в отчем доме.

То обстоятельство, что в отличие от всех других ремесленников иконописцы не были объединены в цехи, мало что меняло по существу. Организация труда покоилась на старинной неписаной традиции семейной артели – дружества, или задруги, во главе с мастером и состоящей, как правило, из его братьев, сыновей, племянников, внуков, зятьев, подмастерьев, учеников, иногда, как это случалось в Трявне и Тетевене, также дочерей и невесток. Порядок и сроки прохождения всех ступеней от чирака (ученика) к калфе (подмастерью), старшему подмастерью, помощнику мастера и, наконец, усте (мастеру) здесь были не так строго регламентированы, как в цехах, но пройти их должен был каждый – до той заветной торжественной минуты, когда первомастер произносит напутственное слово, одаряет подмастерья подарком, слегка ударяет по шее и, объявляя его мастером, говорит: «Будь, как я». И уже тогда он может принимать заказы и подписывать работы своим именем, выправить тестир – разрешение иметь лавку-мастерскую, брать учеников и подмастерьев.

В доме Христо Димитрова всегда были ученики, и если для сыновей он был баща – отец, то для всех других – уста, или мастер, Христо. Дошли до нас имена некоторых из них – Цветан, Златан Агнин, Димитр Пищогозолиев, постригшийся затем в монахи, однако за этими именами не стоят ни их произведения, ни события их дальнейших биографий. Историческую реальность обрели лишь двое учеников Христо Димитрова – Костадин Петров Вальов (ок. 1800–1863) и Йован Николов Иконописец (1795–1854), ставшие видными живописцами и, в свою очередь, основателями художнических династий. Первый из них, женившись на младшей дочери своего учителя Сузане, вошел таким образом в его семью.

Как и все, Захарий приобщался к началам зографского ремесла с малых лет: мыл кисти, выглаживал доски для икон, растирал краски, толок в ступе персиковые косточки – из них извлекали черную краску.

Зографы, не в пример другим ремесленникам, уже по роду своих занятий должны были быть грамотными и образованными; нередко, странствуя от села к селу и от города к городу, они совмещали писание икон для местных церквей и монастырей с обучением детей грамоте. «В те годы, когда просвещение находилось на низком уровне, – писал А. Василиев, – сама профессия иконописцев и резчиков обязывала их уметь читать и писать. Они должны были хорошо знать священное писание, книги, из которых они черпали сюжеты своих икон, им необходимо было читать и соответствующую литературу по технологии живописи, состоявшую тогда главным образом из так называемых ерминий (наставлений и сборников рецептов. – Г.О.).Эта образованность поднимала их над общей народной массой, и поэтому они были особенно почитаемы. Во многих случаях они были гораздо образованнее многих священников, являлись и церковными певчими, а многие из них были и учителями» [19, с. 22]. (Об османах и речи нет: их образованность по большей части исчерпывалась знанием первого и последнего стихов Корана да четырьмя или даже двумя правилами арифметики; умеющих читать и писать почтительно называли хафизами, то есть учеными.) В некоторых документах Христо Димитров Зограф называется Христо Даскалом, то есть учителем, и вполне вероятно, что первые уроки церковнославянского и греческого языков Захарий получил от него. «Учение – четыре глаза», – любил повторять отец болгарскую поговорку.

Христо Димитров скончался 24 мая 1819 года; его младшему сыну было тогда девять лет. Мать умерла позднее, в начале тридцатых годов.

Но жизнь семьи продолжалась в назначенном русле, только роль главы ее и наставника взял на себя Димитр; исполненные им в тот год иконы для самоковской церкви Покрова Богородицы свидетельствуют о творческой зрелости двадцатитрехлетнего мастера. Йован Иконописец в эти годы учился и работал на Афоне, позднее отделились Коста Вальов с Сусой, другая сестра, Ева, вышла замуж за переселенного из Царьграда в Самоков лекаря Николу и тоже зажила своим домом, старшая, Анна, так и осталась незамужней; приходили и уходили ученики и подмастерья – дым очага всегда курился над кровлей жилища старого самоковского зографа.

В 1822 году в дом вошла молодая хозяйка: Димитр Христов женился на Христиании, дочери богатого самоковского джелепина и беглечия – прасола и откупщика налогов Йованчо Костова и Домны из Братца, землячки матери Димитра и Захария. Отец невесты, совершивший паломничество в Иерусалим и заслуживший тем почетное звание хаджи, имел султанскую привилегию на особую одежду, ворота его дома охраняла стража. Другую дочь, Елисавету, Хаджикостов выдал за преуспевающего пловдивского торговца Вылко Куртовича Чалыкова из Копривштицы. Год спустя после свадьбы юная Тенка, как звали Христианию в семье, подарила Димитру первенца. «3 декабря родился отрок Зафир», – написано рукой отца на полях его ерминии. Тенке суждено было сыграть немаловажную роль в биографии Захария Зографа – прижизненной и посмертной.

Скромный и тихий, глубоко религиозный, добрый и безупречно честный, Димитр многое унаследовал от отца. Домосед, нежный и заботливый муж, отец и брат, трудолюбивый, старательный и до педантизма скрупулезный в работе, он очень серьезно относился к профессиональному и нравственному воспитанию младшего брата Захария. По складу характера был он, однако, строг, суховат и рассудочен, но справедлив и дисциплинирован во всем; сохранившиеся счетные книги, в которые он тщательно заносил все расходы и доходы, говорят если не о его скупости, то во всяком случае о традиционной бережливости; и в быту, и в своем искусстве оставался неукоснительно верным патриархальным обычаям и правилам. Таким предстает Димитр в редких упоминаниях современников и историков, таков он и на портрете кисти его сына Зафира – замкнутый, несуетный, застывший с циркулем в руке перед иконой на мольберте.

В отличие от него Захарий рос впечатлительным, эмоциональным и импульсивным, порой неуравновешенным, наделенным богатым воображением, обостренной гордостью и даже тщеславием, вечно неудовлетворенным собой да и другими, устремленным к каким-то неведомым ему еще горизонтам. Старшего брата и учителя почтительно называл «бачо», по особой духовной близости, видимо, между ними не было.

Тенка же, молодая, веселая, приветливая, наделенная душевной чуткостью и незаурядным умом, стала для Захария на всю жизнь близким и дорогим человеком; недаром таким уважением и теплотой пронизан написанный им позднее ее портрет. Но этот портрет, а также некоторые обстоятельства жизни и смерти Христиании и Захария породили романтическое предание об их «грешной» и несчастной любви чуть ли не с детских лет и до последнего вздоха. Эта красивая и поэтическая легенда живет и в наши дни, однако это только легенда: не говоря уже о разнице в возрасте (Захарию было двенадцать-тринадцать лет, когда Христиания стала женой и матерью), ни один достоверный факт и ни одно заслуживающее доверия свидетельство не подтверждают ее.

Между тем подошло время серьезной, систематической учебы, и Димитр, неукоснительно требовательный к себе и другим, не давал брату никаких поблажек. Под его бдительным надзором Захарий осваивал технику темперы на яичных белках, клее, уксусе, приемы наложения красок на грунт и подмалевок. Основным источником самых разнообразных сведений, можно сказать энциклопедией традиционного иконописного ремесла служили ерминии – там были и рецепты грунтов, красок, олифы, и описания всевозможных библейских и евангельских сюжетов, и подробная иконография апостолов, святых, великомучеников с указаниями их жестов, поз, одеяний, канонических атрибутов. Болгарские иконописцы пользовались преимущественно ерминией, составленной в начале XVIII века афонским зографом Дионисием Фурнаграфитиосом; Димитр Христов, собственноручно переписавший ее на ста семидесяти семи листах, бережно хранил книгу до конца жизни и завещал сыновьям. Впоследствии, уже в сороковых годах, большой популярностью пользовалась ерминия, составленная Дичо Зографом, содержавшая пятьдесят три рецепта разных лаков, грунтов, красок; ею пользовались многие художники той поры, в том числе и самоковские. Другой настольной книгой каждого болгарского художника была «Стематография» Христофора Жефаровича (Жефарова), отпечатанная в Вене в 1741 году и доставшаяся Димитру и Захарию от отца. Богато иллюстрированная гравюрами на меди, «Стематография» содержала стихотворные описания и изображения гербов славянских народов, в том числе болгарского, южнославянских царей и властителей, православных святых, и среди них отцов славянской письменности Кирилла и Мефодия, болгарского царя Давида, Наума и Климента Охридских.

На стезю болгарской иконописи Захарий вступал на излете ее почти тысячелетней истории, однако тогда, в XIX веке, еще не осознали в полной мере огромную, уникальную ценность ее вклада в художественную культуру европейского средневековья. Но и вне зависимости от этого за художниками стояла великая национальная традиция, на ту пору еще живая и динамичная. На протяжении пяти столетий политический и военно-феодальный гнет Османской империи дополнялся религиозно-духовной зависимостью болгар от константинопольской патриархии; в болгарских храмах, перед болгарскими иконами и стенописями звучало чуждое им греческое слово. В этих условиях болгарская православная церковь, преследуемая и угнетаемая, лишенная самостоятельности, оставалась хранительницей отечественной культуры – языка, письменности, литературы, зодчества, живописи, самого духа народа, его гордости, достоинства, национального самосознания. «Для болгарина в дни полного бесправия, – писала И. Акрабова-Жандова, – икона приобрела и другое значение. Она стала в известном смысле символом того, что он потерял» [46, с. 47]. Светского, не связанного с церковью искусства – картины, портрета, пейзажа – просто не существовало, иконопись оставалась единственной формой обращения художника к «urbi et orbi» – «городу и миру», формой выражения не только религиозных, но и национально-патриотических, гражданственных, нравственных, наконец, эстетических идей и идеалов.

«Золотой век» средневековой болгарской иконописи остался позади. Восточнохристианская ортодоксия («Изображайте красками согласно преданию», – призывал Симеон Солунский), иконографическая и образно-стилистическая система религиозного искусства византийского ареала остаются; но высочайший профессионализм и утонченная изысканность икон и фресок эпохи Второго Болгарского царства (1185–1393) и последовавших за ней XV–XVI веков постепенно слабеют и отступают перед новыми течениями и веяниями. Уходят широта и всезначимость исторических и нравственных обобщений, величавая духовность и очищающий драматизм образов, возвышенная и торжественная гармония композиций, цвета, линий. Иконопись как бы опускается на порядок ниже, драма теснится бытийностью, крупномасштабность эпоса – конкретностью занимательного рассказа о людях, делах и заботах не столько потустороннего, сколько этого, реального, осязаемого мира. Завершением минувшего и одновременно началом, исходной точкой нового этапа в истории болгарского искусства явились, таким образом, «позднее средневековое народное творчество, составлявшее в стране низовой слой художественной культуры, и исторически изжившее себя церковно-монастырское искусство, творческие проблески в котором вспыхивали обычно лишь под воздействием народной культуры. С этого уровня совершался прыжок в новое время, потребовавший колоссальных усилий» [63, с. 13].

Это искусство создавалось не вышедшими из народа, а оставшимися в нем самом выразителями его представлений и идеалов. Они не учились у известных живописцев, а тем более в европейских академиях, вся их наука исчерпывалась суровой школой подмастерьев, псалтырем да ерминией. Но с ними в болгарскую живопись ворвалась стихия народного творчества и народного эстетического сознания, самый дух художественного примитива с его подкупающей безыскусственностью, непосредственностью и наивностью, дерзновенным первооткрытием реального мира во всей множественности, конкретности и захватывающей интересности его деталей и подробностей. Большеголовые, нередко неуклюжие и непропорциональные персонажи их произведений утрачивают изящество и иератическую неподвижность своих предшественников, а жизненная укорененность фольклорной изобразительности, стихийный реализм творческого метода, трезвость и непредвзятость взгляда на мир глазами здравомыслящего крестьянина и ремесленника берут верх над бесплотностью церковного мистицизма. Декоративные, яркие, звонкие, порой кричащие, но всегда мажорные и жизнерадостные сочетания красного, синего, желто-золотого вытесняют усложненную живописность и отвлеченную символику цвета. «Величественное монументальное искусство прошлого, – утверждал Н. Мавродинов, – превращается в наивное, народное искусство». И далее: «Даже Димитр Зограф, знакомый с теорией колористической композиции, который пишет лучше других, остается тем не менее примитивным народным мастером, в ярких, пестрых красках которого нет полутонов» [51, с. 21–22]. В то же время исследователь видит в этих и других изменениях симптомы не дряхлости и упадка болгарского искусства, а начала его нового подъема: «Это искусство исполнено молодости, и именно она придает ему то большое очарование, которым оно обладает. Молодость – во всех ее проявлениях – от икон Христо Димитрова или Захария Монаха, от стенописей Томы Вишанова или Димитра Зографа до портретов Захария Зографа».

В то время как в европейском искусстве этой эпохи пути «ученого», профессионального, и народного искусства решительно расходятся, в Болгарии они пролегают в одном русле, и между, скажем, прославленным впоследствии Захарием Зографом и безымянным ремесленником или деревенским маляром, писавшим для своих односельчан самые примитивные иконы, разница была пока что не в характере и способе образного мышления, а в масштабе дарования и уровне мастерства.

Но какой бы глухой стеной ни отгораживала Османская империя себя и своих подданных от внешнего мира, влияния европейской культуры проникали на Балканы. Они шли из самого сердца Порты – Стамбула, где в тугой узел сплетались Восток и Запад, из Афин, Салоник, Бухареста, Белграда, Дубровника, из Вены (вспомним очень вероятное происхождение коллекции гравюр Христо Димитрова), из Российской империи – Москвы, Одессы, Кишинева, где возникают многочисленные колонии болгарских беженцев-эмигрантов. Пока это еще не было сокрушением освященных временем и традицией византийских канонов; таинства прямой линейной и воздушной перспективы, реально-иллюзорного пространства, пропорций, пластической моделировки, светотени и других слагаемых образной и живописно-пластической системы европейской живописи еще не открылись вполне болгарским зографам. Но все чаще с итальянскими, австрийскими, немецкими, французскими, нидерландскими эстампами и книгами к ним проникают композиции Альбрехта Дюрера и Ганса Гольбейна Младшего, Ван Дейка и Гвидо Рени, а с ними и те начала нового понимания искусства, его задач и выразительных средств, которые постепенно, но необратимо подтачивали последнюю цитадель византийской традиции. И даже на родине Захария, в иконостасе церкви самоковского Девичьего монастыря он мог видеть «Бичевание Христа» – свободную парафразу картины Ганса Гольбейна, воспроизведенную на гравюре Евангелия русского издания 1744 года. В своеобычное единство сливаются замечательные традиции болгарского средневековья, мощные импульсы фольклорного сознания, современного народного творчества и западноевропейские заимствования, соединяются, чтобы создать нечто глубоко оригинальное в нераздельности искусства и ремесла, профессионализма и изобразительного фольклора. В его причастности, а вернее – в слиянии с духовной жизнью народа на крутом повороте его истории, синкретизме культовой, гражданской, просветительной – познавательной и дидактической, наконец, собственно эстетической функции искусства. «Ни в коей мере не отрицая важности внешних воздействий, взаимодействий культур, их роли в формировании национальной культуры Болгарии, – пишет Е. Львова, – мы считаем, что в формировании болгарской культуры нового времени решающую роль играли народные, национальные традиции. Именно через изменение, обогащение и развитие национальных традиций происходит восприятие, усвоение тех инонациональных явлений, которые проникают в художественные процессы нового времени» [50, с. 98].

Талант Захария формировался не на обочине, а в самой стремнине важнейших художественных процессов. Его отец и брат – баща Христо и бачо Димитр, шурин Коста Вальов, Йован Иконописец, многие оставшиеся для нас безымянными сверстники, соученики и сограждане одновременно и вместе с ними создавали то, что впоследствии получило название самоковской школы болгарского искусства конца XVIII – первой половины XIX века. В эту почву глубоко уходят корни творчества Захария Зографа, это была его среда, и прежде чем раздвинуть ее пределы, он многому научился. Димитр был достойным преемником отца, унаследованную школу продолжал согласно заветам Христо Димитрова – и в соблюдении старых традиций, и в отступлении от них. Так, в литературе встречаются утверждения, что Христо Димитров ввел новшество: обязательную для учеников работу над пейзажами с натуры, но насколько это отвечает действительности, проверить сейчас невозможно. Сам Димитр был профессионалом высокого класса, известность его шагнула далеко за черту родного города. Стенные росписи и иконы его кисти находятся в самоковской церкви Покрова Богоматери, в храме св. Николая в Плевене и церкви св. Пантелеймона в Велесе, в Рильском и Троянском, Бачковском и Карлуковском монастырях; работал он и в Пловдиве, Копривштице, Берковице, Панагюрище. Богатство и яркость чистых красок, декоративность композиционных решений, изысканность барочной орнаментики снискали ему признание широкого круга почитателей и заказчиков.

В конце XVIII – первой половине XIX столетия Самоков был одним из крупнейших, но не единственным центром болгарской живописи.

Маленький городок Трявна, неподалеку от Тырнова, был городом зодчих, зографов, резчиков по дереву. Истоки трявненской школы иконописи уходят в XVII век, и оттуда происходят выделяющие эту школу среди других некоторая консервативность, особая приверженность к старым традициям болгарской средневековой иконы (монументальная живопись не получила здесь такого развития, как в творчестве самоковских и банских художников). Впоследствии эта традиционность соединяется с локальной спецификой: тонкими черными контурами, яркой декоративностью цвета – красного, голубого, зеленого, экспрессией, подчеркнуто резкой светотеневой моделировной ликов, а уже в XIX веке – жизнеутверждающим оптимизмом, развернутой и изобретательной повествовательностью, нередко простодушной наивностью образов и выразительных средств народного примитива. Среди художников ходили легенды о живших в незапамятные времена родоначальнике династии Витане (Викентии), его сыне Димитре и внуке Цоню, давшему Трявне сразу трех сыновей, бывших одновременно священниками, учителями, зографами и резчиками по дереву – папу Витана Старшего, Кою и Симеона Цоневых. И их сыновья и дочери, также, кстати, отличившиеся в этом мужском ремесле, сыновья этих сыновей…

Современниками Захария Зографа были такие крупные и самобытные мастера, как папа Витан Младший, убитый в 1848 году разбойниками, Йонко поп Витанов, произведения которого отличались декоративностью звучного цвета, чистотой и плавностью линий, индивидуализацией образов, трогающих поэтичностью и светлой печалью. Видные художники были и в других трявненских династиях – Захариевых, Венковых, Минковых, Димитровых.

Трявна находится все же далековато от Самокова, зато близко от городов Банско и Разлог, где также сложилась значительная и интересная местная школа. Основателем ее был Тома Вишанов хаджи Икономов, учившийся в 1780-х годах, согласно преданию, в Вене (или Италии) и прозванный Молером (от немецкого Maler). В его работах, особенно в превосходных рисунках, ощущаются, несомненно, веяния западноевропейского искусства, но еще больше в них непосредственности и эмоциональности, наивности и той же жизненности, которая стихийно разрушала иконописную застылость и не укладывалась в академические стереотипы. Свои персонажи Тома Вишанов наделяет миловидными лицами с большими приветливыми глазами, живой мимикой и жестикуляцией, моделировку обогащает бликами, тенями, полутонами. Обостренный интерес к анатомии и какие-то далекие отголоски французского рококо своеобычно сплетаются в его произведениях с выразительностью чисто народного примитива. Дело этого крупного и незаурядного мастера продолжал его сын Димитр Томов Молеров, вернувшийся, однако, к канонам византийского и афонского иконописания, а также сын и внук последнего. В юго-западных районах страны сформировалась дебырско-мияшская школа, выдвинувшая Дичо Зографа и других значительных художников и резчиков по дереву.

В дальнейшем Захарию доведется повстречаться и с трявненскими, и с банскими художниками, а пока что круг его впечатлений ограничивался по преимуществу Самоковом. Одним из сильнейших было, видимо, впечатление от иконостаса Митрополичьей церкви. Туда он часто ходил еще с отцом, благо находилась она в нескольких минутах ходьбы от дома, в том же болгарском квартале Долна махала. От отца и брата знал он и исполненную драматизма историю храма.

В те годы действовал султанский указ, жестко ограничивавший церковное строительство и запрещавший возводить православные церкви выше мечетей. Чтобы как-то обойти его и не вызвать опасного раздражения властей, самоковскую церковь строили по ночам, при свечах, сменяя друг друга; основание углубили в землю на полтора метра, поэтому, как и многие болгарские церкви XVIII – первой трети XIX века, она снаружи невысока и неказиста, без куполов и звонниц, более смахивающая на хозяйственную постройку под простой двускатной крышей. Зато интерьер поражал красотой и объемом архитектурного пространства. На убранство не скупились: только за резьбу иконостаса, например, была выплачена громадная по тем временам сумма в 7550 грошей! Церковь была освящена в 1796 году, а в 1805 и 1830–1835 годах, после длительной и упорной тяжбы с властями, ее расширили, сделали трехнефной, пристроили с западной стороны часовню, алтарную апсиду, открытый притвор на стройных резных колоннах. Иконы для нового храма принадлежали кисти Христо Димитрова и его учеников (незадолго до смерти он расписал потолок, украсив его звездами), а резьбу иконостаса исполнил в 1798 году святогорский монах Андон (или Антоний). Это стало рубежом творческой зрелости самоковских школ иконописи и резьбы по дереву. К слову, местные центры резьбы, как правило, совпадали с иконописными: трявненская, самоковская, дебырская, позднее банская, калоферская. Лучшими памятниками самоковской школы остались иконостасы Митрополичьей церкви, храмов Рильского и Лопушанского монастырей.

Болгарская резьба по дереву, пережившая в конце XVIII – первой половине XIX века пору расцвета, составила замечательную страницу народной художественной культуры. Церковные иконостасы, архиерейские троны, амвоны и стасидии – высокие стойки для молящихся вдоль стен, домашние иконостасы, таваны – резные потолки в жилых домах – давали резчикам возможность проявить свою фантазию, изобретательность, мастерство. Сочетая плоскую и объемную, барельефную и ажурную резьбу, они широко использовали геометрический и растительный орнаменты, мотивы Ренессанса, барокко, классицизма и ампира, но всегда оставались на почве болгарского искусства. Изображения солнечных розеток, цветов и плодов, виноградных лоз и подсолнухов, фантастических и реальных птиц и зверей – орлов, грифонов, львов, алконостов, сиринов, оленей, быков, петухов, сцен из Ветхого и Нового завета и даже жанровых мотивов, очень точно увиденных в повседневности типажей, наблюденных деталей и подробностей образуют очень своеобразное, исполненное движения и жизненных красок зрелище. И в нем – мироощущение народного художника, соединившего в своей работе изощренность мастера и неискушенность радостно познающего мир примитива.

Этот мир открывал для себя и Захарий, когда всматривался в возникшие из-под резца Андона лупоглазые фигурки с лукавыми улыбками на лицах, усатого пахаря Адама, бредущего по борозде за сохой, и Еву с крестьянской прялкой («Когда Адам пахал, а Ева пряла, что же делали богатые?» – спрашивали в народе). Воображение поражали сплошь покрытые дивной резьбой центральная часть иконостаса, амвон, киоты, архиерейский трон, настоятельское кресло, эпитропский стол, в подножье которого были вырезаны две головы – одна постарше, с бородой, другая помоложе, только с усами; говорили, что это автопортреты Андона и его помощника.

Славу самоковского иконостаса преумножил превосходный резчик Атанас Телодур (что означает «позолотчик», хотя иконостас Митрополичьей церкви – из орехового дерева, без окраски и позолоты). Участник греческого национально-освободительного восстания 1821–1829 годов против османского ига, он попал в плен и, проданный в рабство самоковскому бею, работал здесь как резчик по дереву. В 1830–1833 годах Атанас исполнил боковые крылья иконостаса, заполнив ими нефы достроенного и расширенного храма.

Двадцатые годы, время отрочества и юности Захария, становления и возмужания его как личности и художника, остаются в его жизнеописании почти не заполненными страницами: нет ни работ его, ни документов, ни писем, ни воспоминаний. Единственная возможность реконструкции видится в принятии версии: жил как все…

Когда подошел срок, Захария отдали в килийную школу при Митрополичьей церкви. Выбора не было: килийные школы – нечто вроде церковно-приходских в России – до середины 1830-х годов, а в селах и небольших бедных городках до пятидесятых годов были единственными учебными заведениями; в Самокове они существовали с XVII века.

Представление о том, какими были эти школы, дает описание одной из них: «Школа состоит из двух помещений. Первое предназначено для занятий. Устлано оно одеялами из козьей шерсти, на которые садились ученики. Сегодняшней тетрадью служила панокида – покрытая воском доска, на которой ученики учились писать и считать. <…> Вторая комната была устроена почти так же. На стене надпись церковно-славянскими буквами: „Прилежание приносит удачу“. Печь, лавка у стены для учителя и иконостас с иконой – триптихом, часослов и шкатулка для перьев и чернильницы. <…> Длинная палка, с помощью которой учитель доставал от первого до последнего ученика „для водворения порядка и дисциплины“ во время учебных занятий…»

Описание это, наверно, довольно точное; но во многих случаях было и того хуже. Сплошь и рядом помещения были тесными, холодными, сырыми, дети сидели на земле, подложив дощечки, которые приносили из дому, обедали хлебом, луком, сыром и сушеными фруктами, спали и снова занимались. За науку учитель – даскал – с каждого ученика получал по одному грошу в месяц и немного продуктов, а когда оканчивали одну книгу, ему дарили платок или вязаные чулки. Дети кололи учителю дрова, носили воду, вскапывали и пололи огород; зимой приносили в школу по одному полену. Зато с каким нетерпением ждали они петров день – 29 июня, когда кончался учебный год!

В одной старой болгарской школе на стене классной комнаты было начертано: «О, учитесь, дети, в младые лета, когда наступит старость, чтобы не осталась вам жалость». Увы, этот призыв нередко оставался лишь благим советом. Петр Берон свидетельствовал: «Проведя свое детство в страхе и трепете, несчастные дети по выходе из школы не умеют даже написать свою фамилию или сосчитать то, что они получают или отдают». Вероятно, не везде дело обстояло так плохо, но общий уровень преподавания оставлял желать лучшего.

На панокиде учитель писал, а дети два-три месяца хором повторяли за ним название букв, затем слоги, слова, предложения и целые молитвы. Чтение сменялось началами эпистолографии – науки письма. Умевшего читать и писать называли грамматиком, и он уже слыл ученым. Учили не живому болгарскому языку – не было ни учебников, ни даже букваря, – а славяно-болгарскому, представлявшему смесь преобладающего церковно-славянского и разговорного болгарского. Учились по церковным книгам – псалтырю, часослову, октиоху (сборнику песнопений); псалтырь называли наустницей – затверживали его наизусть, а вершиной всех наук считалось знание «Апостола».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю