Текст книги "По дороге к концу"
Автор книги: Герард Реве
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)
Мы оделись и обменялись – по моей просьбе – точными именами и адресами. Я расспрашивал его до тех пор, пока не добился названия его фирмы.
– У тебя есть машина? – спросил я.
Личной машины у него не было, но довольно часто у него была машина в распоряжении.
– И в течение недели?
Да, и в рабочие дни. Иногда, если их бесконечные трепыханья вовсе утомляли, они катались на машине, заезжали в ближайший лес или на дюны, чтобы попить чайку.
– Знаешь, что? Приезжай как-нибудь ко мне в гости вместе с ним, – предложил я.
Если уж «Франсу» нравились бесплодные попытки внимания со стороны Н., то мне тем более не составит труда заполучить его в постель. И Н. придется с этим смириться, потому что иначе я пригрожу ему, что позвоню в его фирму и сообщу им все подробности о «сексуальной ориентации» одного из их работников, более того, то же самое mutatis mutandis должно сработать и с Секспилотом, потому что при малейших признаках сопротивления я могу поставить в известность уполномоченные власти воздухоплавания, после чего он будет призван к ответу по всей строгости закона. Будет еще восхитительней, если Секспилот, познакомившись с Вими, отвергнет мое внимание и с отчаяния отдастся ему: жизнь – штука трудная, но интересная.
Н. нужно было уходить, очень кстати, потому что вскоре должен был вернуться с работы Вими, который скор на расправу и вполне может устроить сцену ревности, хотя все, чем я занимался – это предоставление сексуальной помощи пострадавшему.
Я настоятельно попросил Н. заглянуть к нам на огонек или, по крайней мере, позвонить, обнял его на прощание с истинно братской нежностью и, услышав, что он спустился вниз по лестнице, сел на кровать и погрузился в размышления.
Невыполнимым мой план, конечно, не был, но при ближайшем рассмотрении я понял, что нужно еще устроить пару вещей, прежде чем конечная цель – Пилот Мечты у ног Вими – будет достигнута. Для начала Н., находящийся в Гааге, в своей комнате с лампой с морским пейзажем и так далее, должен будет возжелать дальнейшего общения; во-вторых, Воздушный Мальчик должен будет захотеть приехать; в третьих, они оба должны будут без неприятных инцидентов представиться Вими; в-четвертых. Пилот должен будет произвести впечатление на Вими, а в-пятых, Пилот должен будет свихнуться от Вими. Одна маленькая промашка и все останется пустыми мечтаниями, ничего не выйдет.
Когда я услышал шаги на лестнице, было уже поздно, в следующий момент Вими вошел в квартиру: я ошибся во времени, потому что мои наручные часы остановились. Постель была уже застелена, не очень-то аккуратно, но два использованных бокала все еще стояли на столике. Кто здесь был? Один молодой человек. Я с ним спал? Ну да, можно это и так назвать. Я хотел объяснить Вими, что все мои прощупывания и ложные шаги были совершенно в ревистском духе и не имели целью ничего иного, кроме полного подчинения всех Принцев Морей, гостиничных пажей и сказочных пилотов – кстати, вплоть до Короля всех Океанов – теленку Вими в каком угодно виде: у его ног или же в постели, но я не знал, с чего начать, и, пока я пытался развернуть свою мысль, Вими прорычал какое-то крепкое ругательство и с бешеным, перекошенным лицом швырнул пепельницу в молочно-белый абажур электрической керосиновой лампы, стоимостью 18,25 гульденов.
Все это вылилось в ссору длительностью в два часа, на протяжении которых я вел себя исключительно смиренно, частично получая от этого удовольствие, частично стараясь сохранить другие дорогие вещи в целости, потому что денег у нас хронически не хватало. После символического примирения мы немного выпили, потом даже не немного, я был полон бессловесного обожания и возбуждения, а Вими опять развеселился, стал раздражительным и безразличным, как раньше. Я хотел рассказать ему о пилоте, который наверняка положит когда-нибудь свою темную курчавую головку Вими на коленки, но потом передумал, пока не время.
Прошли почти три недели, а Н. так и не звонил. О своем плане, который я вскоре стал расценивать как глупую выдумку, я думал все меньше. В конце концов, все это почти выветрилось из моей головы, и тут однажды ближе к обеду Н. позвонил из Гааги. Он должен был приехать в этот день в Амстердам и собирался зайти, чтобы рассказать мне кое о чем, что совсем не хотел обсуждать по телефону.
Что же это могло быть? Сколько я ни думал, я не мог представить себе ничего, что могло быть достаточно важным, кроме того, что его могли уволить с фирмы и он хотел занять денег, из которых я, естественно, потом ни цента не увижу.
И все же после обеда, когда часа в два дня он поднялся ко мне наверх, он произвел на меня впечатление живчика, с трудом сдерживающего свои чувства. Как мне показалось, одет он был почти так же, как в прошлый раз, но с большей развязностью.
Он сразу же перешел к делу:
– Помнишь, я должен был рассказать ему историю, да?
– А? Ну да.
Я, между прочим, сказал ему, что он все должен видеть перед собой внутренним взором, даже одежду, возраст и занятия мальчика, что он должен будет описывать все это, так? Да, так. Ну, в общем, такие вещи рассказывать у него не очень хорошо получается, но в тот момент, когда он, лежа рядом с обнаженным Небесным Принцем, уже отчаялся, что ракета того когда-нибудь вспыхнет и выстрелит в вечность, он вдруг вспомнил эпизод из своей юности и именно об этом он совершенно случайно рассказал: как-то раз, в бытность свою бойскаутом – да еще в отряде морских разведчиков – играя в лесу рядом с озером, он связал одного красавчика-товарища, потом раздел его и часами щекотал и бил, то есть не он сам, а несколько его друзей, потому что он мучался глупым вопросом, нравится ему это или нет, он хотел даже помешать им пытать дальше громко ревущего мальчика, но в то же самое время, пока он, тяжело дыша, наблюдал за извивающимся и тщетно вырывающимся мальчишеским телом, он надеялся, что происходящему никогда не настанет конец. Вот что он и рассказал, честно, так, как все было, он даже упомянул такую примечательную деталь, что пришла ему в голову уже во время повествования: на мальчике, пока его пытали, была кепочка морского разведчика.
И вдруг, когда в его повествовании зашла речь о ремне, который приносил более ощутимые результаты, чем употребляемая до этого ветка дерева, так что жертве, почти обезумевшей от боли, почти удалось освободиться, свершилось чудо: Франс прижался к Н. всем телом, будто хотел сказать, что никогда его не покинет, будто он одним махом обрел и Бога, и убежавшего в море братика, он с криком выстрелил своей горячей «Святой Жидкостью» аж до собственного лба и волос, а потом, еще с час неподвижно лежал, все еще прижавшись всем телом к Н.
– Вот видишь, – сказал я, – кто умеет играть на рояле, того бабы любят.
– Чего?
– Не обращай внимания, – ответил я.
Значит, все теперь снова было в порядке. Прочь недовольство, досада и напряжение. Более того: они уже думали пожениться и искали жилье побольше, чтобы, значит, жить вместе. Не мог бы я позвонить, если мне вдруг попадется что-нибудь подходящее в Амстердаме, потому что они могут переехать и поселиться здесь.
«Ах, вот как, пожениться надумали, да?», подумал я. «Только твоего пилотика ожидает по программе совсем другой жених, совсем не ты». Я ответил, что буду присматриваться, и если мне попадется подходящее жилье, обязательно сообщу, и они непременно должны зайти к нам в гости. Может быть, «если Вими будет не против», они могли бы остаться у нас ночевать. Ревизм наконец-то достигнет уровня полного развития и, зародившись в амстердамской смиренной конуре, отправится во всемирное святое победное шествие.
И вновь прошло несколько недель, а Герард Н. не показывался. Постепенно, по прошествии двух, трех месяцев, мне все это стало казаться странным. Неужели Рассказ Об Истязаемом Морском Разведчике в Шапочке потерял свое магическое действие и счастье Герарда Н. испарилось, учитывая его бесталанность в сочинительстве? Иногда я думал, что пора написать ему, но так этого и не сделал.
Месяцев через пять после нашей последней встречи я случайно столкнулся с ним на центральной площади в Амстердаме, в субботу после обеда, мы оба прогуливались вдоль высеченной на стенах Национального Музея «прозы морских змей». Он потолстел, лицо его припухло, он выглядел, как человек, который плохо следит за собой, плохо питается и редко выходит на улицу. Я сразу почувствовал, что Любовь его оставила.
– Пошли к нам? – спросил я. – Я куплю выпить, только чего-нибудь не очень дорогого. Или у тебя с собой много денег?
– Можно и дорогого, – ответил Н., – но я ведь все равно не пью.
Глубокая грусть в его голосе заставила умолкнуть поднявшуюся во мне жадность.
Дома он сразу начал свой рассказ, без единого вопроса с моей стороны:
– Такой вот крэш,[250] да…
Я не понял сперва, о чем речь, и ему пришлось объяснить. Недели через три после нашей прошлой встречи Франсик разбился вдребезги где-то под Дрентом. Как же это произошло? Тайна, покрытая мраком.
– Он слишком поздно катапультировался, чтобы не дать машине упасть на какую-нибудь школу или деревеньку? – спросил я, потому что так можно было найти хоть какую-то причину, можно было объявить его героем, с венком от школы или муниципального управления на могилке.
Нет, ничего подобного, потому что на протяжении многих километров под ним была дикая, необжитая местность. К тому же он даже не пытался катапультироваться.
Н. еще повезло, что он узнал о его смерти, поскольку газеты он покупал нерегулярно. Затем ему пришлось самому выяснять подробности погребения, потому что, как оказалось, о церемонии извещали частными приглашениями: по крайней мере, он не нашел и следа объявления в газетах.
– Хоронили с воинскими почестями? – жадно спросил я.
– Нет, в обычном порядке, как частное лицо, через погребальную контору.
Сперва он не решался пойти, но потом, в час прощания с телом ринулся туда в панике, без всяких вопросов миновал привратника и зашел наудачу в комнату, где – просто с ума сойти – также лежал под стеклом совсем молодой мальчик, вокруг него стояли люди, но это был не Франс, нет. Он бросился вон из комнаты, почти сбив с ног прислугу с подносом, уставленным чашками с чаем.
– С ума сойти, с чаем, – мне показалось это странным. – Хотя, конечно, чай можно пить при любых обстоятельствах. Может, ничего необычного в этом и нет.
В другие комнаты он даже не заходил и покинул здание в большой спешке.
– Кто знает, как он выглядел, – сказал я. – Кто знает, может, ты сам себя уберег от кошмара.
Нет, вроде бы нет, он слышал, что внешне по нему даже заметно ничего не было: его выкинуло из машины, он не был обожжен или изуродован.
– Да, тогда жалко, что ты не попрощался с ним в последний раз. Ну да, в такой ситуации, в конце концов…
На похороны он тоже не ходил:
– Но и на работу я в тот день не пошел, нет.
Уже начало смеркаться, а мы все еще сидели, безмолвно уставившись в пространство. Человек может предполагать сколько угодно, но не нужно рассчитывать, что эти планы будут приведены в исполнение. Ревизм снова получил сильный удар судьбы: и он ускользнул от меня навечно, этот непослушный, крылатый любимчик и шалун (Икар! Икар!), а за ним будут и иные, всякие-разные, хотя еще не известно, кто именно. «Ephemeri Vita[251] или отображение Жития Человеческого, показанного на примере Чудесной и прежде неслыханной Истории бытия однодневной и порхающей Дрозофилы или Мушки Плодовой».[252]
Вы сами видите: я был прав, когда в самом начале предсказывал, что все сведется к привычным песнопениям. Но так уж устроена жизнь: сколько увесистых томов я еще ни напишу – хотя их будет наверняка больше того, что может вместиться за витражными дверцами серванта и в пространстве между двумя слонами-подпорками на каминной полке, даже если посчитать их все вместе, – я вряд ли сообщу вам что-то новое.
Но вам, естественно, ужасно интересно, почему мне хочется спасти от забытья именно эту параболу мотылька и света от лампочки; так вот, сообщаю вам: некоторое время назад, когда я разбирал всякую ненужную ерунду, мне попалась на глаза ротаторная копия циркуляра Объединения Литераторов десяти– или даже двенадцатилетней давности, в которой беззаботному творческому народцу сообщалось, что Королевское Общество Воздухоплавания объявило конкурс и назначило призы за повесть, в которой воздухоплавание «будет описано соответствующим образом»; за Первый Приз они присуждали 400 или 350 гульденов, за Второй Приз – 200 или 175, – так что меня не удивляет, что это общество постепенно приближается к банкротству.
Я, конечно, простил им все обещания Призов, но именно это сообщение послужило мне стимулом сделать эту тему, естественно, соответствующим образом обработанную, предметом собственной прозы, уже не из соображений чистого барыша, а, скорее, следуя призванию.
Экуменические дебаты
Мой гуру все говорит мне о карме
и о том, что нужно подняться на ступеньку выше:
наверное, мне еще не надоело.
«Астрология», отвечаю я, «истязаемые Мальчики,
Тайные Травы плюс Луна:
этого мне пока хватает.
Бремя от времени порыться в Писании, сходить к Обедне тоже можно, но не обязательно».
Греонтерп, 2 ноября 1965 года. Уже четыре года подряд я пытаюсь устроить Праздник Пития на День Всех Скорбящих, но никак не получается. Если я упоминаю название праздника, то оказывается, что никто о таком не слышал. А если и слышали, то не помнят точную дату. А если знают и праздник, и дату, то понятия не имеют, что это вообще означает и каков повод. А когда я, в конце концов, все разъясняю, они смотрят недоверчиво, но забавляются и думают, что и с моей стороны это просто-напросто шутка. К тому времени мне это опять надоедает, и я даже не берусь за дальнейшие объяснения и организацию каких-либо увеселений.
Так что и в этом году я приготовился к празднованию в одиночку, в одиночку я и праздную, что-то вроде собственного, светящегося тишиной частного Рождества.
Тигра в Амстердаме, и в эти дни неподвижной тишины я даже написал названное в честь праздника стихотворение и отправил его в редакцию большого католического ежедневника, чтобы получить обратно с благодарностью за внимание и извинениями в отказе: оно было слишком «загадочным», более того, у них уже было стихотворение, посвященное одновременно и Дню Всех Святых, и Дню Всех Скорбящих. Против этого, разумеется, не попрешь.
Я гуляю больше обычного и чаще нахожу в свой любимый кабачок в Б., хотя сам же этого не одобряю, потому что и вообще противник посиделок и кафе; последний ран я там был после обеда в среду, когда и наведении было совсем спокойно, так что я вдоволь мог поговорить с хозяином В. и его работником, Королем-Однозубом, и обменяться мыслями о месте человека в мире, человека современного, всем ветрам открытого. Мне наливали опять в полцены, одну рюмку за мой счет, другую – за счет владельца, поочередно, ad fundum et ad infinitum.[253]
Время от времени выглядывало солнышко, а В. завел опять свою обычную меланхоличную шарманку, посвященную достойному зависти покою мертвых, которым их так щедро одаривают:
– Герард, пойдем, что ли, прогуляемся по кладбищу?
Король-Однозуб, который ровно через две с половиной недели потеряет последний зуб в решающей схватке с захлопнувшейся перед его лицом дверью, – хотя ни один из нас этого тогда не знал, – взял управление хозяйством на себя.
Мы пошли на кладбище в Б. и начали разглядывать надгробья. В. был очень разговорчив, он, кажется, был в настроении дразнящей, воинственной фривольности. Он решил попытаться расшатать толстую черную мраморную плиту, которая прикрывала большую бонбоньерку, где с двадцатых годов покоилась сестра пастора и так далее, в ожидании победоносного возвращения Господа Иисуса Христа, вот до тех пор ее туда положили.
– Знаешь, Герард, мне так интересно, что же там лежит.
– Скорее всего, тело, – отозвался я.
– Что там написано? Ты ведь умеешь читать?
What is named on the label, is found in the jar,[254] вспомнилось мне. Мраморную плиту не удавалось сдвинуть ни на сантиметр. В. оставил попытки, и мы прогулялись еще в молодежное отделение, располагавшееся недалеко от садика пастора, у заборчика которого мы ненадолго остановились пописать, после чего В., с презрением, всего чуточку не дотягивающим до подстрекательства к вандализму, со словами: «Ну на что это похоже? Ну ни на что ведь не похоже!» – вытащил из травы прямо вместе с подставками несколько мраморных гномиков-крестиков, один из них принадлежал маленькой девочке, которую звали Августа Эльвира и которая, несмотря на имя, явно отдающее чем-то балетно-сценическим, прожила всего один день и в 1949 году была переведена в состояние вечного блаженства, вдобавок ко всему – как раз в день моего рождения. «Ephemeri Vita» и так далее.
Выпивка постепенно проникала все глубже и подогревала теперь горькие и темные Соки, которые стали испаряться и заволакивать мою душу. Обратно в кафе идти не стоит, решил я, как бы ни хороши были намерения – я имел в виду эту значительную и, в сущности, ни в одном другом месте не дозволенную мне скидку, которой я так наслаждался, – и как бы не бодряща была наша небольшая прогулка.
– Ты что-то сказал, Герард?
– Нет. Но мне пора домой. Надо работать. Нет, серьезно, мне нужно закончить книгу.
И, когда мы возвращались, у перекрестка перед кафе В. я действительно повернул к дому. Опять напился, Боже, к черту.
– Я брошу пить, так надо, я клянусь. Ты, кто был, есть и будет, я бросаю пить, слышишь, я клянусь, глядя Тебе прямо в лицо. Но когда точно, я еще не знаю.
Я должен бороться – я буду сражаться и с Богом, и с людьми, и я смогу победить, я видел это.[255] Нет, о нет, я не должен терять надежды, что когда-нибудь смогу написать то, что должно быть написано, но в то же время то, что еще никто и никогда не запечатлел на бумаге: снова книга, которая появлением своим сделает излишним существование всех остальных книг, книга, по завершении которой ни одному писателю больше никогда не придется мучиться, потому что все человечество, да, все, целиком, несмотря на то, что в данный момент оно еще находится в природных оковах ненависти и страха, все оно будет освобождено. И тогда дети человеческие увидят восход солнца, какой еще нигде не был видан, и зазвучит музыка, наплывающая издалека, музыка, которой я никогда еще не слышал, но все же знакомая. И сам Бог явится ко мне в обличье Осла-одногодки серого мышиного окраса, и подойдет к двери, и позвонит, и скажет:
– Герард, слушай вот в этой твоей книге – знаешь, в некоторых местах Я просто не мог удержаться от слез.
– Мой Господин и мой Бог! Да будет прославлено Имя Твое в Вечности! Я так бесконечно люблю Тебя, – попытаюсь я сказать, но не проговорив и половины, разрыдаюсь, и начну Его целовать, и тянуть в дом, и после жутких проблем с карабканьем по лестнице я все-таки затащу его в спальню наверху и буду долго иметь его, три раза подряд, в Его Тайные Отверстия, и дам Ему потом подарочный экземпляр, не брошюрку какую-нибудь, а переплетенную книгу – нечего скупиться и жаться – с посвящением: Бесконечному. Без слов.
Недалеко от дома я увидел моего гуру, Петера Б., который стоял перед дверью, он пришел рассказать, что после долгих размышлений купил-таки за пятнадцать сотен гульденов тот заброшенный, но очень хорошо расположенный дом, на который он набрел на участке земли у ***ской насыпи. Мы решили тут же пойти туда пешком и посмотреть, в который уже раз.
Спасти можно было еще только крышу и стены. Полов не было, как и, по большей части, окон и дверей. Мы зашли в помещение, которое раньше, наверное, служило кухней, а сейчас там проживали несколько куриц – бентамских и обычных, – которые, сидя на остатках скарба, грелись на солнышке, светящем сквозь окно, затянутое паутиной, и даже почти не шумели: «ох, ох, орм. Орм. Ол?» Кудахтаньем это назвать было трудно, скорее – бормотаньем.
На краю выдвинутого ящика полуразвалившегося шкафа сидела бентамская курочка, которая осталась неподвижной, даже когда я подошел совсем близко, так что я просто мог взять ее в руки:
– Как же это может быть?
– А ты не знал, что они совсем ручные?
– Нет. Жалко, что придется их выгонять отсюда. Они такие мирные.
Мы покинули комнатку и вошли в бывшую гостиную, где уже был положен бетонный остов полов и где в данный момент проживали пять хрюшек. После того, как я вдохнул полной грудью резкий, сиплый запах мочи, я некоторое время глядел на животных, пытаясь проникнуться доброжелательным к ним отношением, но так и не смог отыскать признаки зарождающейся симпатии:
– Нет, это не очень приятные животные. Нехорошие. Их надо отсюда на хуй вышвырнуть.
В Греонтерп мы пошли напрямую, через поля, а там я предложил Петеру составить письмо Властям, в котором он попросит разрешения переехать в дом.
– Гуру, ты уже придумал, что у тебя за профессия? – Это был совсем непростой вопрос. – Должна быть профессия, понимаешь? Вот послушай. Тебе нужна какая-то занятость. Потому что, если у тебя нет профессии, ты автоматически обращаешь на себя внимание властей. Ты вот думаешь, что как раз наоборот, ан нет, это только на первый взгляд так кажется. Если тебя спросят, чем ты занимаешься, ты, конечно, можешь ответить: «Дышу, чтобы не задохнуться». Но с властями такие шутки не проходят. Ты ничего не сможешь достигнуть, мальчик мой, кроме того, что окошко в присутственном месте захлопнется, и ты еще будешь прыгать от радости, если тебе не прищемили им лапу. Они за нас пере живают. Добиться чего-то ты сможешь только хитростью.
– Знаешь, я уже придумал, что будет моей профессией, – тихо сказал Петер. – Как же это называется? Знаешь, кто я? Как его? Знаешь, кто я? Ну, как сказать, как его? Ах, да, я – Индолог.
Я стоял ошарашенный, лишенный дара речи, в сущности, мы оба молчали, потому что сам Петер был тоже под впечатлением мудрости и дальнозоркости собственных слов.
– И никаких проблем, – объяснил он свое решение после некоторого молчания.
– Истинно, истинно молвишь, гуру.
Потому что так оно и было, а поговорка «потеряешь Индию, наживешь бед»[256] в этом случае была явно неприменима. Да ради Бога: назовись он хоть венгерским адмиралом, хоть «морским мостильщиком».
– И все равно очень плохо, что мы потеряли Индию, – сказал я. – Я напишу об этом стихотворение и отправлю в «Элсевир». Ты знаешь, что они попросили меня написать для них стихотворение? Они платят по пятьдесят целковых за стих. Да, черт побери, пол-гектолитра! В семь раз больше, чем «Тирада», или шесть с половиной бутылок можжевеловой водки, да, конечно, в том случае, если эти красные собаки не накинули опять акцизных марок на целый риксдалер или даже больше. Потому что и это произойдет первого января. Но давай сразу напишем это письмо, чтоб и его вышвырнуть за дверь.
Мы принялись за работу: сперва мы сообщили, что доходы Петера «были недостаточными для того, чтобы оплатить учебу», потому он иногда выходил на временную работу подручным монтера «в артели слесарей-водопроводчиков моего отца в Амстердаме или в мастерской одного из его коллег». Откуда только слова появлялись.
– Вот видишь, это как раз то, о чем я тебе говорил, – заметил я удовлетворенно. – Этакая опрятная бедность. Сейчас не при деньгах, но знавали и лучшие времена, вот, что они хотят услышать. И запомни: в доме должно быть прибрано, подметено и все постели должны быть аккурат-но застелены, если они зайдут в гости. И никогда не говори, что у тебя нет денег. Нужно говорить: «В данный момент я не могу отложить на это денег». (Я сейчас вспомнил один случай двадцатилетней давности, когда я, работая репортером в «Пароле» и отвечая по телефону на вопрос какого-то подписчика, правдивы ли те или иные слухи, сказал ему, что «мы понятия об этом не имеем», на что мне было сделано замечание, и впредь я обязан был в подобных случаях отвечать: «мы еще не получили подтверждения по этому поводу».)
После того, как я закончил печатать письмо и Петер подписал бумагу перьевой ручкой, едва не заляпав его кляксами, я бросил послание в почтовый ящик, находящийся на передней части дома соседа Лолкема, а Петер в это время прополоскал один из своих носков и сушил его перед камином, потому что по дороге он, перепрыгивая через лужу, чуток промахнулся и вляпался-таки одной ногой в грязь; затем мы неторопливо принялись выпивать. «Индолог». Письмо это отмечено Божьим благословением, подумал я, иначе и быть не может.
Мы перекусили, вечерело, и мы продолжали потихоньку пить, пока Петер рассказывал о своих путешествиях в молодости. Об автомобиле, как обычно с «первоклассным мотором», который в одном гараже в Греции поднимали домкратом и подняли только кузов с кабиной, а дно осталось на полу, так что потом он продал его одному датчанину, чтоб тому тоже не скучно было. Как он ездил автостопом по Индии, у него кончились деньги, но он смог продать свою поперечную флейту за тысячу гульденов, из которых двести ушло на покрытие долгов, четыреста он потратил на большой чемодан, набитый прелестными, новыми индийскими женскими нарядами, и отправил одной девочке в Швецию, а примерно сотня ушла на трехдневное пребывание в борделе.
– А тебе там и поесть давали?
– Можно было просто заказывать с доставкой в маленьких закусочных неподалеку, все, что хочешь – здесь ведь это тоже можно устроить, можно все, что угодно заказать с доставкой из китайского ресторана, разве нет?
– В любом случае, хорошо, что ты не продал другую свою флейту, ха-ха.
Он продолжил свой рассказ: с остатком денег он отправился дальше на Юг, его одолевали ужасные видения, которые его так никогда и не отпустили и изменили всю его жизнь, но я слушал вполуха, потому что мысли мои зацепились за тот чемодан с одеждой на четыре сотни гульденов для девочки из Швеции. «Есть в нем Бог, – думал я. – Он видел Бога, иначе и быть не может».
Петер все говорил и говорил, запинаясь, на своем тяжелом простонародном амстердамском, пытаясь выудить нужное из словарного запаса в 320 единиц речи и прерывая каждое предложение посередине интермедиями вроде «как его» и «ну, как сказать», и внезапно меня озарило, что он знает все и что, если мне необходимо знать нечто решающее, я должен спросить его об этом прямо сейчас, потому что его ответ будет единственно верным.
– Слушай, гуру, а что ты думаешь по следующему поводу…
– Рассказывай, бхакти.
Я доверил ему то, о чем еще не говорил никому, кроме Тигры и – однажды – в письме Сестричкам М. из Г., результаты гаданий которых я, однако, еще не получил. Дело касалось возникшего где-то полгода тому назад и постепенно все сильнее, все неизбежнее становящегося ощущения, что меня постоянно сопровождает невидимое существо, чье присутствие я явно чувствовал, когда был один в тихом доме, при завывающем ветре, и что на улице семенило рядом со мной или неслышно летело прямо над моей головой.
– Это, конечно, очень старомодно, ангел-хранитель, а? – предположил я, – может такое быть, или это все ерунда?
– Очень даже может быть, ну, как сказать, что это твоя истинная сущность, но снаружи тебя, – объяснил Петер в своей неповторимой манере. – Это твой атман. Он все видит и рассматривает. Я имею в виду (я хотел сказать, как его), ты заходишь, например, в бордель…
– Чего?
– Ну, да (как его), я просто к примеру.
– Ах, вот как.
– Нет, послушай: представь себе, ну скажем, заходишь ты в кафе или в водочный магазин, ты туда заходишь, да? Ну просто представь себе.
Я вполне мог себе такое представить.
– Хорошо, тогда атман говорит, ладно, ничего страшного, пусть идет: этому парню нужно еще многому научиться в жизни.
– Он так и говорит?
– Да, так он говорит.
– Ну, тогда мне нравится такой атман.
Да и самого Петера я мог считать своего рода видимым атманом, потому что, хотя сам он особо не пил, он никогда не высказывался высокомерно или надменно о моем злоупотреблении алкоголем, а на мои вздохи «вчера опять выхлебали три четверти литра браги, куда мы катимся, гуру», он отвечал лишь: «тебе это, кажется, не во вред, а это самое главное». Такие высказывания человека ободряют, а при воспоминании об этом я даже почувствовал в себе достаточно мужества, чтобы пойти и посадить 250 цветочных луковиц, купленные Тигрой, которым давно уже было пора находиться в земле – синие и белые Scilla Siberica[257] и крокусы, тоже двух расцветок. Петер выразил желание помочь.
– Я хочу разбросать их без всякой системы по всему кладбищу, если ты понимаешь, что я хочу сказать, – попытался я объяснить, – тогда будет казаться, что они выросли сами по себе.
Он ничего против не имел. Было холодно и темно – хоть глаз выколи, но ветер был несильный. Держа в руках по штормовому фонарю, мы вышли наружу, и Петер свернул сразу направо, потому что он подумал, что я говорил о большом кладбище в Б., в полутора километрах отсюда. «Чтобы я не делал, его ничего не удивляет, – подумалось мне, – и если это действительно понадобится, то он спокойненько перелезет ночью через железную ограду на кладбище».
– Нет, я имел в виду маленькое кладбище, здесь, перед дверью, где и я буду лежать, когда придет мой час.
Большой тупой палкой я протыкал в травяном покрове дыры, в которые Петер клал по луковице, а потом аккуратно присыпал землей и притоптывал. Работа была тяжелая, и мы несколько раз возвращались в дом на короткие передышки и потребление.
Посадив последнюю дюжину луковиц вокруг надгробного камня пастора Боотсма, мы еще довольно долгое время сидели в доме и разговаривали.
– Знаешь, Петер, я заметил, что мой образ мыслей о политике изменился и стал более сдержанным с тех пор, как у меня появился собственный дом и участок земли.
– Как же так, а?
Мы вспомнили все, что произошло прошлым летом, а затем Петер рассказал о Стокгольме, он там работал года три, осенью и зимой тоскуя по родине. Его голос становился все тоньше и восхищенней, ему даже удалось донести до меня что-то из своей душевной тревоги.
Первый год был самым трудным, существование ограничивалось мытьем посуды или уборкой снега вместе с асоциальными личностями, которые, учитывая получаемое пособие, даже не прилагали трудовых усилий, а сразу шли в ближайший водочный магазин, чтобы интегрировать денежную сумму в алкоголь; последующая же уборка снега состояла по большей части из перерывов: они звонили в ближайший дом и просили разрешения передохнуть на лестничной площадке и затем спокойненько булькали из горла под лестницей.
Позже он взялся за другую работу, которая ему нравилась больше: мыл окна в школах и разных больших зданиях, он тогда неплохо зарабатывал и даже устроил как-то с друзьями вечеринку, которая затянулась на две недели, но это и в сравнение не шло, как он был вынужден признать, с другим праздником, когда один молодой коллега из их команды по мытью окон познакомился со служанкой турецкого, бразильского или аргентинского военного атташе и, воспользовавшись его отсутствием – тот поехал в столицу на «совет», – взяв с собой шестерых или семерых дружков, чтоб им тоже перепало, завалился к ней в гости, где они основательно все «проатташировали» до последней капли выпивки, последней банки консервированного лосося, последней затяжки и последней граммофонной пластинки, не забыв, кстати, и про одежду, что еще висела в шкафах; все было выкушано с песнями и танцами, в перерывах между поездками вокруг стола на мопеде, который они с некоторыми усилиями затащили наверх.