Текст книги "По дороге к концу"
Автор книги: Герард Реве
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)
Разговоры ведутся, естественно, ни о чем. Выпивки достаточно, но я держу себя в руках и потому, наверное, очень сонный. С некоторой грустью вспоминаю другие вечеринки, в свое время устраивавшиеся здесь: однажды, кажется, года три тому назад, на своем дне рождения, в середине лета, около трех часов утра, в разгаре праздника, одним и в высшей степени патетическим жестом (точно таким, как «рабочие», которые, насмотревшись русских фильмов, на обстреливаемой полицейскими демонстрации рвут на теле рубаху) Офи разорвала спереди, точно завесу Храма, свое красивое розовое платье, после чего ее стыд и срам были сокрыты пальто, которые на нее накинули подруги; они же увели ее в комнатку, где стояла лишь кровать с голым матрасом и где я, постоянно покачиваясь и чуть не падая, старался ее утешить объяснением Истинной Природы Бога, а она все время искала какую-то Секретную Бумагу в остатках собственной одежды, и в комнатку, контролируя, каждые минут пять заглядывали озабоченно-недоверчивые подруги; после этой вечеринки, с самыми первыми, туманными еще петухами, ориентируясь исключительно на солнце, напрямую через сады усадьбы, пустые бассейны, поросшие тростником делянки и луга, где лошади и рогатый скот подходили ко мне, принюхиваясь, но без злых намерений, я все-таки дошел до шоссе, приметив по пути белую деревянную доску с надписью «Рабочая Сушилка № 2» или что-то в этом роде, текст, который меня интригует вплоть до нынешнего времени; потом обитая алюминиевыми листами машина с грузом мяса из Херенвеена, которая следовала по дороге на бойню в Амстердаме, подобрала меня, так что в семь часов я уже был дома. Еще я вспоминаю вечер, организованный, кажется, безымянным басистом пару лет назад, во времена бытия его нижним жильцом, в честь какого-то настолько же безымянного теленка, по виду явного студента или воспитанника из Найенроде, привлекательной наружности, но очень уж обосранного в моральном смысле (и который позже, я уверен, сам проживал внизу, если вы понимаете, что именно я хочу этим сказать); вечер был неплохим, но всюду было невыносимо темно (подростковая манера: единственная лампа в комнате, несмотря на угрозу возгорания, оборачивается темно-красной оберточной бумагой или картоном для оформления витрин и зажигаются две свечки на подставках, в то время как народ разваливается на полу на подушках вдоль стен, виснет друг на друге и пытается на ощупь возбудиться); вечер, который из-за отвратительной истеричности маленького живого оркестра, а также невообразимого напряжения, подпитываемого упомянутой теменью, закончился потасовкой, причем я, в пылу боя, получил пару затрещин от обосранного безымянного найенродского теленка по той причине, что я или его самого, или его подругу не лапал, а, может, лапал как раз слишком долго за жезл, вагину, титьку или ляжку; вечер, после которого (я спал на чердаке, на розовых простынях) из 144 взятых напрокат бокалов выжила лишь одна рюмка для хереса, стоявшая на какой-то ерунде вроде этажерки, да и та треснула; пол казался вконец изъезженным катком, покрытым не только кусками стаканов и тонкими их осколками, а просто слоем измельченной стеклянной пыли; в этих руинах чудо-доктор Р. Дж. Гроотвелд (борец с Раком и различными привязанностями, трансвестит и активный эксгибиционист) провел ночь на диване в праздничном зале, выглядел он утром забавно: своим выкрашенным три дня назад в медный цвет волосам он так и не смог вернуть натуральный, или хотя бы похожий на естественный, окрас, несмотря на многочисленные водные процедуры, – что и показало безжалостное утреннее солнце, – а плечи его все еще были покрыты тальком, использованным для вчерашнего представления, когда он, с грелкой для чайника на крашеной голове, задрапированный простынями и со штормовыми фонарями, обмотанными зеленой креповой бумагой, в руках, вместе с Г., сыночком Офи, пытался представить нам непонятную Песенную Игру или Речитатив собственного сочинения, для чего нарядил маленького Г., без какой-либо видимой необходимости, в женскую одежду (и чем с тех пор вселил в Офи неистребимый ужас по отношению к самому себе), и маленький Г. читал вслух детскую книгу с акцентом и синтаксисом неграмотного и с присущей ему запинающейся, слегка жалобной интонацией, усугубляя идиотизм текста комментариями, собственными вариантами и приукрашиваниями. Сегодняшний вечер с тем не сравнится, даже не станет его жалким подобием. Нет, ничего не вернуть. Кроме того, мы все постарели на несколько лет.
Когда переваливает за полночь, меня начинает клонить в сон, и я бесцеремонно спрашиваю Офи, могу ли я немедленно получить лежачее место в доме: любой желающий может присесть на мою кровать или, если ему это кажется необходимым, разбудить меня и получить консультацию по Проблемам Современности, если только мне можно упасть где-нибудь в теплом месте, желательно вместе с одеялом. Офи отводит меня в комнатку возле кухни, где стоит та самая кровать, что принимала участие в большом Летнем Празднике Разорванного Платья, с небольшой поправкой на присутствие простыней и одеяла и украшение в углу комнаты в виде довольно современного карабина и старого мушкета. Я частично обнажаюсь и быстро прыгаю под одеяло, которое оказывается слишком тонким, поэтому гости начинают, радостно кудахча, складывать на меня пальто и куртки, и В., новый жених Офи, кажется, более приятный, чем его предшественник год тому назад (владелец гаража В., которому мы с Вими в то время попортили кровь примечательным прозвищем Выправитель Вмятин), но совсем лишенный того шарма мальчишеской стеснительности и крутости одновременно, приносит мне кружку густого супа, зачерпнутого из кастрюли в кухне. Усилием воли я концентрирую внимание и прошу его подать мне будильник, завожу его и ставлю возле кровати. Последней просьбой к В. является приглашение прилечь рядышком и составить мне компанию, которое он, к счастью, отклоняет, потому что приподнять одеяло на этой очень маленькой кровати, учитывая зверский холод, было бы по меньшей мере катастрофой. Потом я, наконец, согреваюсь. Времени всего час ночи, вечеринка беззаботно гудит и гремит вовсю, но я мирно засыпаю, вознося хвалу творению, с любовью к моим друзьям и не тая в сердце ненависти к врагам.
Будильник звонит без четверти семь. Я чувствую себя бодрым и выспавшимся и вдруг вспоминаю, зачем я хотел так рано встать: чтобы добраться до Амстердама, мне потребуется полтора часа, после чего надо будет дома затопить камин, переодеться, помыться (я решил отложить гигиенические процедуры до Амстердама), немного прибрать в квартире, приготовить еду для милых кошачьих – все это займет какое-то время, и мне нужно будет выехать через полчаса, если я хочу успеть к половине первого на обедню к отцу X, в распоряжение которого раз в месяц, по воскресеньям, попадает маленькая античная церковь в стиле барокко. Холод пронимает до костей, одеяло покрыто каплями, на окнах – толстый слой инея, и я, пока одеваюсь, задерживаю дыхание и зажмуриваюсь. У меня под дерматиновой курткой три толстых свитера, и я поддел подштанники под добротные рабочие брюки, но перед отъездом мне все равно нужно хорошенько прогреться.
– Ты еще не спишь, Герард? – слышу я голос Г., проходя мимо его маленькой комнатки по дороге из ванной на лестничную площадку.
– Нет, золотко, я уже не сплю. Когда все угомонились?
– В половине пятого, по-моему.
– Очень хорошо. Поспи еще, звереныш, – я осторожно закрыл дверь в его комнату, которая обычно стоит всю ночь открытой, кажется, из-за того, что он боится темноты.
На полу в коридоре, чуть дальше кухни (примерно на том месте, где раньше коты справляли нужду на коврике, пока не научились выходить для этого на улицу, и где стоит постоянная вонь, несмотря на или как раз благодаря мытью, потому что смесь чистящих средств с натуральным кошачьим запахом вызывает нормальное желание задержать дыхание), я обнаруживаю молодого художника, путешественника и любителя походов – в общем, пышущего бодростью ближнего моего Фрэнсиса Пышку,[108] в импровизированной кровати, наполовину раскрывшегося во сне, чего он, наверное, даже и не чувствует, потому что хмель владеет им уже на протяжении нескольких дней; в любом случае, я с нежностью прикрываю его одеялом. Из пустой веранды на нижнем этаже я вывожу мой ХМВ на улицу, потом подогреваю рукавицы в вестибюле на камине, о наличии которого совершенно забыл, но который все еще теплится. Но только пробью некоторое время снаружи и прокатив мое средство передвижения вдоль небольшого пруда за парк, чтобы, во избежание шума, завести его лишь в конце дубовой аллеи, только тогда я осознаю, что холод просто собачий. У меня появляется смутное ощущение, что по дороге домой меня ждут всяческие лишения, но это лишь предположение. Мотор заводится почти сразу, после того, как я пару раз нажимаю на педаль, я уезжаю и буквально через несколько минут осознаю опасность ситуации: моя куртка слишком коротка, и свитера тоже, так что живот и Тайные Части Тела недостаточно защищены, а ноги в замшевых ботинках, которые чуть маловаты и потому я не могу носить их с теплыми носками, быстро замерзают. Руки мои, во взятых во временное пользование и также слишком маленьких перчатках, уже теряют гибкость. Я замедляю ход в центре города и приостанавливаюсь у сигаретного киоска, в витрине которого, в едва брезжащем утреннем свете замечаю нечто, похожее на градусник. Эта штука показывает минус тридцать. Ее, видимо, выиграли на ярмарке или получили в результате рекламной акции за покупку несъедобного пудинга, потому с ней что-то нечисто, но какая в сущности разница. Повернуть обратно? Конечно, можно вернуться. Раньше, в Серый Период, перед тем, как в моей жизни появились Черный и Фиолетовый, я обожал утро после вечеринки – безграничный интерес к тому, какого размера и цвета будет комната в действительности, при дневном свете, как мертвящ запах сотен окурков и пепла в стаканах; была мне любопытна загадка десятка, дюжины лишь на четверть выкуренных сигарет, нескольких булок, к которым едва притронулись, будто мышка надкусила, интересны были и непонятные рисунки на стенках коробочек или в газетах между колонками. Более того: сорт поспешного, гиперчувствительного возбуждения, и подпитываемая похмельем находчивость, и необычайно меткое, предельно мрачное остроумие, которому каким-то образом, видимо, способствует холод первых утренних часов, до того, как методы обогрева начинают эффективно работать; безутешное приготовление яичницы с очень скромным количеством сала, которое ввиду ночных рейдов по местам с продовольственными запасами, резко уменьшилось до 115 грамм. Сильная, почти сексуальная потребность помочь с уборкой и мытьем посуды, после чего, между двенадцатью и часом дня, с новыми силами начинается повторение вчерашнего, сперва нерешительно, с хереса или мартини, а затем бесстыдно и не разбавляя. (При этом постоянно раздаются телефонные звонки, но связь прерывается, как только кто-нибудь поднимает трубку; где-то показывается белка; утка с одной перепончатой лапой изгоняется другими Водными Птицами; мальчик лет 22-х, в сапогах, уходит прежде, чем его успевают рассмотреть: и бытие являет собой не что иное, как скорбь, без необходимости усиления связи с людьми, которые сожительствуют с тобой в этом зале ожидания Смерти, обеззвученном вечерним солнцем; напротив, люди кажутся тебе уродливыми, v них грязные волосы и рты, и ты уверен, конечно, не на все сто процентов, что они распространяют дурной запах, хотя при восходе солнца, похожем на салют в Хаммерфьесте, сам не решаешься посмотреть, какой ущерб нанес собственному телу опрометчиво произведенный выстрел из личных запасов.) Так и не иначе, разумеется, условно говоря, схематично, то есть это просто указания, предназначенные для ближайшей, индивидуальной разработки. Царь Иудейский. Одна лишь боль в руках и ногах является достаточной причиной, чтобы вернуться, но, несмотря на холод, при мысли об этом меня пронзает свирепая ярость: я доеду, какими бы ни были последствия, – они еще узнают! Не буду называть поименно, кто такие «они», но желаю всем «им», как бы то ни было, «рак крови где-нибудь за сердцем и чтоб доктор подольше его искал». Ярость бушует во мне все сильнее при мысли о том, что Вими, который в настоящий момент, наверняка, в невыразимо печальной, но в любом случае хорошо натопленной съемной комнате, лежит, дурно попахивая, в прелюбодейной постели, в то время как я здесь замерзаю и вскоре, окаменев от холода, разобьюсь и буду найден лишь несколько часов спустя, причем сначала никто не сможет установить, кто я такой, потому что у меня с собой ни одной удостоверяющей личность бумажки, но, в конце концов, он получит сообщение о моей смерти и еще пожалеет, и так далее. Все эти размышления подвигают меня к тому, что съезжая с проселка на шоссе, я даю полный газ, не отвлекаясь от дороги, и замечаю, что на обочине лежит нечто странное; останавливаюсь и иду обратно. Это заяц или кролик – наверное, задетый машиной, голова слегка свернута, лапы уже окоченели в холодильнике Матери Природы, а живот еще чуть теплый. Невиданно больших размеров: по длине туловища он больше моей руки. Вот, оказывается, насколько мудрым было мое решение и насколько все существующее и происходящее определяется Непостижимым Порядком, можно даже сказать Тайной Справедливостью; несмотря на то, что мне обязательно возразят люди из плоти и крови, живущие распутно и исключительно ради увеселения и низкого чувственного наслаждения, я утверждаю: Бог есть Любовь. Я привязываю пушистое тельце к багажнику и, довольный, выезжаю опять на шоссе, вспоминаю с благодарностью, сколько разных Прекрасных Предметов, в основном на помойках, я нашел за свою жизнь и нахожу до сих пор по меньшей мере раз в неделю: зонтики; японские фатсии;[109] столовый фарфор; три литографии в рамках, представляющие библейские мотивы «Сеть, Заброшенная В Море», «Полные Корзины» и «Благодарственная Молитва»; гаечный ключ; коробку с 288-ю дамскими пластиковыми каблучками; птичьи клетки различных видов и размеров; рабочие штаны из крепчайшей (наверняка, иностранной) ткани, на которых нужно только заменить молнию; вневременной – так как остролист и ягоды выполнены из пластика – рождественский венок; античные зеркала; стеклянные граненые чернильницы; керосиновые лампы; кельнский фаянс; замурованное в стеклянный шар распятие Христа; разные бутылки в плетеных корзинках; паровую машину, которую можно легко отремонтировать; шесть спринцовок; цитру; панельки белого мрамора; брючные ремни; игрушечные пакгаузы; неповрежденный калейдоскоп; отличную дорожную сумку с единственным недостатком в виде оторванной ручки; медную карбидную лампу. Но после этой находки рассчитывать сегодня больше не на что, уж точно не на этой кладбищенской тропе из Буссума в Амстердам. Я пытаюсь ехать на полной скорости, но не выдерживаю, и каждые шесть-семь минут мне приходится останавливаться, греть рукавицы на работающем моторе, ладони – под мышками и, матерясь, прыгая и бегая кругами, пытаться изгнать боль из замерзших ног. Только подумать, если где то здесь – я нахожусь сейчас в очень безлюдном месте, в районе гаража Вехмана – что-нибудь случится с шиной, свечами зажигания или бензопроводом? При одной только мысли об этом у меня почти встает от страха. Представляете, какая реакция будет у людей, которым я позвоню в дверь в половине восьмого утра, в воскресенье, дотащившись до них минут за тридцать; сперва они подумают, что ты пришел их убить и, надувшись, все же впустят, но что с того, ведь печку еще нужно затопить, но это ты замечаешь уже стоя в гостиной, где воняет болотом и собака с болячками на спине лежит у трубы камина; где мужик, состоящий практически из сплошных угрей – что касается непокрытых одеждой частей тела – и почему-то живущий в каменном доме, со стоном нагнется посмотреть, удастся ли зажечь камин, обогащая атмосферу комнаты запахом медикаментов, а в это время его тридцатисемилетняя усатая дочь, у которой половина зубов уже выпала, на непонятном диалекте, непомерно громко что-то попытается объяснить или спросить у существа в соседней комнате, наверняка полупарализованной матери семейства, о которой остается лишь молиться Богу, чтоб он ее поскорее прибрал (хотя самый сильный ужас, несмотря на тот факт, что я являюсь сердечным другом животных, внушает приближение собаки, потому что Заболевание, неизлечимое по причине не известности науке, потому что занесено в наше воздушное пространство Хромоногим Орлом, поглотит сперва материю штанин, затем обратит кожу ног в блестящую слизь, а потом примется за Мошонку и Яйца, прогрызая в них большие дыры, – а когда я это замечу на обратном пути. Болезнь, которая не делает различия между органическими и неорганическими тканями, уже проникнет в мопед, так что наполовину растворившаяся рама прогнется подо мной внезапно, и мое тело, которое, может быть, еще около получаса будет опознаваемо как человеческая форма, плюхнется на мостовую).
Но мотор работает безупречно, я проезжаю Мёйден, Димен; и вот, наконец, пошатываясь, открываю дверь стоянки, и чуть позже, гордо неся найденную дичь, шествую к своей квартире, при входе в которую я с удовольствием констатирую, что болотом здесь не пахнет – напротив, присутствует привычный обезьяний запашок.
Внутри царствует, как я и говорил, одушевленная тишина. Я должен бы теперь, когда печка, работающая на солярке, пыхтит вовсю, а Дениз и Жюстин, обнявши друг друга лапками за шею, растянулись на полу возле каминной решетки, чувствовать себя если уж не счастливым, то хотя бы в какой-то степени удовлетворенным. Ничего подобного. Почему, Бог знает. Вопрос о том, справедливо ли, да и возможно ли, чтобы человеческое сердце выдержало такой груз печали, легче задать, чем ответить на него. Если б Вими только вернулся обратно, неважно, будем мы ссориться или нет. Бессмысленные волны раздражения и ярости накатывают одна за другой. Не открывать дверь, если позвонят, во-первых; не отвечать на телефон; всю почту уничтожать, не читая; шестнадцать дней поститься или, во всяком случае, есть только сырую капусту; выпустить литр крови, чтобы слить Злые Соки и дать Клеткам возможность перегруппироваться – да, именно так! Никого больше не пускать в гости, все пошли вон, что эта шваль себе думает, что им здесь – бесплатное кафе? Больше никакого бесполезного трепа днями и ночами напролет – у меня нет времени на все их жеребьевки и дележ шкуры неубитого медведя. Кому не нравится, может повеситься с горя. Вот так и не иначе: я слишком немногих выгонял, собственно, если посчитать, то всего человек пять или шесть, да и то только после того, как доводил себя до пароксизма, до бессловесного жужжания ярости. Для начала Мамзель Игрек, вызывающая у Вими содрогания ненависти, может, как раз потому, что она nota bene[110] из-за него принялась сюда заходить, причем несомненно, что состояние ее здоровья от этих приходов постоянно ухудшалось. Наше же здоровье, божьей помощью, годами выдерживало ее посещения; дважды в неделю, за обедом, она рассказывала о том, что не знает, как устроены штепсель и розетка, что ее очки, наверное, недостаточно сильные, но если она вставит в оправу более мощные линзы, то зрение ее только ослабнет (неужели? – примечание автора), с каким неослабевающим постоянством в магазинах ее то обвешивают, то подсовывают гнилые фрукты или слишком короткий электрический шнур, говешку вместо огурца, вазочку с трещиной, забитые песочные часы, тесные туфли, книгу с недостающей главой, сыр со свищом внутри или сумку с таким замочком, который после первого раза использования невозможно открыть; но истинным бриллиантом в коллекции несчастий стал случай, произошедший с ней в автобусе номер 25, где у нее из сумки вытащили все ее состояние, насчитывающее 324 гульдена, которое хранилось там, свернутое в трубочку, – проработав более десяти лет в различных конторах, она так и не додумалась, что деньги можно положить не только в сумку или коробку, но и на обычный или сберегательный счет в банке. (На бис: воришка прикарманил также ключи и, очевидно, ее письма или другие бумаги с адресом, и на той же неделе, открыв незамененный замок, вынес из квартиры еще 23 гульдена.)
До этого имело место быть удаление вышеназванного чудо-доктора, чьи посещения крали наше время и раздражали, особенно после того, как у нас дома с ним случился нервный припадок, который всех переполошил и наполнил таким отвращением и ужасом, что, отчаявшись, мы уже были готовы пойти на всё и прекратить его мучения, но, в конце концов, после вызова скорой помощи в двенадцать ночи он бодренько отправился домой, потому что к нему тем же вечером «должны были приехать люди с камерами, чтобы снимать о нем фильм». Виму все это развлечение не понравилось, более того, показалось изматывающим, потому что наш Вими обладает крайне здоровым инстинктом уничтожения и удаления всего, что не имеет достаточно жизненных сил, в чем я ему, кстати, часто завидую; другим предметом моей зависти является его способность с восхитительным хладнокровием в мгновение ока подвергать опале того, от кого в первые дни знакомства он просто сходит с ума, как, например, выставленный за дверь молодой дебиловатый немец-националист Л., которого разгоряченный вечеринкой Вим в четыре часа утра нашел по дороге домой и взял с собой; по сравнению с его цветастыми речами блекли и меркли высказывания Профессора Прлвытскофского из комикса Господин Боммел и Серый Ужас, он нас еще долго преследовал, в основном потому, что для дневных визитов у него было очень удобное время работы; до тех пор, пока мы не догадались попросить его звонить в дверь определенное количество раз, чтобы мы знали, что пришел именно он и могли без опаски открыть, я имею в виду – не открыть.
Но и всех остальных – за дверь! Только тогда появится лучик света и свежий воздух. 22-летний молодой человек Р., удобства ради называемый также «черномазый», периодически вызывает во мне приступы ярости своей нежной заботливостью, рвением и тиранией, но потом все же вновь умиляет потому, что одевает свое худощавое тельце всегда так безупречно и элегантно, кожица его всегда так свежа и чиста и пахнет он лучшим мылом и одеколончиком, сверх того, он прекрасно умеет делать всякие чайные розочки и голубых голубков из бумаги, а потом рассовывать их по вазочкам, он совершенно потрясающе танцует твист и неплохо готовит, что является несомненным положительным качеством, но не компенсирует недостаток чувства юмора. (Стоит только сказать: «Я вчера оставил здесь два риксдалера,[111] а теперь их нет – ты их, случайно, не засунул себе в карман?» – и он, заикаясь и почти крича от ярости, неизменно попадается на удочку.) Ах, да, ему я, может быть, разрешу приходить, хотя бы потому, что он хорошо заботится о кошках, если я куда-нибудь уезжаю, а оно того стоит, – но я больше не потерплю, если он придет в солнечных очках, решаю я, – тогда я дам ему по мозгам, и так далее.
Но когда Жюстин, во всей своей восьмимесячной, на три четверти сиамских кровей красе, с громким мявом усаживается у меня на коленях, ко мне частично возвращается вера в жизнь, во всяком случае, в Бога, потому что этого бесподобного зверя мог сотворить лишь его Бесконечный Дух.
Я иду еще раз осмотреть дичь, которую слишком уж надолго оставил лежать на полу в коридоре, и начинаю довольно напевать что-то себе под нос, хотя мне и не по себе от предстоящего рано или поздно обезглавливания, в котором у меня нет ни малейшего опыта. Затем, погрузившись в размышления, аккуратно одеваюсь. Гораздо легче о чем-либо говорить, чем об этом же писать, в этом уж вы со мной согласитесь. Ну так вот, если вспомнить, что мне еще ни разу, несмотря на прилагаемые усилия, ни с кем не удалось обменяться хоть одним вразумительным словом о том, что я называю моей религией, то вы, надеюсь, не будете иметь ко мне претензий, если я и в дальнейшем откажусь от попыток что-либо объяснить. Люди меня, кстати, еще и не понимают, хоть ты тресни. Но, возможно, все было бы еще хуже, если б они меня понимали.
Так чудовищна была недавно описанная мною церковь на границе Шотландии или где-то неподалеку, и так мил этот храм, единственная известная мне церквушка, в которой можно выбрать место для сидения: в зале, на фасадном балконе, на первой или второй галереях, и в которой так уютно, что хочется даже остаться там жить. Внизу, у входа я встречаю А., который – как всегда, в приподнятом настроении – даже не подозревает, что не прошло и часу с тех пор, как он был зачислен в группу приговоренных к вышвыриванию за дверь надоедал, и сопровождает меня к первой галерее, почти над алтарем. Его чем-то притягивает католическая вера, а по моим обоснованным подозрениям, ему нравится красивая расцветка одеяния кардинала, авторитарный характер всего происходящего и то, что папу носят на стуле со сдвижной крышей над головой, что, видимо, услаждает его ленивые фантазии. Я повстречал его около года тому назад на собрании католического культурного сообщества под руководством Отца X, который служит обедни в этой церкви, его личность обратила на себя мое внимание, учитывая, что из паствы Отца X, по моим подсчетам, всего одиннадцать с четвертью процента следуют вышеупомянутым Принципам; на этом заседании разливали хорошее вино по разумной цене в 2,5 гульдена за литр, так что я вскоре в стельку надрался сам и – пригласив к себе за стол – напоил его, что в свою очередь, никому не помешало, так как последователи Истинной Веры, видимо, не во всем, но по отношению к алкоголю просто сама толерантность, а джин и настоящий, дорогой коньяк они заливают за воротник, что русский водку. (Мать малолетних детей из квартиры в государственной многоэтажке, средь бела дня, из запасов, видимых за витражным стеклом буфета, наливает гостям четыре стопки к кофе, часов эдак в одиннадцать утра, – так, к примеру; и это не слухи или достойная порицания попытка возвысить себя самого, но личный опыт; только вот очень жаль, что от этого толстеют.)
Когда Отец X. и его служки входят, я вновь – впрочем, как всегда – удивляюсь его лицу: по всему видно, что он все эти дела, вплоть до мучений, воспринимает очень серьезно. Из всех служек мне нравится только один, и то до определенного предела, потому что его морда очень скоро растолстеет. (Смотри выше.) И все же я постепенно прихожу в замечательное расположение духа. Не нужно сомневаться в моей благожелательности к объединению всех религий мира, но при протестантском богослужении я схожу с ума от скуки, у меня пересыхает горло и тело охватывают легкие судороги; напротив, во время католической обедни – по крайней мере, если ее не растягивают на полдня – я очень даже взбодряюсь и прихожу в приятное сексуальное возбуждение. Вот видите: для меня это один из неразрывно связанных с религией предметов обсуждения, о котором мне еще не разу не удалось ни с кем плодотворно обменяться мыслями. Босуэлл,[112] по-моему, в своем London Journal[113] жалуется и беспокоится по этому поводу: в церкви, как раз в тот момент, когда помыслы его в высшей степени чисты, он похотливейшим образом оглядывает присутствующих дам. Подобное происходит, естественно, mutatis mutandis,[114] со мной, но я считаю это явление совершенно естественным, и жаловаться или беспокоиться из-за этого мне кажется абсурдным. Никогда я не жажду Его, что есть, был и будет, и чьего возвращения во Времена Мира я терпеливо ожидаю, больше, чем когда у меня стоит. Но, к моему молчаливому удивлению, почти все остальные люди с этим борются, в то время как для меня причащения недостаточно и я вообще сторонник совокупления с освященными Богочеловеком служителями и служительницами, хоть и готов признать, что теперешний Римский собор наверняка такой подход не одобрит. Но иногда мне очень грустно, и если б я встретил хоть нескольких человек, убежденных в том, что Новый Пасхальный Псалом в основе своей атеистичен, я бы общался только с ними.
Сегодняшняя проповедь Отца X о Таинстве Сущего очень вдохновенна, настолько даже, что я уже не различаю, когда он говорит знаю и знать, имея в виду могу и уметь. Обычно речи его убедительны, хотя необходимо заметить, что иногда он копает слишком уж глубоко и смешивает в одну кучу Платона с Ньютоном, а Сартра с другими Евреями и масонами, чтобы – когда на чашу накинут полотно и ребенка позовут на сцену – с хлопком, сквозь дым нам предстал закопченный, но милостивый Искупитель. А после его проповеди на балконе, когда под наинежнейшее сопровождение органа кто-то играет сонату для виолончели, предположительно Генделя, я смотрю сквозь высокие окна на крыши старого города под замерзшим небом, я почти начинаю скулить: не исключено, что я садист – но в любом случае, я не переношу боли, причиняемой животным, так что не все так плохо. Бог очень одинок, со слезами думаю я. Но подобные мысли лучше держать при себе. (Как-то раз я вслух заметил, что всегда хожу на Ночную Рождественскую и на Пасхальную Службы, потому что иначе боюсь, что Бог может не родиться или, соответственно, не воскреснуть и что я не хочу, чтобы это осталось на моей совести, – но тут народ начал отодвигаться от меня в испуге. Они посчитали это высокомерием.)
Редко я с такой отдачей подпевал волнообразной, покачивающейся молитве «Верую», как сейчас, когда я смотрю на Светловолосого Мальчика – по словам А., художника или скульптора, – который, стоя на коленях за складными стульями в проходе одиннадцатого ряда, шевелит жадными, вытянутыми губами, полный добропорядочного повиновения; я замечтался, отвлекся от галереи, взвесил все за и против жертвоприношения в виде оргазма в воздух за считанные секунды, который не менее бессмыслен, чем уничтожение жертвенного петуха или какого-нибудь другого царапающегося существа, поглощаемого боготворимым. Ну, как я говорю, просто так ничего не бывает. (Так, для меня напряжение, предстоящее причастию, немыслимо без невыносимой потребности перегнуться через балюстраду, хорошенько прицелиться и плюнуть точно в чашу, и я не виноват, что заглавные буквы вокруг правого креста на византийской просвире священника я читаю как СТЕМТКВП. Чудаковатые искушения, родственные моему многолетнему и совершенно неукротимому соблазну начать письмо властям с обращения «Старая Мышь!» или показать свой член Симону де Виту, etcetera и ad infinitum.[115] Странности; короче, будем надеяться, хуже от этого никому не станет.)