Текст книги "По дороге к концу"
Автор книги: Герард Реве
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)
Я начинаю с того, что каждый раз, опубликовав рассказ или книгу, я получаю нарекания хотя бы от одного из моих родственников, что в ней опять «нет ни одного нормального персонажа». И что я с удовольствием взглянул бы на такого нормального человека вблизи, привел бы его кто-нибудь ко мне, что ли. И что мне безразлично, о чем именно пишут, но очень интересует, хорошо пишут или плохо. Что некоторым, наверное, не нравится гомосексуальность, «lesbianism and sodomy» в качестве темы произведения, но придется смириться с тем, что это отражение человеческой реальности, учитывая, что от восьми до девяти процентов населения, а, может, и больше, гомосексуальны. Что я из последних сил буду бороться против каждой попытки навязать автору тему его работы и что я, являясь гомосексуалистом, никогда не позволю кому-либо запрещать мне писать о гомосексуализме. В итоге я предложил всем подумать над примером произведения мировой литературы, которое не содержит «ненормальных» типов.
Мои слова по-настоящему производят впечатление. Австрийский писатель Эрих Фрид[70] с выражением глубокого удовлетворения на лице трясет кулаками в воздухе. Какой-то журналист просит меня записать мое имя у него в блокноте. Определенная часть моего заявления шокировала, оказывается, гораздо больше британцев, чем я ожидал.
Среда, 22 августа. Я стал героем дня на двадцать четыре часа как минимум. В коридорах или на улице перед зданием, меня постоянно останавливают люди, восхваляющие мой вчерашний «very brave statement».[71] Я отвечаю, что все это не так уж смело, как кажется, потому что я ничем не рискую, являясь гражданином культурной страны, в которой, наряду с преследованием колдовства и сжиганием ведьм, отменили и преследование гомосексуализма среди взрослых. Камешек в их огород. Дамы-переводчицы подошли, чтобы сказать, что мое выступление на вчерашнем заседании «было единственным существенным за всю конференцию». Слава щекочет мне нервы, но и действует угнетающе. Я начинаю сомневаться в собственных мотивах. Но моя ненависть и ярость против тех, кто, придя к власти, без сомнений угробил бы меня и миллионы других в лагерях или кастрировал бы в больницах, были настоящими и свободными от расчетов. Я уже давно убежден, что не время клянчить понимание, а время использовать кулаки и зубы. Я мог бы развить мысль дальше, но зачем копать вглубь, лучше я расскажу вам правдивый анекдот, случившийся со мной сегодня утром. Как обычно, все участники собираются около двенадцати дня на что-то вроде предварительного обсуждения, чтобы определить, кто будет председательствовать, кому за кем речь держать и так далее. Еще до начала обсуждения подходит ко мне жена Макдиармида, смотрит, нахмурившись, но с интересом, и просит меня поставить автограф на первой странице ее экземпляра программы Конференции. «Мадам, вы принимаете меня за кого-то другого», думаю я про себя, но тем не менее со всей доброжелательностью ставлю свою подпись на странице, где уже расписались четыре или пять мировых знаменитостей и эффект автографов которых теперь разрушен. Она изучает имя, и ужас начинает проступать на ее лице: все потеряно.
– Anything wrong?[72] – спрашиваю я любезно.
Овладев собой, она говорит, что все в порядке, но, в конце концов, я выуживаю из нее, что она приняла меня за Нормана Мейлера.[73] Он как раз только что приехал, сегодня утром, после того, как послал телеграмму с извинениями, которую зачитали на вчерашнем заседании и в которой он просил прощения за задержку в связи с рождением дочери и объявил о своем прибытии. Госпожа Макдиармид решительно берет курс на него, и он быстренько дает автограф. Потом она говорит:
– Господин Мейлер, я считаю ваше вчерашнее заявление о том, что вы гомосексуалист, очень смелым и сильным. Но я никак не могу понять, в чем дело, ведь в тот же день пришла телеграмма о рождении вашей дочери…
Мне не верится, что подобную двойную путаницу можно выдумать.
Заседание на тему «commitment»[74] – сплошное разочарование. Никто не может дать этому commitment четкого определения или объяснить различие между религиозным, социальным и политическим commitment. Раздается лишь неясное мычание о Любви, Нуждах Человечества и тому подобном, очень реалистичные предметы, если их удается хорошо подать в подходящей словесной форме. Кушвант Сингх[75] из Индии, например: не скажу, чтоб невразумителен, но ужасно скучен. Я, кстати, желаю всяческого благополучия моим цветным братьям и всегда был и буду против несправедливого к ним отношения, но мне стоит огромных усилий – в сущности, для меня это даже невозможно – представить, что их чувства или мысли достойны обсуждения. Я верю в равенство и равноправие всех людей, но когда я, как сейчас, наблюдаю выступление такого вот носителя тюрбана, со спутанной, неопрятной бородой, то не могу переступить через себя и принять его всерьез. «Мужик, – думается мне, – тебе бы надо постричься, одеться по-человечески и побриться». В это время – удивительно, как он до такого додумался, – он объявляет – и в этом состоит его личный commitment, – что писатель обязан встать на защиту всяческих непонятых ценностей и любовей, исключая гомосексуальность, потому что это не любовь, ведь гомосексуалисты любви не испытывают. (Побелев от ярости, У. кричит: «Shame! Shame!»[76]) Мне кажется, будто это сон. Кому интересно, что думает этот заклинатель змей? Так как теперь моя очередь выступать, я заявляю – еще до того, как начинается мой доклад, – что на слова предыдущего оратора, по утверждению которого я не могу познать в реальности, что такое любовь, хотел бы лишь заметить: «Боже, даруй им прощение, они не понимают, какие глупости они осмеливаются произнести». (Когда я возвращаюсь на свое место, У. мне чуть заметно кивает с одобрением.) Эрих Фрид вскакивает, бросается к микрофону и основательно отчитывает оракула из Индии. На какое-то время, думаю, он присмиреет.
Среда, вечер. Сегодня вечером, на приеме Эдинбургского кинофестиваля, Эрих Фрид разъяснил мне «истинные обстоятельства», которые почти обратили мою ярость в сострадание. Наш восточный брат по перу на самом деле более чем чемпион гетеросексуальности. По месту жительства, в Индии, он, что племенной петух, оплодотворяет всю округу с пригородом в придачу, к большой печали его супруги и к еще большему огорчению его сына, чей жизненный путь – поскольку дурной пример обычно не достоин подражания – определяется предпочтением гомосексуализма. Фрид рассказал мне и более интересные новости. Он сам, оказывается, уже лет десять как перестал быть коммунистом, но невероятно обширно информирован о коммунистических догмах последних пятнадцати лет и, более того, кладезь сведений о различных курьезных, но зачастую и ужасающих фактах: о резне, которую учинил Ульбрихт[77] в России среди своих товарищей по партии, о его решении оставить Тельмана в немецкой тюрьме – в случае предложения нацистов обменять пленных, которое становится понятным, если подумать о том, что во время ареста Тельмана единственным, кто знал его адрес, был Ульбрихт…
Четверг, 23 августа. Сегодня предметом обсуждения является Censorship.[78] Я бы сказал, что это важнейшая тема всей конференции, но интерес к ней очень умеренный. (Само собой, Макдиармид не появился.) Председателем сегодня Мэри Маккарти, которая начинает с неясного вступления, сводящегося к тому; что теоретически она за идеальную цензуру, а на практике против любого ее проявления. И снова без четкого, принципиального подхода к вопросу. Затем доктор X. делает короткий, но очень внятный доклад о ситуации в Нидерландах и неразрывной связи между законом о порнографии и цензурой: о том, как любой прокурор может, например, конфисковать издание на два с половиной года и положить его на полку без судебного разбирательства; об искажении переводов Генри Миллера и так далее. Глубина его научной статьи состоит в том, что он сам практически не делает выводов из этого вопиющего материала, а оставляет эту работу слушателям. Издатель Роволт дает обзор обстановки в Германии, которая, казалось бы, улучшается, но жуть в том, что он принципиально, то есть вообще, не отвергает цензуры. Лично я несколько дней проработал над заявлением, в котором хотел доказать, что тот, кто против политической цензуры, несомненно должен быть против цензуры моральной на том основании, что они идентичны. Передо мной получает право слова американский писатель, живущий в Париже, – Уильям Берроуз, лишенный наследства сын магната, выпускающего арифмометры. Редко мне приходилось слышать, чтобы так понятно и беспощадно был объяснен лживый характер моральной цензуры и так убедительно доказано, что государство приговаривает только те сексуальные раздражители, вызываемые сочинениями, которые само оно использовать не может: например, мазохизм и садизм соответственно в сочетании с послушанием и военной кровожадностью очень даже желанны. Его выводы совершенно идентичны тем, что я собирался высказать в свою очередь; к несчастью, я слишком горд, чтобы отказаться от выступления. Я совершаю, кстати, типичную ошибку начинающих участников конгрессов: исхожу из предположения, что кто-то жаждет услышать мое мнение. Но я не одинок: почти все делегаты читали лекции вместо того, чтобы сделать пару кратких замечаний в связи с обсуждением. В то время как я уверен, что проговорил всего минут пять, оказывается, что я растянул речь на четырнадцать минут и вынужден импровизировать с сокращениями, чтобы не утяжелять выступление. Ну что ж, я старался, как мог, недовольно думаю я, возвращаясь на свое место. Заседание журчит дальше. В конце Ф. задает принявшей католичество Мюриэл Спарк вопрос: каково ее мнение о списке запрещенных книг? Она дает короткий и четкий ответ: список запрещенных книг – это потерявший всякий смысл вздор, который нужно как можно скорее отменить. Затем по залу пробегает дрожь волнения: слово дают Генри Миллеру. Что же расскажет нам великий вольнодумец Западного Полушария?
– I think we've been talking so much about freedom. What we really want, when we see a beautiful woman, is to sleep with her. I would say: let's try and get as much freedom as we can get. Let's not talk about it, let's do it. [79]
Ну, а если эта женщина вдруг, конечно, очень по-мещански, любит своего довольно ревнивого супруга и не хочет ему изменять? Или – но о такой возможности этот самовлюбленный петух даже и не подумал – «а beautiful woman» предпочтет молоденького мальчика старому развратнику? То, что я называю «решением проблем игнорированием их существования». Каждому, кто видит дальше кончика своего носа, должно быть ясно, насколько догматична его квази-не-догматическая точка зрения и какую угрозу она представляет существенным человеческим свободам из-за отсутствия в ней любой этики: вечное недоразумение, что распущенность подразумевает свободу. В ответ на слова Миллера раздаются, естественно, громкие аплодисменты.
Второй вопрос публики адресован югославской делегации и касается приговора Джиласа[80] к шести годам тюрьмы за книгу «Разговоры со Сталиным». Петар Шегедин[81] по-французски углубляется в ответ на этот вопрос. Его аргументация длится, как минимум, четверть часа и полностью выдержана в стиле: «еще в 1836 году рабочий класс Югославии решил, учитывая то и заботясь об этом» и так далее. Ответа от них не дождешься, зато всегда получаешь доклад в духе исторического материализма, который никому на хрен не нужен и, более того, не содержит никакой внятной связи с самим вопросом. В сущности, в этом вся проблема с коммунистическим блоком: приглашать этих людей или нет? В целях политического престижа, наверное, лучше приглашать. Но с практической точки зрения с тем же успехом можно писать в разные столицы под копирку. В Югославии невероятные проблемы с транспортом, сообщает нам Шегедин. Я не верю всем этим сказочкам о либерализации и возрастающей толерантности коммунистического режима, которые нам рассказывает «Зеленый Амстердамец»[82] на протяжение уже лет десяти и которые не подтверждаются ни одним конкретным фактом. И пока упомянутый режим присылает обычный контингент, подобранный из упертых кретинов, с которыми невозможно разговаривать. После того, как Шегедин выкричался, я прошу слова, только потому, что хочу спросить, насколько арест Джиласа облегчил решение проблемы с транспортом в Югославии, но мне отказывают в просьбе и закрывают заседание. Югославская делегация может, как и в первый день, разнервничаться. (Я забыл об этом тогда написать: в первый день заседаний югославы угрожали, что уедут по причине предоставления слова члену их делегации без предварительного одобрения их председателя. Мой комментарий был: «соглашайтесь сразу!» Самое мерзкое то, что многие люди ради сохранения хороших отношений с коммунистами принимают и применяют гангстерские коммунистические нормы.)
Пятница, 24 августа. Последний день заседаний. Должен признаться, что я этому очень рад, потому что прилично вымотался. Тема дня опять довольно размытая: The Future Of The Novel.[83] Во время подготовительного обсуждения, председателями которого назначены заклинатель змей и Энгус Уилсон, случается небольшой инцидентик: Сингх просит нас одобрить инициативу, следуя которой они собираются в ответ на телеграммы тех коммунистических стран, чьи представители отсутствовали, отправить сообщения от имени всех участников с благодарностью за их предупреждение и с выражением надежды на то, что в следующий раз они все-таки смогут приехать.
– Why?[84] – спрашивает Лоренс Даррелл,[85] и возникает неловкое молчание.
Действительно, зачем? Почему те, кто в марте согласились приехать и лишь за несколько дней до начала конференции прислали отказ, должны получить благодарность за их наглость и ложь? Сингх мямлит что-то невразумительное о сосуществовании и тому подобном.
– I wont sign it, – говорит Даррелл. – You may exclude me by name, if you wish.[86]
Я с удовлетворением смотрю на его лицо, которое сейчас из-за ожесточенного выражения кажется еще более кровожадным, чем обычно, и хочу повторить его слова, но недоверие к собственным мотивам меня удерживает. Энгус Уилсон вмешивается, дело замяли, и, в конце концов, все соглашаются, что будет отправлен совершенно формальный текст: мы все слишком устали, чтобы еще о чем-либо спорить.
Поскольку до сегодняшнего дня на каждом собрании не хватало времени, руководство наконец перешло к регламентированию выступлений, то есть отвело по пять минут на каждого оратора. Одним из первых выступает Ника Туччи[87] из Соединенных Штатов. (Произносится как Тутси.) До сих пор он, насколько мне не изменяет память, еще ни разу не выходил к микрофону, но никто не избежал его Видимого Присутствия. Я никогда не подходил к нему ближе чем на расстояние двух-трех метров, но если я кого-то и ненавижу всеми силами моей в данный момент усталой души, то именно это ожившее клише. Вам наверняка знаком этот тип: раньше, лет двадцать тому назад, такие носили широкополые шляпы. В амстердамском сообществе художников «Круг» их можно было и дюжину встретить. Если это художник, то у него, кроме жены, имеется еще и любовница, и дочка любовницы впридачу, и все три дамы души в нем не чают, и живут они в громаднейшей мастерской все вместе, без малейшего разногласия, за исключением диспута на тему того, какую вкуснятину приготовить для их художественного полубога. (Он обожает креветки, но так как чищенные креветки дорого стоят, дамочки чистят их сами с поразительной скоростью – он не умеет, «такая возня», – даже не обращая внимания, с каким неуемным чревоугодием он эти креветки пожирает.) Не сказать, что он совсем не образован в области поэзии, к тому же замечательно читает речитативом. (Одна из его сожительниц охраняет вход, чтобы никто не разрушил волшебство неожиданным появлением.) Он считает, что социализм может праздновать победу и что должен быть положен конец эксплуатации классом имущих. Часть своей громадной мастерской, за которую он платит 71,40 гульденов в месяц, он пересдал: среднюю по величине комнату всего за 115 гульденов одному журналисту, а прачечную, в которой можно готовить, – со скидкой, за 145 гульденов отдал балетному танцовщику и актеру; естественно, оплата за газ и свет отдельно. Если на улице дождливо, то он надевает плащ, но руки в рукава не вдевает. Поэтому он не ходит, а шествует.
Ника Туччи шествует, на голове у него не волосы, а локоны, и он не расстается с жирным клеенчатым плащом, рукава которого и вправду висят. Он все время вьется вокруг Мэри Маккарти, которой, говорят, его courtship[88] очень нравится. Я не могу понять их очарованности друг другом, хотя некоторые и считают Мэри Маккарти привлекательной. (Синяя Борода Сингх The Womanizer,[89] по рассказам У., во время прогулки сказал, что отдал бы год жизни за одну ночь с ней; на что Лоренс Даррелл заявил, что ему понадобился бы год жизни, чтобы прийти в себя после такого подвига.) Короче, Ники Туччи дают слово, и он садится перед микрофоном. Тут подтверждается высказывание Линкольна о том, что можно все время дурачить некоторых, можно некоторое время дурачить всех, но нельзя все время дурачить всех: это дитя природы, борец за все крупное (при условии, что это гарантирует ему удовольствие и славу) не может читать без очков. Но не думайте: нет ничего невозможного в том, что в зале сидят как раз те двадцать три женщины, которых он со всех сторон созвал внимать его слову, – у них-то слизистую сведет от нежности при виде свойственного ему и такого человеческого недостатка. Он начинает, очень быстро, с нескольких по существу своему ничего не стоящих, но слегка возбуждающих мыслей-перевертышей, касающихся отношений между гражданином и государством. Но затем, неизвестно каким образом, он переходит на невообразимые клише, при этом все больше выделываясь и повышая голос, приобретающий заклинающие интонации. Из-за бешеных движений головой очки сползают на кончик носа. Речь идет о правительствах, которые готовятся к борьбе, а после этой борьбы правительства исчезнут вообще, борьба, я вам говорю, и так далее. Энгус Уилсон смотрит и хмурится.
– All the money spent on warfare should be spent on peaceful projects,[90] – шепчу я ему на ухо.
– Yes, awful, – отвечает он шепотом, – I think I must stop it.[91]
Болтовня продолжается уже минут восемь, и Уилсон вмешивается на правах председателя.
– I think you beat your point, – говорит он, – I agree with everything you said but we have no more time.[92]
Туччи встает, перелистывая страницы конспекта трясущимися руками.
– The others used far more time than I,[93] – протестует он.
– Yes, but they all talked much too long,[94] – отрезает Уилсон ему путь к отступлению.
На мгновение возникает впечатление, что прогрессивный художник устроит сцену. Затем он отступает, почти спотыкаясь, и с потерянным видом садится на свое место, но до конца заседания мышцы его лица дергаются, и кажется, будто он все время что-то жует. Наверное, в предвкушении: получил ли он признание во внешнем мире или нет, его три дамы приготовят сегодня что-нибудь потрясающе вкусное, чего он давненько уже не пробовал.
Берроуз информирует нас вкратце о методе, которым он пользуется для стряпанья своей прозы. Очень даже достойно рекомендации: каждую десятую страницу текста разрезать пополам по вертикали, а затем левую половину страницы номер 10 соединить с правой половиной страницы номер 20, левую половину 20-ой с правой половиной 10-ой. Так же обработать страницы 30 и 40. Страница номер 100 таким же образом должна быть соединена с первой страницей. Лицо у него каменное. Сингх ерзает на месте и вдруг выкрикивает:
– Are you serious?[95]
Берроуз бормочет в микрофон, не меняя интонации и не поднимая глаз:
– Of course I'm serious. I’m always serious.[96]
Следующим получает слово его соотечественник Норман Мейлер. К настоящему моменту он уже несколько раз выступил, даже получил хорошие отзывы в прессе, но, по-моему, ничего так и не высказал. Но воодушевление и энергия этого «кривенького херувимчика», как Г. его ласково именует, безграничны: он размахивает кругленькими ку лачками и танцует вокруг микрофона – прыг-скок – и то и дело подскакивает к нему вплотную, так что голос его превращается в грохот. «Но мы должны, и это как раз то, на чем я, в конце концов, ни минуты не хочу задерживать ваше внимание, если, конечно, те внутренние проблемы, как мы их видим нашим мысленным взором, но не в тоже самое время, когда мы говорим с вами не только о том, чтобы вжиться, но и о том, что мы перешит в действительном значении этого слова», – вот примерный смысл того, что я успел уловить. Бедные дамы-переводчицы: они мне еще сегодня утром жаловались на то, каким невероятным количеством pudder[97] люди осмеливаются пересыпать свою речь. Переводчики-референты стараются предвосхитить предсказуемые причастия совершенного времени и сохранить свободное пространство для необходимого окончания определительного придаточного предложения, но появления его так и не дожидаются.
«Интересно, этого выступающего им легче или труднее переводить?» – думаю я, когда после Мейлера к микрофону – последним по счету, не считая заключительного выступления председателя, – выходит Икс (нигде не могу найти его имени) из Пакистана. (Он распространяет составленную на самом курьезном английском и размноженную под копирку справку о себе, в которой говорится, например, что предметом его стихосложения является простая деревенская жизнь, а его мать была «а simple village lady»[98]). А мне приходит в голову мысль: если дамам сверху приходится совсем тяжко, то они, наверное, просто ляпают наугад что-нибудь вроде «снег покрывает землю теплой шубой» или «ибо вопль по всем пределам Моава»[99] так как придать смысл этой тарабарщине невозможно. «Уху дуду, урду бу, беху ху бунх ной» – других словесных единиц я различить не в силах. Я смотрю на Энгуса Уилсона, который слегка, почти незаметно, кивает мне головой и надевает наушники. «La vie que…»[100] – вздох, несколько секунд молчания – «Il nousfaut comprendre que…»[101] Ну да. Вновь безнадежный, молчаливый вздох. Они все еще стоят на своем, что мужик действительно говорит на английском; это учитывая, что меня они понимают, даже если разговор идет быстрым шепотом. В любом случае, все, что он говорит, пропитано живой верой: это заметно по его широко разведенным рукам, и он наверняка не хочет того, чтобы «бесполезная ядерная война или массовые уничтожения разрушили завоевания нашей культуры (со всеми ее сокровищами)»; мне кажется, я его ни в чем не ущемляю, когда подобным образом, на свой страх и риск, излагаю его выступление; по крайней мере, это лучше, чем «уху дуду, урду бу, беху ху бунх ной».
– И все-таки, он на английском говорил или нет? – спрашиваю я, когда мы наконец мчимся в машине по дороге к празднованию окончания Конференции и к прохладительным напиткам.
– Certainly it was English,[102] – упорствует Тони.
Но Энгус все еще сомневается:
– Увуувуву бу, – произносит он, – I'm sure it was Urdu.[103]
Письмо из Амстердама
Амстердам, воскресенье, 2 декабря 1962 года. Из-за моей медлительности и нерешительности, а также из-за Постоянной Меланхолии, я до сих пор не получаю ни одной газеты, так как со времени отъезда Вимочки (который с 26 октября, якобы навсегда, поселился в Объединенном Королевстве, чтобы вместе с ослепительно привлекательным и впрямь божественно милым 23-летним слесарем-водопроводчиком М. из английского города И. начать в Лондоне Новую Жизнь) я еще не заменил подписку, что была на его имя и которую он перевел на свой адрес, на новую, все потому, что дух мой не определился в выборе между различными популярными изданиями. По этой причине некоторых новостей я не получаю вовсе, а другие, из уст третьих лиц, доходят с большой задержкой. Так, я только сегодня узнал, что писатель Ф., культурный представитель Нидерландов в Лондоне, умер от сердечного приступа. После этого сообщения я надолго погружаюсь в сосредоточенные и тоскливые размышления. К счастью, в моем «Письме из Эдинбурга» я ничего нелицеприятного о нем не писал. Пусть Душа его покоится с миром в ожидании Страшного Суда: ну, да, в высшей степени в духовном смысле, конечно, а не в буквальном, просто потому что такое развлечение существует в разряде возможных – чем старше я становлюсь и чем сильнее я жажду Окончательного Правосудия Божьего, тем бессмысленней мне кажется любое ожидание конкретного рая, и я склоняюсь к убеждению, что единственная уверенность, которую предлагает нам жизнь, – это уверенность в Смерти. Вот так. (Читатель, прости мне это излияние: тем, что я пришел к этому выводу без чьей-либо помощи, я еще не претендую на истинность или оригинальность суждения; но мне часто приходит в голову, что человек, который изо всех сил цепляется хоть за какую-нибудь гарантию, лучше бы держался несомненности Смерти и, наверное, получил бы гораздо больше удовольствия, если бы безостановочно Смерть восхвалял, любил и прославлял.)
Главное – сорвать цветок дня, как я всегда говорю. Сегодня утром мне было все равно, вырву ли я его с корнями, так несказанно рано я поднялся, для воскресенья уж точно ни свет, ни заря. Вопрос, который в данный момент преобладает надо всеми остальными, состоит в том, как поддерживать в рабочем состоянии водопровод в этой подслащенной конуре и куда поставить еду для Дениз и Мари-Жюстин, чтобы все это не замерзло или не охладилось настолько, что желудок у Дениз расстроится, после чего она будет повсюду, предпочитая, конечно, покрывала, подушки и коврики, оставлять жидковатую кашицу рвоты.
Ниже или выше нуля – это большая разница. Вся жизнь природы меняется, как я недавно где-то вычитал. Еще дня три тому назад бытие выглядело действительно совершенно иначе, когда, вернувшись с лекций в Г., где я получил в подарок от жены местного ветеринара двух вальдшнепов, я сидел на лавочке в порту – так было тепло – и ощипывал птицу, кстати, на том самом месте, которое многим последователям Греческих Принципов[104] служит центром их послеобеденной и вечерней охоты; там же, к половине четвертого, появился очень изящный и страстный танцовщик, который явно был заинтересован в моей скромной персоне, но, ввиду моей возни с ощипыванием, не смог определить мою сексуальную ориентацию. (И все же, ощипыванием лучше заниматься вне четырех стен, потому что иначе вся квартира будет в пухе и перьях, а в моем случае еще и полна сопутствующими процессу восторженными криками котов. В какой-то момент я был уже готов просто выбросить обеих птиц в воду, потому что во время этой тяжелой работы я полностью покрылся слоем Маленьких Перышек; к тому же бок одной из птиц разошелся и внутренности выпали наружу; и со свисающих головок все смотрели мертвые глазки, и так далее.)
Читатель, пожалуй, возразит, что уровень моих рассуждений приближается к трепу, а, может, уже давно в него и превратился. Как я всегда говорю – не имею ничего против трепа, пока на нем покоится Божье благословление. Кстати, как будто смысл жизни не составляют такие вот маленькие, часто не замечаемые и недооцениваемые детали! Будто я виноват в том, что до сих пор храню воспоминание, не могу выкинуть его из головы уже двадцать девять лет, о том, как какая-то женщина, в октябре, в среду после обеда, стоя на крыльце дома номер 109, 111 или 113 на улице Плуга – я верю, что читатель не будет цепляться к тому, что я не могу припомнить точный номер дома, и не потребует, чтобы я в такую мерзкую погоду повлек свое больное тело проверять данные дома, – в такой же осенний, сухой день, пронизываемый прохладным и порывистым ветром (снова «погода для народа»), какая-то женщина, разговаривая со своей подругой, заметила: «Много овощей и мало картошки – такую еду мужики не любят». И будто моя вина в том, что без всякой на то причины, меня пару раз в неделю начинают преследовать слова Мис Босман, которая, кажется, тридцать два года тому назад умерла, перед смертью сказав: «Я все равно умираю – можете отдать мой велосипед Маргарите».
Так мы приближаемся, хоть и окружными путями, к предмету обсуждения моего двухколесного средства передвижения: вчера пополудни я выехал на своем мопеде марки ХМВ (который разгоняется до 55 км/ч, а при повышенной влажности и до 60 км/ч) в поместье Госпожи Офи, расположенное в Гойском районе Л., чтобы поприсутствовать на вечеринке по поводу дня рождения ее 11-летнего сына Г. и, сохраняя верность традиции, для обслуживания проекционного аппарата во время киносеанса для юных зрителей. Выбор подарка на день рождения 11-летнего оказался нелегким, я купил ему «Катьянгс» Схейла, за неимением «Артапапас»[105] того же автора, книгу, которой у моего книготорговца не было в запасе, но он еще помнил ее. («Нет, давно не переиздавали. Наверное, потому что она такая грустная, особенно тот рисунок на последней странице, с камнем на могилке». Я стоял, как громом пораженный, все это было лет тридцать назад, но воспоминания свежи: как беспомощно и безнадежно я был влюблен в нарисованных там мальчиков, уже тогда.)
В имении Офи, как всегда величественном и разрушенном и еще больше, чем обычно, похожем на поместье из комиксов Чэса Аддамса,[106] было в этот раз не так холодно: какой-то благодетель подарил ей исполинский камин, который заправляют углем каждые тридцать часов; его установили внизу, в восхитительном холле, и с его помощью на лестницах и в вестибюлях поддерживается температура воздуха выше нуля. Из-за кошмарного холода кухня на первом этаже является единственным подходящим местом для приема гостей, туда все и набиваются. Не видно ни одного из бесчисленных котов, и это служит мне скромным утешением, потому что они имеют обыкновение, несмотря на кормление из пипетки, подыхать в коробке или корзине; по непонятной причине, на празднике все как-то душно и условно, по крайней мере, для меня, из-за чего мои провалы в памяти (что касается имен) принимают пугающие размеры. Я бормочу несуразицу вместо приветствий. (Довольно длительное время я был уверен, что мои провалы в памяти в связи с идентификацией человека касались только женского пола, и в этом случае все еще не так страшно: говоря что-то вроде «Лапочка, как дела?» или «Звереныш, милый, как поживаешь-то?», можно долго протянуть. Что оказалось иллюзией.) Виолончелиста или басиста, который как-то проживал внизу в этих продуваемых обломках развалин, я встречал здесь уже добрую дюжину раз в течение всех этих лет, более того, всегда держал его за эдакого теленка,[107] но ни имени его, ни фамилии не могу вспомнить, так же не помню, как зовут его пикантную жену; одна из подруг Офи, которая внешне мне кажется знакомой, и чей мальчишечка или девчоночка (вот тоже кошмар: когда возникает необходимость определить род дитяти человеческого, я чувствую себя профаном, все равно, что различать половую принадлежность только вылупившихся цыплят) лежит на расстеленном на полу одеяльце и то орет, то вкушает пищу из бутылочки, то отрыгивает, все по очереди, – она тоже остается безымянной.