355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Говард Фаст » Спартак (Роман) » Текст книги (страница 8)
Спартак (Роман)
  • Текст добавлен: 12 мая 2018, 18:30

Текст книги "Спартак (Роман)"


Автор книги: Говард Фаст



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц)

II

Это Вариния, которая бодрствует в темноте, и она не спала эту ночь, совсем нет, даже несколько мгновений; но Спартак, который лежит рядом с ней, спит. Как крепко он спит и как глубоко! Мягкий поток его дыхания, втягивание и прохождение воздуха, являющегося топливом для огня жизни в нем, столь же регулярен и такой же, как и все своевременное убывание и течение в мире жизни, и Вариния думает об этом и знает, что жизненные циклы в этом мире имеют одну и ту же закономерность, будь то движение приливов, прохождение сезонов или плод, яйцо в лоне женщины.

Но как может человек спать таким образом, когда он знает, с чем он столкнется по пробуждении? Как он может спать на грани смерти? Откуда приходит к нему этот покой?

Легко, очень легко, Вариния прикасается к нему и прослеживает прикосновением его кожу, его плоть и его конечности, когда он лежит в темноте. Кожа эластичная, свежая и живая; мышцы расслаблены; конечности свободны и покоятся. Сон драгоценен; сон – это жизнь для него.

– Спи, спи, спи, мой возлюбленный, мой дорогой, мой нежный, мой хороший, мой ужасный. Спи и восстанавливай свою силу, муж мой, муж мой.

Все ее движения мягки и осторожны, как шепот, Вариния закрывает его, так что ее плоть все больше и теснее прижимается к нему, ее длинные ноги прижимаются к нему, уютно прижимается ее полная грудь, наконец лицо коснулось его, щека к щеке, ее золотистые волосы короной раскрываются над ним, ее ужасные воспоминания сейчас приглушаются любовью, потому что страху и любви нелегко ужиться вместе.

Однажды она сказала ему, «Я хочу, чтобы ты кое-что сделал. Я хочу, чтобы ты сделал то, что мы делаем в племени, потому что мы верим в это». Он улыбнулся ей: «Во что вы верите в племени?» Она сказала: «Ты будешь смеяться», а потом он ответил: «Смею ли я? Я когда-нибудь смеялся?» Тогда она сказала ему: «В племени, мы считаем, что душа входит в тело через нос и рот, понемногу с каждым вдохом. Ты улыбаешься». Затем он ответил: «Я улыбаюсь не тебе. Я улыбаюсь удивительным вещам, в которые люди верят»; на это она заплакала, и сказала ему, что он Грек, а Греки вообще ни во что не верят. Тогда он сказал ей: «Я не Грек, а Фракиец, и это неправда, что Греки ни во что не верят, но лучшие и самые богатые люди могут верить, и это то, во что верят Греки.» На это она ответила, что не заботиться о том, во что верили Греки, но он сделал бы то, что они делали в племени? Стал бы он прикладывать свой рот к ее рту и дышать, отдавая ей свою душу? И тогда она отдаст ему свою, и навсегда, навеки души были бы смешаны, и они были бы одним человеком в двух телах. Или он боится? И он ответил: «Разве ты не догадываешься, чего я боюсь?»

Сейчас она лежит с ним на тонком соломенном тюфяке на полу их камеры. Камера – их дом. Камера – их замок. Они вдвоем в этом каменном ящике, который измеряется размером в пять футов на семь и в который только камерный горшок и тюфяк. Но даже они не принадлежат им; ничто не принадлежит им, даже друг другу они не принадлежат, и она теперь лежит рядом с ним, касаясь его лица, ног, рук. Тихо плача – она, которую никто никогда не видел плачущей при дневном свете.

«Я не даю женщин, я одалживаю женщин», любил говорить Батиат. «Моим гладиаторам. Человек не годится для арены, если его члены высыхают. А гладиатор не раб – носильщик. Гладиатор – мужчина, а если он не мужчина, никто не заплатит за него и десяти денариев. А мужчине нужна женщина. Я покупаю неисправимых, потому что они дешевы, и если я не смогу их приручить, то как же будут мои мальчики?»)

Ночь проходит, и в камеру прокрался первый, слабый серый рассвет. Вариния должна была встать, поднявшись в свой полный рост, и ее лицо оказывалось на одном уровне с окном камеры. Если бы она выглянула из камеры, то увидела бы тренировочную площадку с оградой из железных прутьев и возле нее сонных солдат, которые днем ​​и ночью стоят на страже. Она это хорошо знает. Камера и цепи не являются ее естественной средой обитания, как для Спартака.

Эта женщина наполнила Батиата любовным пылом и восторгом. Его агент купил ее в Риме, по сути, очень дешево, всего за 500 денариев, поэтому он знал, что товар едва ли небезупречен, но просто взгляд на нее, наполнил его рвением и восторгом. Во-первых, она была высокой и хорошо сложенной, как многие женщины из Германских племен, а Батиат восхищался высокими стройными женщинами. Во-вторых, она была очень молода, не больше двадцати или двадцати одного года, а Батиату нравились молодые женщины. Вдобавок еще одна вещь, она была довольно красивой и ее голову украшала большая копна волос золотого цвета, а Батиат предпочитал красивых женщин с прекрасными волосами. Так что не трудно понять, почему она наполнила ланисту рвением и восторгом.

Но недостаток в ней был, и он обнаружил его в первый же раз, когда попытался взять ее в постель. Она стала дикой кошкой. Она стала брыкающимся, плюющимся, царапающимся, когтистым чудовищем – и так как она была большой и сильной, намерение избить ее до потери сознания оказалось невыполнимым. В борьбе все дорогостоящие предметы, украшавшие его спальню, были разбиты, в том числе красивая Греческая ваза, которой он попытался стукнуть ее по голове, чтобы она наконец перестала сопротивляться. Его гнев и разочарование были такими, что он чувствовал себя вправе убить ее; но когда он добавил прекрасные вазы, лампы и статуэтки к первоначальной стоимости, то посчитал, что затраты слишком велики, чтобы позволить себе отдаться своему гневу. Он не мог с чистой совестью продать ее на рынке за цену соответствующую ее внешности. Возможно, потому, что начав как главарь банды в переулках Рима, Батиат был крайне щепетильным в вопросах деловой этики. Он гордился собой оттого, что ничего не продавал обманным путем. Вместо этого он решил отдать ее гладиаторам, чтобы они укротили ее, и потому, что он уже ощущал необоснованную неприязнь к странному, молчаливому Фракийцу, которого зовут Спартак, чья внешность агнца скрывала пламя, уважаемое каждым гладиатором в школе – он выбрал ее ему в партнерши.

Ему понравилось наблюдать за Спартаком, когда он передавал ему Варинию, говоря: «Это партнерша. Вернешь ее с ребенком или нет, как тебе будет угодно. Заставь ее повиноваться тебе, но не причиняй ей вреда и не калечь ее». Вот что он сказал Спартаку, стоящему молча и бесстрастно, спокойно глядя на Германскую девушку. В то время Вариния была некрасивой. На ее лице было две длинных царапины. Один глаз украшенный желто – фиолетовым синяком опух и закрылся, были еще зеленые и пурпурные синяки на лбу, шее и руках.

– Смотри, что ты получаешь, – сказал Батиат, срывая и без того разорванное платье с той, которую он отдавал, а затем она стояла обнаженной перед Спартаком. В тот момент Спартак увидел ее и полюбил, и не за наготу, но потому что без одежды она вообще не была обнаженной, не пресмыкалась и не пыталась прикрыть себя руками, но стояла просто и гордо, не показывая боли, обиды, не глядя на него или на Батиата, но погруженная в себя, с ее видением и ее душой и снами, содержащая все эти вещи, потому что она решила отдать жизнь, которая ничего больше не стоила. Его сердце устремилось к ней.

В ту ночь она спряталась в дальнем углу его камеры, и он оставил ее в покое, не сделал никаких шагов к ней, кроме как спросить ее, когда она немного успокоилась, «Ты говоришь на латыни, девочка?» – не отвечает. Тогда он сказал: «Буду разговаривать с тобой по-латыни, потому что я не говорю по-германски, теперь наступает холод ночи, и я хочу, чтобы ты легла на мой тюфяк, девочка», – от нее опять не было ответа. И он подтолкнул к ней соломенный тюфяк, и оставил его между ними, а утром он был не тронут, и они оба спали на каменном полу. Но это была первая заботливая доброта, с которой Вариния столкнулась с тех пор, как ее захватили в германских лесах за полтора года до этого.)

И в эту влажную ночь, превратившуюся в утро, память об этой первой ночи, возвращается к ней, и с памятью идет от нее к мужчине спящим рядом с ней, такая волна любви, которую он должен был чувствовать, нужно было быть камнем, чтобы не ощущать ее. Он шевелится, и внезапно открывает глаза, видя ее в тусклом полумраке зари, но видя ее целиком своим внутренним зрением, и еще не проснувшийся, он прижимает ее к себе и начинает ласкать.

– О, мой дорогой, мой дорогой, – говорит она.

– Позволь мне.

– А где ты найдешь сегодня силы, мой возлюбленный?

– Позволь мне, я полон сил.

Затем она лежит в его объятиях, слезы текут молча.

III

Утром – сражение, оно носится в воздухе и повсюду, и каждый из двухсот и некоторые умудренные гладиаторы знают и отвечают на взволнованные расспросы. Две пары будут обливаться кровью на песке, потому что двое молодых людей приехали из Рима с большими деньгами и жаждой острых ощущений. Два Фракийца, Еврей и Африканец, и поскольку Африканцы обучены работе с трезубцем, шансов не будет. Многие ланисты такого бы не разрешили, даже если вы разводите собак, вы не ставите собаку против льва, но Батиат сделает что угодно за деньги.

Чернокожий Драба, пробуждается этим утром, и говорит на своем собственном языке, – Приветствую тебя, день смерти. Он лежит на своем соломенном тюфяке и думает о своей жизни. Он размышляет над странным фактом, что у всех людей, даже самых несчастных, есть воспоминания о любви и заботе, о поцелуях и играх, радости, песнях и танцах, и все люди боятся умереть. Даже когда жизнь ничего не стоит, мужчины цепляются за нее. Даже когда они совершают одинокий и долгий путь от дома, лишенные всякой надежды на возвращение в свои дома и подвергаются всякому унижению, боли и жестокости и откормлены как холеные звери и тренировались, чтобы бороться для развлечения других, даже когда это так, они все еще цепляются за жизнь.

И он, который когда-то был честным поселенцем, с домом, женой и своими детей, голосом, к которому прислушивались в дни мира и чествовали в дни войны, – тот, у кого было все, кому теперь дали рыболовную сеть и рыболовные вилы и отправили на бой, чтобы люди могли смеяться над ним и хлопать ему в ладоши.

Он шепчет пустую философию своего класса и своей профессии: «Dum vivimus, vivamus».

Но он пуст и безутешен, его кости и мускулы болят, когда он встает, чтобы начать свой день и заставить свое тело и ум решить задачу убийства Спартака – которого он любит и ценит здесь выше всех других белых людей. Но разве не сказано, – Гладиатор – не заводи друзей гладиаторов.

IV

Сначала они пошли в ванны, все четверо шли в молчании. Разговоры были бесполезны, потому что им не о чем было говорить, а так как они будут вместе до тех пор, пока не выйдут на арену, разговаривая они только ухудшат ситуацию.

Бани уже были жарко натоплены, и они быстро погрузились в темную воду, как будто все должно было пройти без мыслей или обсуждений. В ванной комнате было довольно темно, сорок футов в длину и двадцать футов глубиной и освещенной, когда двери были закрыты, светом, проникавшим только через маленькие окошки забранные слюдой. Под этим бледным светом, вода в ванне была тускло-серой, покрытой горячим туманом поднимавшимся от нее, дымясь от раскаленных камней брошенных в нее, заполняя всю баню тяжелым, насыщенным паром воздухом. Этот пар проникал в каждую пору тела Спартака, расслаблял напряженные мышцы и создавал в нем странное, двойственное чувство легкости и комфорта. Горячая вода была для него бесконечным чудом и никогда память о засушливой смерти Нубии полностью не оставляла его; и он никогда не мог войти в баню, не задумываясь о заботливости о телах тех, кто был предназначен для смерти и обучен приносить только лишь смерть. Когда он производил полезные для жизни вещи, пшеницу и ячмень, золото, его тело было грязной, бесполезной вещью, позором и непристойностью, для избиения и пинков, исхлестанным и голодным, но теперь, когда он стал креатурой смерти, его тело было так же драгоценно, как и желтый металл, который он добывал в Африке.

И как ни странно, только теперь, разразилась его ненависть. Раньше не было места для ненависти; ненависть – это роскошь, которая нуждается в пище и силе, и даже времени для определенного вида размышлений. Теперь все это у него было, и у него был Лентул Батиат как живой объект его ненависти. Батиат был Римом, а Рим – Батиатом. Он ненавидел Рим и ненавидел Батиата; а также он ненавидел все Римское. Он родился и вырос, чтобы заниматься обработкой полей, пасти поголовье скота или добывать металл; но только оказавшись в Риме он насмотрелся на разведение и обучение людей, которые могли резать других на куски и истекать кровью на песке, вызывая смех и волнение хорошо воспитанных мужчин и женщин.

Из бани они пошли к столам для массажа. Как всегда, Спартак закрыл глаза, когда ароматное оливковое масло было налито на его кожу, и каждая мышца его тела расслабилась под легкими и знающими пальцами массажиста. В первый раз, когда это случилось с ним, он чувствовал себя пойманным в ловушку животным, испытал панику и ужас, то немногое, что он имел или чем когда-либо владел, его собственная плоть, оказалась охвачена этими прощупывающими, гибкими пальцами. Однако теперь он мог расслабиться и в полной мере использовать то, что давал ему массажист. Двенадцать раз он лежал вот так; двенадцать раз он сражался, восемь раз в большом амфитеатре Капуи, с кричащими, опьяненными кровью толпами, четыре раза на частной арене Батиата для наслаждения богатых знатоков убийства, которые путешествовали из могучего, легендарного города, который он никогда не видел, чтобы провести день со своими дамами или любовниками наблюдая, как мужчины сражаются.

Теперь, как всегда, когда он лежал на столе для массажа, он переживал все это в который раз. Все в его памяти. Никакой ужас от рудников или чего угодно не был похож на тот ужас, который охватывал вас, когда вы вступали на плотно утоптанный песок арены; никакой страх не был таким страшным; не было большего унижения как это унижение от желания убить.

И поэтому он узнал, что никакая человеческая жизнь не была унизительнее жизни гладиатора, и его близость к зверям была вознаграждена тем же самым заботливым вниманием, которое даруют прекрасным лошадям, хотя Лентул Батиат или любой другой Римлянин был бы возмущен мыслью об уничтожении хорошей лошади на арене. Он носил собственную мантию страха и унижения, а теперь пальцы массажиста прослеживали каждое переплетение и поперечное волокно зарубцевавшейся ткани.

Ему повезло. Никогда ему не рассекали нерв, не задевали кость, не выдавливали глаз, кинжалом не попадали в барабанную перепонку или шею и он не получил любую другую из тех особых и специфических ран, которых его товарищи боялись и видели ночных кошмарах, просыпаясь обливаясь потом в агонии и ужасе. Никогда у него не было ранений в горло и не был проколот кишечник. Все его раны были простыми воспоминаниями, как они их называли, и он не мог приписать это мастерству и не хотел. Мастерство в этой бойне! Они говорят, что никакой раб не сделается солдатом. Но он был быстр как кошка, почти так же быстр, как зеленоглазый Еврей, воплощение ненависти и молчания, который лежал на столе рядом с ним, очень сильный и очень вдумчивый. Это было труднее всего – думать без гнева. Ira est mors. (Гнев есть смерть). И те, кто проявлял гнев на арене, умерли. Страх был чем-то другим, но не гневом. Это было не трудно для него. Вся его жизнь, его мысли были его инструментами выживания. Немногие знали об этом. «Раб – ни о чем не думает». И «Гладиатор – это зверь». Это было очевидно, но внутри было совсем наоборот. Через некоторое время свободный человек выживает благодаря мысли; но изо дня в день раб должен думать о жизни – еще одна мысль, но мысль. Мысль была компаньоном философа, но противником раба. Когда Спартак ушел от Варинии сегодня утром, он вычеркнул ее. Она не должна существовать для него. Если он жив, она будет жить, но теперь он не был ни жив, ни мертв.

Массажисты закончили. Четыре раба соскользнули со столов и вокруг них обернули длинные шерстяные плащи, саваны, как их называли, и повели через двор в столовую. Гладиаторы уже были на утренней трапезе, каждый мужчина сидел, скрестив ноги на полу, и ел со столика стоящего перед ним. У каждого мужчины была чашка кислого молока и миска с пшеничной кашей, приготовленной с кусочками свинины. Ланиста кормил хорошо, и многие из тех, кто пришел в его школу, впервые наелись, как это делает осужденный, прежде чем пригвоздить его к кресту. Но для четырех, которые должны были выступать на арене, было только немного вина и несколько полосок холодного нарезанного цыпленка. Никто не сражается с набитым брюхом.

Во всяком случае, Спартак не был голоден. Они сидели отдельно от других, четверо, и они разделили отвращение к еде. Они потягивали вино. Они съели полоску – другую мяса, и иногда они смотрели друг на друга. Но никто не говорил, это был их маленький остров молчания в грохоте речи, заполнявшем зал. И другие гладиаторы не смотрели на них и не платили им чрезмерным вниманием. Это была любезность последнего завтрака.

Теперь было общеизвестно, как составлены пары. Все знали, что Спартак сразится с черным, и это будет кинжал против сети и трезубца. Все знали, что Фракиец и Еврей составят вторую пару. Спартак умрет, и молодой Фракиец умрет. Это была вина Спартака. Он не только лежал с Германской девчонкой и всегда говорил о ней, как о своей жене и не иначе, как о своей жене, – но он заставил мужчин полюбить его. Ни один из гладиаторов, сидевших в зале, не могли это явно выразить. Oни не знали, почему это произошло или как именно это случилось. У человека есть способ; у человека есть тысяча маленьких жестов и действий. Любезные манеры Фракийца, застенчивое лицо с полными губами и сломанным носом – все это противоречило качествам, которые заставили бы людей принять его суждения, прийти к нему с опасениями и ссорами, прийти к нему для успокоения и решения. Но когда он решил, они делали то, что он сказал. Когда он говорил с ними на своей мягкой, любопытно акцентированной Латыни, они приняли его слова. Он говорил с ними, и они были утешены. Казалось, он счастливый человек. Он поднял голову, что было странно для раба; он никогда не склонял голову; он никогда не повышал свой голос, и он не был зол. Его довольство выделило его, и он шел таким путем, в этой нечестивой компании обученных убийц и потерянных людей.

– Гладиаторы – животные, – часто говорил Батиат. – Если думать о них как о людях, потеряешь всякую перспективу.

Простой факт заключался в том, что Спартак отказался быть животным, и по этой причине он был опасен, и при всем его мастерстве владения кинжалом и при всей стоимости его проката, Батиат предпочел прибыли видеть его мертвым.

Завтрак закончился. Четыре привелегированных, как они иронично называли себя на собственном слэнге, гуляли сами по себе. Сегодня утром они были неприкасаемыми. Им не нужно было разговаривать или прикасаться. Но Ганник подошел к Спартаку, обнял его и поцеловал в губы; это было странно, и цена была высока, тридцать ударов плетью, но среди гладиаторов было мало тех, кто не почувствовал, почему он это сделал.

V

Много раз в последующие годы Лентул Батиат вспоминал это утро, и много раз он подвергал его исследованию и пытался понять, можно ли приписывать ему последующие потрясения. Однако он не был уверен, что можно, и он не мог принять факт, что то, что произошло потом, произошло потому, что два Римских хлыща хотели увидеть частный поединок до смерти. Не проходило ни одной недели, без частного показа поединков одной, двух или трех пар на его собственной арене, и он не мог не видеть, что этот слишком отличается. Это заставило его задуматься о судьбе некоего многоквартирного дома, дома, которым он владел в городе Риме. Эти многоквартирные дома, или insulae, как они назывались, обычно признавались одним из лучших капиталовложений, которые мог сделать деловой человек. Они не подвергались ни одной из превратностей торговых предприятий; они приносили стабильный и в большинстве случаев растущий уровень дохода, и этот доход можно было бы увеличить. Но определенная опасность была из-за этого увеличения дохода. В начале, Батиат купил два дома, один четырехэтажный и один пятиэтажный. В каждом было двенадцать квартир на этаже, и каждая квартира стоила ее арендатору около девятисот сестерциев ежегодно.

Батиату не потребовалось много времени, чтобы понять, что человек, заинтересованный в получении прибыли, достраивает этажи. Безынициативные падальщики владели низкими домами; богатые мужчины-небоскребами. Ланиста быстро довел пятиэтажный дом до семи этажей, но первая пристройка к четырехэтажному дому привела к его обрушению, что обременило его не только с огромной потерей, но и смертью более двадцати его арендаторов, что означало дополнительные расходы на взятки. Что-то вроде того же добавления количества и итогового изменения в качестве осуществилось здесь, относительно гладиаторов, но Батиат знал, что в своей практике он не хуже, чем большинство ланист, и, действительно, лучше многих.

Это было воистину скверное утро. Во-первых, был Ганник. Нехорошо было наказывать гладиаторов, но в то же время дисциплина в школе должна быть самой строгой дисциплиной в мире. Нарушение гладиатором какого-либо небольшого элемента дисциплины, должно быть наказано – и наказано быстро и беспощадно. Во-вторых, негодование среди гладиаторов, кинжал не должен был противостоять сети и трезубцу. В-третьих, сам поединок.

Батиат ждал приезда гостей на арене. Вне зависимости от того, что Батиат думал об этих Римлянах лично, он оказывал им почести за те деньги, о которых он прекрасно знал. Всякий раз, когда он сталкивался с миллионером – не просто человеком, у которого были миллионы, а с тем, кто мог потратить миллионы – он был ошеломлен своим собственным ощущением, что он настолько мелкая лягушка в маленькой луже. Когда он был главарем городской уличной банды, его собственная мечта была накопить 400 000 сестерциев, что дало бы ему право стать всадником. Когда он стал всадником, он впервые начал понимать, что такое богатство, и за всем, что он захапал – с помощью своей собственной проницательности – впереди была бесконечная перспектива.

Честь там, где должна быть честь. Вот почему он ждал здесь Гая, Брака и прочих; и потому не знал, что Ганник заработал тридцать плетей. Вместо этого он проводил почетных гостей в ложу, подготовленную для них, ложу, построенную достаточно высоко, чтобы рассмотреть каждый уголок маленькой арены без вытягивания шеи или напряжения. Он сам укладывал подушки своих кушеток, чтобы они могли устроиться с максимальной легкостью и удобством, наблюдая за поединками. Принесли прохладное вино и маленькие горшочки с засахаренными фруктами и медовыми конфетами, так что жажда и аппетит могли быть удовлетворены в любой момент. Полосатый балдахин защищал их от утреннего солнца, а два домашних раба стояли с легкими опахалами, на случай, если утренняя прохлада уступит знойному полудню. Руководя аранжировкой сцены, сердце Батиата ликовало от гордости – разумеется, здесь было все, чего мог бы пожелать любой, как бы изысканы ни были его вкусы. И чтобы заполнить скуку между ожиданием и началом игр, были два музыканта и танцующая девушка на песке арены.

Не то чтобы они уделяли много внимания музыке или танцам; им было не до этого, и женатый друг Брака – его имя было Корнелий Люций – нервно болтал о том, что нужно, чтобы достойно жить в Риме в эти дни. Батиат задержался и прислушался; ему хотелось знать, что же нужно для приличного житья в Риме в эти дни, и разговор заинтересовал его, когда он узнал, что Люций заплатил 5000 денариев за нового либрария, большая удача для человека, желающего свежей выпечки.

– Но нельзя же жить как свинья – или можно? – спросил Люций. – Или даже пусть мой отец так жил. Если кто-то хочет поесть прилично, нужно как минимум четверо, кулинара, повара, мукомола и, конечно, дульчиариуса, или другого посыльного на рынок за приготовленными сладостями, хотя и можно было бы так же хорошо обойтись без этого.

– Я не понимаю, как можно обойтись без этого, – сказала его жена. – Каждый месяц новые парикмахеры; никто, кроме Бога, не может постричь вас должным образом, но если я заявлю, что дополнительный парикмахер или массажист…

– Это не требует сотни рабов, – мягко сказал ей Брак, – следует обучить их, и даже когда вы их обучили, я иногда думаю, что это вряд ли стоит усилий. У меня есть слуга, следящий за моей одеждой, Грек с Кипра, который может цитировать вам Гомера часами. Помните, он не чистит и не моет. Все, что я требую от него, чтобы он придерживался определенного порядка в моей одежде. у меня есть шкаф для плащей. Все, чего я желаю, сняв определенный плащ, его следует поместить в этот шкаф. Туника в шкафу, где хранятся мои туники. Можно было бы приучить к этому собаку, нет? Поэтому, если я скажу, Раксидес, дай мне мою желтую тунику, он сумеет это сделать. Но он не может этого сделать. И научить его делать это правильно, займет больше времени, чем сделать самому.

– Ты не можешь делать это сам, – запротестовал Гай.

– Нет, конечно нет. Дитя, взгляни, какое вино подает ланиста.

Батиат был быстрее. – Цизальпинское, – похвалился он, держа перед собой кувшин.

Брак деликатно сплюнул, зажав пальцами нос. – Как ты додумался о подушках, если я не сказал тебе, что мы хотим подушки? У тебя есть Иудейское вино, ланиста?

– Конечно, самое лучшее. Светлая розовое – самое светлое розовое. Он крикнул одному из рабов, немедленно принести Иудейское вино.

– Скажи ему, – сказал Люций своей жене, что-то шептавшей ему.

– Нет…

Брак потянулся к ней, взял ее за руку и прижал к своим губам.

– Милая, ты ничего не хочешь мне рассказать?

– Я прошепчу это.

Она прошептала, и Брак ответил: – Конечно, конечно. А потом обратился к Батиату, – Приведите Еврея сюда, прежде чем он начнет сражаться.

Нить, которая проходила сквозь действия хорошо воспитанных людей, всегда ускользала от Батиата. Он знал, что есть такая нить, но для своей жизни он не мог определить ее с какой-либо последовательностью, он не мог найти рифму или причину позволившую бы ему скрыть свое происхождение в схеме поведения. Каждые, нанимавшие его арену для частного показа, вели себя по-разному; так что откуда узнать?

Батиат послал за Евреем.

Он приблизился между двумя тренерами, он подошел к трибуне и стоял там в ожидании. Он все еще был обернут в свой длинный шершавый шерстяной плащ и его бледные зеленые глаза были похожи на холодные камни. Он ничего не видел этими глазами. Он просто стоял там.

Женщина жеманно улыбалась. Гай испугался. Это был первый случай, когда гладиатор когда-либо стоял в пределах досягаемости его руки, без стен и тюремной решетки между ними, и двух тренеров было недостаточно, чтобы укротить его. В нем не было ничего человеческого, в этом Еврее с зелеными глазами и тонким ртом, свирепым крючковатым носом и черепом с короткой стрижкой.

– Прикажи ему, чтобы он сбросил свой плащ, ланиста, – сказал Брак.

– Распахнись, – прошептал Батиат.

Еврей некоторое время стоял там; Затем, внезапно, он сбросил свой плащ и встал перед ними обнаженный, его худое, мускулистое тело, было столь же неподвижно, будто отлитое из бронзы. Гай изумился. Люций притворился скучающим, но его жена смотрела, приоткрыв рот, учащенно дыша.

– Animal bipes implume (Животное двуногое без перьев), – устало сказал Брак.

Еврей наклонился, взял свой плащ и отвернулся. Два тренера следовал за ним.

– Пусть сначала сразится, – сказал Брак.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю