355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герард Реве » По дороге к концу » Текст книги (страница 7)
По дороге к концу
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:44

Текст книги "По дороге к концу"


Автор книги: Герард Реве



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)

В Уитхеме я безошибочно совершаю пересадку без потерь багажа, обнаружив, что для борьбы с забывчивостью существует очень простая система: два багажных места (дорожная сумка + чемодан), которые невозможно нести в одной руке, что попросту означает, что я должен держать что-нибудь в каждой руке и тогда все будет в порядке. Так что можно сказать, что мне нужно только присматривать: левая рука – сумка, правая – чемодан! Если так оно и есть, то мне остается лишь крепко сжимать ладони до тех пор, пока я не попаду в купе нужного поезда. Mutatis mutandis то же самое сработало при высадке в Брэйнтри, где я, еще до того, как поезд затормозил, увидел П., стоящего у выхода в компании молодого лондонского алкоголика Д., и только сейчас вспомнил, что П. пригласил его на эти выходные для того, чтобы подарить ему прелести загородной жизни и тем самым помочь в трудный период, потому что Д. совсем недавно – не по причине ли преданности стакану? – уволен из фирмы, в которой проработал много лет, ну, скажем, с одного большого лампочного завода на юге страны, нечего попусту сплетничать о предприятиях. В остальном, как мне говорят, все в порядке, но когда П. перед тем, как пойти к машине, отправляется в туалет, Д. сообщает, что П. «опять беспокоят боли в спине». (П. пришлось как-то раз у нас в Амстердаме целую неделю пролежать на кровати из досок, а позже в Лондоне, после того, как провел 4 недели в больнице, он еще 6 недель ходил в тяжелом гипсовом корсете, на который, предварительно попросив П. лечь на кровать или на пол, мы вместе с Вими иногда становились, чтобы продемонстрировать друзьям и гостям крепость сооружения.) По дороге в Госфилд П. раскрывает мне тайну: скорее всего, рецидив его болезни вызван неприятным падением, которое произошло с ним в четверг: он шел с кувшином ледяной воды и полной бутылкой виски из кухни в music room[150] и, нагнувшись перед одним из самых безжалостных (хотя и не перед самым страшным из них, об этом позже) дверных проемов, споткнулся о порог и упал лицом вниз, причем удар пришелся на грудь. (Кувшин вдребезги, бутылка, к счастью, цела.) Через пару часов появились обычные симптомы радикулита, но нога у него не болит до сих пор. Как всегда, он преуменьшает серьезность собственных телесных страданий, что в этом, мной никогда до конца так и не понятном, человеке является одновременно выражением и стоического героизма, и обыкновенного бабства, а также простонародной глупости, из-за которой он может вылить в раковину дорогие лекарства; в высшей степени образованный и развитый человек, но, если это только возможно, еще более своенравный, чем мой дедушка с маминой стороны. (Чистишь ты зубы или нет, по мнению П., не имеет ничего общего с их состоянием: его мама, между прочим, зубы никогда не чистила, и в момент ее смерти они все были на месте!) Несмотря на то, что он – утонченный лакомка, он никогда не станет есть незнакомую пищу, более того, ест он раздражающе медленно, разгуливает в костюмах, шитых в далеком 1934 году, и в сношенной обуви, хотя в университете зарабатывает 1200 фунтов стерлингов в год плюс частные доходы в размере 800 фунтов (в то время как ему еще предстоит каким-то образом потратить 3–4 тысчонки доставшегося наследства), машины он покупает всегда подержанные, в которых вечно что-то ломается, умывается тряпичной рукавичкой, мажет волосы растительным маслом, по утрам сидит двадцать минут на горшке, слишком скромен, чтобы за кем-нибудь приволокнуться («кому я нужен-то»), хотя он довольно красивый мужчина и сохранил очень хорошую фигуру, самый гостеприимный человек из всех, кого я знаю в Лондоне, а может и вообще из всех, с кем я знаком, тратит золотые горы на еду и выпивку для гостей, но уже в течение шести лет подает к столу только португальское вино, на которое, Бог его знает, почему, подсел, и которое настолько крепко, что, в конце концов, все органы от него ослабевают, не последней причиной, по словам моего собрата по перу У. (и бывшего одноклассника П. по Вестминстерской школе), является то, что оно на восемь пенсов дешевле обычного божоле; он очень прогрессивен, но обставил дом частично унаследованной, очень разнородной мебелью в стиле ампир, из которой примерно половина при малейших передвижениях – и я не преувеличиваю – разваливается, к тому же в доме нигде и никогда не бывает тепло, а газовая колонка в ванной работает так же плохо, как и газовая плита на кухне; уверяет, что не может бриться электрической бритвой (хотя щетина у него очень редкая); отказывается понять, что существуют два вида морозильных шкафов, отличающихся системами, соответственно, абсорбции и компрессии, и, совершенно чудесным образом, читая четыре или пять газет в день, одну часть из которых он перелистывает, похрустывая утренним сухариком, а другую – чуть позже, в сортире, пропускает все сообщения о коммунистических преступлениях; а если еще подумать о том, что за все девять лет я всего лишь один раз с ним поссорился, правда, всерьез, из-за политики (Берлин, я там как раз только побывал), и – но там уж все висело на волоске – где-то с месяц тому назад почти поругался из-за кота; по-моему, тогда я сдержался только благодаря немыслимому усилию воли, с которым принудил себя промолчать, потому что иначе, конечно, взорвался бы. Коротко говоря, моя симпатия к этому человеку не знает границ.

У наполовину съеденного ржавчиной указателя, на котором уже невозможно что-либо прочитать (и который П., несмотря на то, что посетители иногда вынуждены блуждать в бесконечных поисках, до сих пор не сменил на приличную, черно-белую или белую с синим эмалированную табличку, потому что это будет для него слишком уж рациональным поступком), мы осторожно сворачиваем на разбитую дорогу, чтобы в том, что пока носит название sitting room,[151] а позже, возможно, будет переименовано в the study,[152] наконец открыть привезенную мной бутылку «Ват 69» и насладиться late afternoon sip,[153] тем временем опускаются сумерки, что придает саду, разбитому в чопорную клеточку, несколько унылый вид, и оттого я (но со мной это случается часто, если вокруг царствует тишина, и темнеет, и за окном ничего не видно) начинаю думать о деньгах, и сколько все это стоит или еще будет стоить, и, в особенности, не слишком ли много на то или иное потрачено, наконец, если бы у меня были деньги, потратил бы я их таким же образом или нет: в общем, ни к чему не обязывающие советы самому себе по капиталовложению, которые на самом деле могут принять настолько реальную форму, что я еще несколько минут буду сидеть и думать, как мне все это выплатить и погасить долги.

Слишком дорого или нет – вот, видите, вопрос, который отзывается во мне постоянным нытьем, чтобы я ни делал, о чем бы ни думал. В любом случае The Gunner’s Hut – прелестное загородное поместье. Оно представляет собой коттедж из семи комнат, построенный предположительно в шестнадцатом веке, окруженный изрядным участком земли, на котором располагаются сады, огород, конюшня, лесопильня и теплицы. П. на пару с двумя друзьями купил его в начале года за 3000 фунтов и, спрашивается, – ну, мне-то что? – переплатили они или нет, учитывая степень запущенности дома и земельной собственности на момент покупки, а также примитивность наличествующих удобств? Само здание пустовало в течение четырех лет и, когда я был здесь в первый раз вместе с П. на Пасху, изнутри было похоже на заплесневелый хлеб. Земля оставалась без ухода гораздо дольше, потому что в течение нескольких лет, предшествующих тем четырем, в доме жили американские офицеры военно-воздушных сил, которые служили на расположенном поблизости военном летном поле и в садоводстве радости не находили. Ну да, мне вот тоже нравится ухоженный садик, но, поработав в нем полчаса, я уже полумертвый. Это я так, чтобы сразу отнять у какого-нибудь глупого читателя надежду на антиамериканские или антинатовские высказывания. (Вышеназванное летное поле очень не нравится П., который, как я уже писал, является половинчатым советским почитателем и целым пацифистским капитулянтом в стиле «Все суета сует!», и он очень сердится по поводу реактивных истребителей, каждодневно с воем летающих над его головой, в то время как мне даже нравится на них смотреть и слушать – что я, естественно, не обхожу молчанием, – а моего собрата по перу У., который живет всего в 65-ти километрах отсюда, они наполняют каким-то удовлетворением: «The good weather brings them out»,[154] как он, кинув одобрительный взгляд наверх, утверждает.)

Ладно, значит, три штуки фунтов, но все покрыто плесенью, все поломанное, разбитое и прогнившее; локальное электроснабжение, вода подается при помощи колодезного насоса, а отапливается дом каминами тех времен, когда слугам платили гроши, а дрова вообще раздавали бесплатно. Подключение к общей системе электричества и водоснабжения, оборудование кухни и устройство центрального отопления на мазуте обошлось П. и его совладельцам, кажется, еще в 2200 фунтов сверху. Хорошо, округлим сумму в меньшую сторону, размышляю я, все равно получится где-то пятьдесят тысяч гульденов. А еще мебель, холодильник, оборудование, все нужно покрасить, поклеить обои, даже если стараться быть поэкономнее, на тысячу фунтов потянет, так что общая сумма будет около шестидесяти тысяч гульденов. Ах, черт, на одну только ренту с этой суммы я, при необходимости, смог бы прожить.

А как только я дохожу до этого пункта размышлений, возвращается старая, довольно бессмысленная мечта. И все же, чего только не бывает: представляете, если бы по капризу какого-нибудь безрассудного министра субсидии правительства на каждую страницу журнала возросли на 3 или 4 гульдена? Сейчас сумма составляет 4 гульдена, и, по всей вероятности, – невзирая на то, что в Бельгии платят уже 15 гульденов, как я слышал, – быстрее, чем на 1,5 гульдена в год она подниматься не будет, но представьте, если бы я писал каждый день, только писал и мог бы зарабатывать этим 250 гульденов в месяц? В следующем году мне стукнет сорок лет, но у меня предчувствие, что я еще смогу насладиться воплощением моего видения, что, в конце концов, через несколько лет, они дадут субсидии по два гульдена сверху на те четыре за каждые 400 слов, так что им помешает добавить к этой сумме, например, еще три гульдена? Смелость города берет, управлять значит брать на себя определенный риск, а будущее строят живые люди! Уже некоторое время, я слышал, они только и делают, что обсуждают и заседают, и даже говорят, что за стихотворения будут платить 25 гульденов за страницу, это, по крайней мере, больше, чем те 2,5 гульдена за одно стихотворение, о которых Вим Кан сказал, что «оплата может порядочно возрасти». Не то чтобы я только тем и занимаюсь, что пишу стихи, но кто знает, а дар – так его можно развить, посмотрите на Ван Гога, как он исстрадался-то! Боже мой, все из-за нищеты! Если я когда-нибудь с помощью человека, Бога или Древнего Змия (ведь, каждый борется за себя, а искусство ничего общего с политикой не имеет) смогу зарабатывать писательством 2500 гульденов в год чистыми, тогда мне придется пересмотреть все мои рассуждения и проверить достоверность рассказов о том, что на юге Испании можно неплохо прожить на 125 гульденов в месяц или даже меньше. Я этим россказням не верю и потому обдумываю, не поехать ли и не посмотреть ли самому на месте. Но если все это правда, то бессмысленно платить ту же сумму каждый месяц только за отопление в Нидерландах, в то время как в Испании я на эти же деньги смогу существовать, и это не означает, что я буду хуже писать; напротив, онемелость правого запястья и боль в правом плече там наверняка пройдут, если же нет, то я, по меньшей мере наверняка буду знать, что мне проще повеситься, отложить дело значит от него отказаться, можете назвать это негативным отношением к жизни, не знаю, что под этим подразумевается, потому что я, как человек Бога признающий и его любящий, также уверен в том, что созданы мы по его подобию, то есть свободными, то есть мы располагаем свободой положить всему этому конец, когда выдержать уже невозможно, а свобода – это неотъемлемое, фундаментальное право человека, за которое, я считаю, нужно продолжать бороться.

Только не подумайте снова, что мне не нравятся Нидерланды как страна, совсем нет, я имею в виду как раз да, и Англия тоже – прекрасная, замечательная страна, без сомнений, и, если не обращать внимания на эту ерунду с правой рукой, мне здесь по нраву, а дома уж тем более, даже слишком, да и в Госфилде тоже. Могло бы быть и потеплее, но тут в любом случае не холоднее, чем в доме П. в Лондоне. Самое неприятное то, что мое пребывание здесь длится недостаточно для того, чтобы привыкнуть к слишком низко расположенным дверным косякам, сооруженным в те времена, когда люди были гораздо меньше ростом. Один из проходов, наверху, особенно низок, чего никто не замечает, потому что прямо перед проемом находится лесенка, нужно подняться на пару ступенек и тут же влетаешь головой в косяк, несмотря на то, что продолжаешь примерно наклоняться перед каждой дверью, еще бы – после недель каждодневных ударов башкой. Со мной это случалось уже раз тридцать, иногда я выл от ярости, а Боб – я вам его представлю через секунду – как-то провалялся наверху целый час без сознания: только таким образом нам удалось объяснить его загадочное исчезновение, так как сам он позднее не смог рассказать, чем он занимался все это время, но на лбу, ближе к волосам, у него появилась кровоточащая шишка. Этот Боб и есть один из совладельцев Hut, худой молодой человек лет 27–42, который при разговоре так крутится и вертится всем телом и ведет себя настолько женоподобно, что совершенно невозможно противостоять искушению и не поддразнить его, но все же, если без предрассудков, он – в высшей степени сердечный и искренний человек, и даже то, что я случайно заметил, как он втайне подкалывает большой шпилькой концы белокурых крупных завитков для поддержания своей с трудом поддающейся укладке прически, ничего не меняет.

А теперь немного подробнее о моих разногласиях с П. по поводу кота. В августе этого года, за два дня до того, как я по дороге обратно из Эдинбурга в Амстердам заехал на недельку погостить в Hut, под поленницей в одном из сараев Боб нашел умирающего от голода, брошенного месячного котенка. Я пришел посмотреть на него, и вид зверька, которого Боб положил в ящик возле камина, был настолько душераздирающим, что моей первой мыслью было: лучше бы он убил его сразу, как только нашел; тельце, еще не тронутое даже малейшими признаками старости, было так истощено голодом, что от давления выпирающих костей шерсть (это был рыжий котенок) и шкура в некоторых местах просто полопались, в то время как частично облезший животик очень сильно распух из-за запора или отека. И все-таки у существа остались еще какие-то шансы на выживание, потому что в эти два дня он немного поел и попил. Теперь уж я удивился: П. так часто говорил о желании завести кота, учитывая немалый ущерб, наносимый птицами, так почему же он, если хотел, чтобы кот выжил, не сходил с ним к ветеринару. Когда я ему это предложил, он отреагировал без особого воодушевления. Поиски в местной телефонной книге результатов не принесли, так что я предложил на следующий день поехать на машине в Брэйнтри, чтобы найти ветеринара или ветеринарную больницу на месте. По счастливому совпадению П. должен был поехать в Брэйнтри для покупки садовых инструментов и семян, так что задуманный мной план осуществился. Если бы у П. не было нужды ехать и он положил бы на то, чтобы ехать специально ради кота, то между нами мог бы случиться разлад, в этом я уверен, но П. все равно должен был ехать, короче, я вам докучаю, но это в моем духе: как всегда злюсь на то, что кто-нибудь может быть в совершенно невозможной ситуации сделал бы. Черт побери, теперь я опять закипаю от ярости, ну, как так можно.

На следующий день в Брэйнтри, пока П. ходил по магазинам, я с котом в коробке под мышкой после недолгих поисков нашел ветеринара, долго просидел в очереди за всякими отвратительными, вонючими и сопящими собаками с непристойными, покрытыми черной коркой задницами; зато, осмотрев звереныша, врач сказал, что тот выживет, если мы будем держать его в тепле и хорошо кормить попеременно вареным и сырым мясом с кровью, печенкой и так далее, а также давать небольшие порции молока. Он дал животному слабительное, ловко, не проронив ни капли, влив ему внутрь целую яичную рюмку парафинового масла и попросил прийти назавтра, чтобы полечить его от глистов, вмешательство, которое, учитывая слабость зверька, он предпочел отложить хотя бы на сутки после слабительного. Всего two and six (1,25 гульдена) за консультацию – и Герард с котенком вышли довольные. Без всяких проблем я уговорил П. опять отвезти меня в Брэйнтри на следующий день, но что касается нужной зверенышу еды и питья, то мы с ним были на волоске от сражения. Я рассказал ему, что посоветовал ветеринар, а от себя добавил, что самое важное – это мясо высшего качества.

– Кстати, – сказал я, – кот должен получать еду такого же качества, как покупаешь для себя. Домашних животных нельзя, хотя многие именно так и думают, кормить отходами со стола, – тут дыхание мое было уже несколько затрудненным, – по крайней мере, в первые недели покупай ему только хорошую, постную говядину.

Напряжение достигло высшей точки, когда П., хмыкнув, ответил:

– I shall certainly not give it what I eat.[155] Я уверен, что ответ этот не был мотивирован бережливостью или скаредностью, а все еще широко распространенной, непоколебимой верой в то, что человек должен отдавать животному недоброкачественную, а если есть возможность, то и заплесневелую, для человеческого потребления ставшую негодной, пищу.

Я не знаю, есть ли у человека моральная обязанность брать к себе в дом любого брата меньшего, в каком бы состоянии он ни находился, но я точно уверен в том, что тот, кто заводит домашнее животное и плохо о нем заботится, берет на душу большой грех и заслуживает, чтобы его вы-ебали, как кота в мешке – я имею в виду не половое сношение в то время, как он в мешке сидит, хотя и этого он вполне заслуживает, а буквально: зашить его в мешок – и забить до смерти цепами.

И я считаю большим своим достижением то, что я остался совершенно спокойным и ничего не ответил на реплику П. С того момента я действовал очень осмотрительно, следуя правилу: где силой не взять, там хитрость поможет. П. решил, что остатки мяса, приготовленного дней пять тому назад, на грани разложения, коту сойдут, и дал ему молоко, которое сворачивается в чае или молоке, не годно даже для соусов или супов и стоит уже с неделю (но почему, скажите на милость, ведь речь идет о смешном количестве, ему и надо-то пару наперстков). Нечасто я испытывал подобное удовлетворение: я доставал из холодильника изрядные куски свежего мяса и торопливо наливал в блюдечко утреннее молоко, а блюдечки потом менял, мясо коварно скармливал зверьку маленькими кусочками; все это происходило, как только П. уходил на достаточно продолжительное время. Перед отъездом я оставил десять шиллингов на шесть или восемь порций мяса на попечение кандидата в католики А. – о котором уже заходила речь в моем «Письме из Амстердама» и который гостил здесь, тоже в августе, – на тот случай, если в холодильнике будет пусто.

Но все равно для меня остается загадкой и до сих пор интригует эта подлость по отношению к животным. У меня есть свои предположения: я думаю, что это основано на каком-то высокомерии (которое встречается, в основном, у людей, верящих, что разум есть единственное мерило всего сущего, людей, отрицающих мистику), следуя которому хорошее, заботливое отношение к животному непременно конфликтует с человеческим достоинством и, в основном, с его же престижем.

Но и тот, кто, напротив, хорошо относится к животным, вполне может быть плохим человеком, я знаю. Но тот, кто плохо ведет себя по отношению к животным, никогда не может быть хорошим человеком, вот вывод, к которому я пришел и от которого хотел бы отказаться, потому что поведение П. по отношению к котенку было, вне всяких сомнений, плохим, а извинение в силу незнания к нему не применимо.

Признаюсь, я что-то тяжел на руку, и почему мне необходимо было написать весь этот рассказ о коте, я не знаю, но ясно, что эта проблема уходит корнями в самую глубь меня – простите, что не смог сформулировать половчее. Может быть, меня неотступно преследуют мысли о страдании и вине – если бы я постепенно об этом не догадался, что ж я тогда за дурак. Но побуждения мои в непротивлении этой одержимости остаются темными и нечеткими; между тем ярость и ненависть составляют ее скудный урожай. Для ярости в день моего свидания с Hut нет никаких причин, и все же я заранее сержусь из-за того, в каком состоянии я найду кота (который, кстати, живет-поживает и был назван Гермесом) три месяца спустя. Однако он выглядит безупречно, и – когда я сталкиваюсь с ним в столовой, – урчит, развалившись на подушке; тело его крепкое и мускулистое, пестрая шерстка блестит, а губы, десны, зубы и глаза лучатся здоровьем. Я заговариваю со зверьком с бесстыдной сентиментальностью, опасно приближаясь к подвыванию. К счастью, на подоконнике, на подносе выставлена половина алкогольных запасов в доме – джин, мартини, аквавит[156] (а это здесь откуда?), и вдобавок чистые бокалы, мисочки со льдом, лимонные дольки, все приличненько, можно сказать; бутылки открыты и еще на три четверти полны, ни охраны тебе, ни присмотра, ничего – в комнате только мы с Гермесом, и он не против. («Папочке можно выпить, если ему так хочется. Папочка хороший».) Ну, если я вам сильно не помешаю, начнем. Тогда уж gin and french,[157] причем не столько french, вот даже интересно, каким будет вкус, если french с овеем не добавлять, может, несколько эксцентрично с моей стороны, но пусть будет так. Налить в бокал для вина и ребенку под силу, а остальное лишь вопрос, как донести, не пролив, свободной рукой вяло перекреститься и перенести жидкость «из одной емкости в другую», при этом «форма изменится, но объем останется прежним». Да, да, может, так оно и есть. Стакан вытереть насухо платком, смущенно уставиться в пол, неслышно что-то промурлыкать, все это дано человеку Природой: ничего, прекрасно можно справиться, даже если тебя этому никогда не учили в школе.

А, впрочем, дает по башке, так вот целый стакан разом. Мне нужно слегка охладиться, иначе я выдам себя речью и движениями. Через входную дверь я осторожно проплываю в сад и праздно шатаюсь, придав лицу как можно более задумчивое выражение. Уже стемнело, и все покрыто усталым, хорошо просеянным – и хоть я ни к чему не прикасаюсь, но чувствуется, что влажным – светом, как будто я сижу в бутылке. Очень может быть, потому что выпитый алкоголь, изначально в бутылке, разве я не прав, все верно, картины отражаются, душа все понимает.

В sitting room они, конечно, не слепые, все заметили, но это еще ничего не значит, если только я буду вести себя разумно. Потому я ограничиваюсь легким поклоном, представляющим собой немногим более чем кивок. Все у нас получится. Остановившись у пруда, – я до сих пор собираюсь подарить П. фигурку гнома-рыбака с удочкой и поставить ее на берегу, хотя бы только для того, чтобы насладиться зрелищем его снобистской ярости, – я констатирую, что вдрызг не напьюсь и что алкоголь не наполняет меня ядом, безрассудством или печалью, а делает кротким, внимательным и богобоязненным. Все Едино, с него и начнем, но большого искусства в этом нет. Нет, более того: правда, так сказать, у нас под носом и она, можем мы пре спокойно заявить, состоит в проблеме выбора сейчас или никогда, я тебя или ты меня, назовите это словесной перепалкой, так лучше, легче, нет, помельче у меня не будет. В системе образования, кстати, тоже неплохо было бы многое улучшить.

Пойду-ка я в дом, решаю я, потому что все же холодает да и человечек-хуев-косарь тоже не спит, тут не переосторожничаешь, уже почти совсем темно, и со здешними живыми изгородями и кустами лучше бы у меня со всех сторон глаза были, в этом случае предохраниться также лучше, чем потом лечиться, или, правильнее будет выразиться, вылечить будет уже невозможно, хоть они и рассказывают про мальчика, которому быстренько пришили отрубленную ногу, но, например, с почкой такой номер не пройдет, даже если читатели газеты с объявлениями подсуетятся и насобирают денег на билет на самолет; природа, мне кажется, это все-таки что-то удивительное.

Живите скромно, вот что я еще хотел вам сказать, потому что от невоздержания возникают почти все наши болезни в этой долине слез. Вот так. Вы определенно можете рассчитывать на то, что как только мне представится такая возможность, я вернусь ко всем темам для дальнейшего обсуждения.

С вами был не Макс Так[158] из Нью-Йорка, но, напротив, Герард Корнелиус Ван хет Реве из Госфилда, Эссекс, в угнетении и в царстве единого нашего господа Иисуса Христа брат ваш, который посылает вам искренний Осенний Привет из далекой дали, с совершенно противоположной стороны моря и молится за вас, чтобы Дух, что есть огонь и любовь, принес всем утешение и указал нам путь.

Письмо из Страны Писателей

(современный туризм)

Роттердам, на борту теплохода «Лета». Четверг, 9 мая 1963 года. Оказывается, существуют авторы, которым не о чем писать. Какими бы страданиями ни было исполнено мое существование – этой пустоты, что пугает многих художников, я не знаю и, скорее всего, не узнаю никогда. Клянусь Богом, никто не может сказать, что мне не о чем писать, напротив: самое неприятное, что в голове одновременно крутятся шесть-семь тем, и в то время как я, задыхаясь и брюзжа, в ярости бегаю по комнате, раздумывая над одной из них, нередко другая проявляет признаки жизни и, да, бесцеремонно вторгается в ход мыслей. Выбор: писать именно об этом, и только потом – о чем-то другом, да еще и в нужной последовательности, – или вовсе не писать – вот в чем заключается моя проблема. И с порядком написания тоже трудности: все строго взаимосвязано, потому что темы цепляются друг за друга и так далее. Писательство – это мучение, да, может, не для Анны X. Мулдер,[159] которая считает, что нужно взять крепкую корзину, вымыть с мылом, натереть воском, поставить в нее несколько бутылок вина, переложив их цветастой тканью, добавить к этому пучок петрушки, а потом с корзиной в руках пройтись по друзьям и «посвистеть под их окнами, потому что сейчас лето». Я рад, что кто-то еще пишет не только о нигилистских мучениях молодежи, которую хлебом не корми, только дай что-нибудь раскритиковать, а ведь жить, дышать, радоваться тому, что ты являешься частью мира – это ой как много. Да при этом еще и оставаться человеком творческим. Кто мы? Мы, творческие люди, суть благословенные. Вот что говорит Бавинк Кукебаккеру,[160] я лишь повторю за ним. Правда, здоровье – это наше главное сокровище, об этом я напомнил вчера моему зажиточному Другу и Покровителю Ку., на чьей Громадной Вилле, расположенной в соседнем Р., я гостил всю прошлую неделю и у которого доктор позавчера констатировал повышенное кровяное давление, – но если ты можешь сочинять, ты тоже богат. В том, что сочинять я могу, у меня вообще не должно возникать сомнений: я сейчас нахожусь средь такого сильного, невыносимого, неравномерного шума, который прорезают внезапные повизгивания; более того, шум этот я переношу в каютке, на которую, что касается требований современного комфорта и чистоты, жаловаться грех, но в которой, лишь Богу одному ведомо почему, царит такая неизмеримая Тоска Покинутых Морей, что было бы не удивительно, если бы я все оставшиеся часы ожидания отплытия провел бездеятельно, не оставив на бумаге даже какой-нибудь закорючки, сидя без движения, уставившись прямо перед собой широко раскрытыми глазами. (Кстати, в течение целой недели некий злой божественный дух мешает мне писать, и чего только я не делал, чтобы его изгнать! Еще вчера вечером у Ку дома, в Р., после второй бутылки вина мы надевали в коридоре Шляпу Набекрень, делали Изувеченное Лицо Инвалида Войны, шевелили перед зеркалом ушами, смотрели стеснительным или Собачьим взглядом. Ну и посмеялись же мы! Но если вы спросите, стало ли мне от этого легче, то ответ вы получите следующий: нет, ни фига! Все беспрестанно и безгранично милы ко мне, честное слово, Бог их наградит, но я так одинок, у меня вовсе нет друзей! Я совсем один на белом свете, Вими теперь «навсегда» со своим водопроводным Призовым Жеребцом М., мама умерла и никто, никто не любит меня по-настоящему. И все равно все эти дни я писал, несмотря на крики и визги детей на лестнице и в коридоре; пытаясь заглушить их, я поставил транзистор на подоконник и включил Радио «Вероника»; мне очень нравятся эти удобные и хорошего качества вещи, эти приборы, и, мне кажется, невероятно здорово, что их можно взять с собой в поездку, в лес и в поле, например, или на пляж.)

Здесь, в этой каюте, да не оскудеет вера в Дух, который заносит ветром куда Он повелит, здесь пишу я, а это значит, что мое существование оправдано. И, оказывается, я постепенно побеждаю царствующие надо мной шум, запахи и воспоминания, а многое из того, что раньше меня просто парализовало бы, теперь дает вдохновение. (Кто знает, может, моя Душа выздоравливает, а может, и нет – я не очень хорошо в этом разбираюсь, – в любом случае, теперь многие вещи ее просто не трогают и не волнуют.) Но есть еще обстоятельства, убивающие все силы моей души. Прежде всего, я не должен обольщаться на тот счет, что Словом могу подчинить все. Осторожность, предельная осторожность остается первой заповедью: в дороге я не смогу покинуть этот корабль, как какой-нибудь квартиросъемщик, если ему до нервного зуда надоели соседи, а попытки описать обстановку и членов экипажа – из-за невозможности дистанцироваться от впечатлений даже на самое короткое время – могут вылиться в тот самый подавляющий паралич, что подразумевает невозможность писать, после чего существование будет состоять из потряхивания головой, бормотания и тайного буль-буль-буль из горлышка. На такой риск я идти не хочу. Поэтому я решил, что в этом письме не будет осязаемого опыта путешествия на борту, а больше общих рассуждений. (Чем я, несомненно, доставлю удовольствие определенному количеству людей, в том числе и одному моему родственнику, поскольку он никак не может себе представить, что «все эти личные дела могут заинтересовать кого-нибудь другого»; в то же самое время некоторые называют мои записки эксгибиционистскими – латинское слово, употребление которого ясно показывает, что говорящий – не просто дядя с улицы, хоть я и подозреваю, что он не совсем понимает то, что хочет сказать. Почти все мои книги, кстати, могут быть причислены к жанру литературной исповеди, но с эксгибиционизмом это ничего общего не имеет. Раздеться на улице может каждый, а то, что выставляется на всеобщее обозрение, вид имеет очень неоригинальный, потому как заранее известно или уж почти с полной уверенностью можно предположить, что под одеждой наличествует половой орган, так как он есть у всех. Каждый может показать свой хуй или, соответственно, свою женственность, но никто не может писать так, как я – вот в чем разница. Только в том случае, если обнажаемое безлично, это можно назвать эксгибиционизмом. Рассказы о себе эксгибиционизмом не являются: эксгибиционист, между прочим, о себе ничего не говорит. Более того, пора бы людям научиться обращать внимание на уровень, но об этом чуть позже.)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю