Текст книги "По дороге к концу"
Автор книги: Герард Реве
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
Это создание должно было приземлиться в аэропорту в Малаге (около двадцати километров от нашей деревни) в половину второго ночи, и Лиззи собиралась встретить ее на еще не старом, полученном от Любовника Стэнли «Остине». Я хотел бы, между прочим, отметить, что машины, а также телефоны, – не знаю, почему, я не учил историю искусств, – в рассказах причиняют больше неудобств, чем в реальной жизни, так что, когда я узнал обстоятельства ее прибытия, мысли мои приняли следующее направление: если б не эта племянница, я мог бы ничего и не говорить о машине (хоть это, конечно, и нечестно), потому что припаркована она была всегда довольно далеко от дома, ее почти не было видно за деревьями, и ею практически не пользовались. Короче, вечером, перед приездом племянницы, часов в десять или в четверть одиннадцатого, я сказал Лиззи:
– Не знаю, чем ты собираешься заниматься, но я хочу забраться в свое гнездышко. Я смертельно устал.
(Я был ужасно измучен размышлениями о том, как втиснуть в рассказ эту племянницу и протянуть к ней связующие нити, и тому подобное.) Лиззи решила не ложиться, а провести время до отъезда в аэропорт в одном из бесчисленных шумных деревенских баров. Я быстро уснул, встал на следующее утро в пять часов, чтобы поставить Первую Ставку и натянуть как можно больше связующих нитей, чем я успешно и занимался часов до семи, пока не появились Айви и Билли, чтобы сообщить мне, что Лиззи, полупьяная, отъехав километров пять от деревни, со скоростью за восемьдесят километров в час, вылетела на неосвещаемую дорогу и врезалась в стенку; теперь она находится в Муниципальной Больнице Малаги со сломанной рукой, треснутыми коленными чашками и порезами, туда же попал молодой человек из деревни, которого она, Бог весть зачем, потащила с собой, и который получил перелом черепа, обеих ног, одной руки, при этом сильно обезобразив лицо, и за чью жизнь доктора не отвечают. От незастрахованного «Остина» практически ничего не осталось, и это была единственная приятная новость, потому что теперь уж какой-нибудь новый квартиросъемщик Лиззи – естественно, после создания Предварительной Схемы и натягивания достаточного количества связующих нитей – сможет написать рассказ, не натыкаясь на эту машину, конечно, все это при условии, что племянница, чье насильственное появление я хотел бы вам представить как образец Бессмысленного Факта, к тому времени уедет.
Между тем, вам будет наверняка приятно узнать, что наша племянница, «по понятным обстоятельствам» не встреченная в аэропорту, почти так же, как и молодой нидерландец Р. индонезийского происхождения на железнодорожном вокзале, была подхвачена агентами, рекламирующими гостиницы, и с триумфом, в открытом экипаже и так далее, все по тому же сценарию, за исключением финансовых потерь, которые были гораздо большими, если вспомнить о том, что аэропорт и центр Малаги (куда ее и доставили) разделяют семь с лишним километров. Впоследствии она только и делала, что жаловалась, но я считаю, что она вышла сухой из воды, потому что тот, кто разрушает рассказ Бессмысленным Фактом такого деструктивного характера, да еще и в момент, когда Предварительная Схема почти готова и большинство связующих нитей натянуты, как минимум заслуживает быть полностью обчищенной и обесчещенной сначала агентом, а потом и кучером. Позже я даже играл с этой мыслью – я имею в виду половое сношение, потому что было в ней что-то тупое и безличное, и так глупо она смеялась всем моим россказням, что, одаренная хорошей фигурой, она вызывала во мне вскармливаемую ненавистью жгучую похоть, со скуки я взвешивал возможность вскружить ей голову и затащить в постель. Но из-за Лиззи, которая тоже потом захочет получить свою порцию и с которой я согласился бы переспать только за очень большие деньги (да и то, наверное, получилось бы с неимоверным трудом), я отказался от своей затеи и решил, что выполнил свой долг тем, что посвятил ей, то есть племяннице, два или три сеанса ночного сольного секса, в процессе которого я представлял, что насилую ее и одновременно или предварительно, в наказание за Неосмысленный Факт хотя и не только по этой причине, но также ради собственного удовольствия, хорошенько избиваю. (На следующее утро она жаловалась на боль в спине и пояснице, что опять же докатывает связь между всем, что происходит вокруг, причем более тесную, чем люди обычно думают). Но из всего вышеизложенного можно заключить, что иногда бывает просто невезуха. И если бы хватало ума осознать, что с этим ничего, совершенно ничегошеньки нельзя поделать, то сколько нервных клеток можно было бы сохранить. Вот я хотел написать о двух котятах, которые жили здесь в порту, семи или восьми недель от роду, братик и сестричка, они прятались в скалах при приближении людей, но иногда спокойно спали, обнявшись лапками, на видимом, но недосягаемом для человека месте; жили ловлей крабов, креветок и тараканов, так вот одного из них вчера переехала машина, хоть плачь. «Жили-были у моря два котенка, братик и сестричка». Начать-то можно, но закончится ведь все равно по-другому. И я не удивлюсь, если это была машина из Финляндии, потому что верю, что все связано между собой, хотя наше существование и остается для нас темной тайной.
Через пару часов закончится июль, и, вероятно, с ним период, когда я мог «много и хорошо работать», более того, август обещает быть временем «довольно спорных расчетов»; потом все станет хорошо, так что в сентябре, после того как транзитный Уран сначала сойдется в шестиграннике с моим Марсом, а затем в треугольнике с Меркурием, «блеск интеллекта», «ошеломляющее своеобразие» и «необузданная энергия» мне гарантированы. Пока не забыл; петух – тот, с другой стороны, – слава Богу, пошел на закланье, потому что больше я его не слышу.
Но сколько наших желаний не претворяется в жизнь! Вот и моя давняя мечта есть каждый день одно и то же, которую я надеялся осуществить и Испании, не сбылась, потому что здесь, несмотря на все разнообразие, так же, как и на нидерландской земле, один сорт фруктов пропадает, другой появляется со сменой времени года, да и овощи меняются на сезона и сезон: вот и не получается, и должен просто смириться, может быть, на самом деле я все это время неосознанно искал Древо Жизни, между прочим, «двенадцать раз приносящее плоды, дающее на каждый месяц плод свой» и чьи листья способствуют «Исцелению народов».[207]
Недели три тому назад я бросил в море две пустые бутылки из-под джипа, в одной из них записка на французском, в другой на английском, каждая содержит вкупе с описанием моих предпочтений и личных качеств просьбу о Новом Друге; ветер был сильный, в северном направлении, так что бутылки наверняка заплыли за буйки. Но ни одна из них по была найдена пляжным Мальчиком, лет 17–18, худощавым, но с широкими плечами, светло-русыми волосами и с наглым и одновременно грустным выражением лица, в рубашке цвета хаки и превосходно сидящих белых брюках, слегка поношенных, по еще приличных; который нашел бы письмо, прочел, перечитал, положил бы его на макушку, чтобы проверить искренность его содержания (такой у него «тест»), выучил его наизусть и съел, чтобы потом при первой возможности выехать в Алгесирас и ждать меня в вестибюле. И когда я вернусь с пляжа, портье скажет мне:
– Вас там ждет молодой человек, говорит, что ваш родственник.
И он не захочет покинуть меня, никогда, и каждый год я буду заказывать ему новый матросский костюм, белый, конечно, с синими вставками, по меньшей мере, на воротнике, и, просыпаясь рядом с ним – например, в воскресенье утром, – буду рыдать от счастья. Я люблю, когда мужчина приходит ко мне сам, как хорошая проза.
Иногда я очень скучаю по Жюстин. Раньше мы ходили вместе за покупками, она на голубеньком поводочке; и всюду ей говорили что-нибудь приятное или чем-нибудь вкусненьким угощали, а иногда отдавали игрушку, оставшуюся после умершего ребенка. Небольшое утешение.
О, милые, милые мои, я люблю вас, обнимаю всех крепко-крепко, несмотря на громадное расстояние. Давайте не будем ненавидеть друг друга, а, наоборот, любить и вместе ждать Смерти, и ни в чем себе не отказывать в это время.
Когда я уеду отсюда и куда я тогда направлюсь – только Бог знает. Ему я хочу быть послушным, и во славу Его Вечного Имени я снова подниму и понесу стяг, на котором начертано: По Дороге К Концу.
БЛИЖЕ К ТЕБЕ
Виллему Бруно ван Албада[208]
Письмо из Дома «Алгра»
(сухопутный крейсер)
Греонтерп, 21 мая 1964 года Когда я был еще маленьким мальчиком, к нам в гости как-то пришел человек, совершивший открытие в области чего-то военного, счастливым обладателем которого, при помощи моего отца[209] и в кратчайшие сроки, он надеялся сделать русское правительство: в нем жила непоколебимая уверенность, что если Красная Армия воспользуется этим изобретением, она станет непобедимой.
(Трудно было отправить такой проект в Кремль просто по почте, потому что это дало бы возможность клике мучителей, клике интернационального нефтяного капитала-шпионской, провокационной, объединенной против родины всех рабочих – открыть письмо и безотлагательно применить изобретение против мирового пролетариата и рабочих масс, и т. д., и т. п. Вот почему этот человек обратился к моему отцу: он думал, что тот позаботится об отправке драгоценных данных, спрятанных в двойном днище чемодана, или запеченных в буханку хлеба, или записанных невидимыми чернилами на какой-нибудь невинной бумажке, с первым же товарищем, который должен будет ехать в Москву; еще лучше было бы, если бы данные перевезли в два приема с помощью двух товарищей, каждый из которых выучил бы по половине описания проекта, так, чтобы по отдельности это смысла не имело, и, в случае предательства, попав в руки угнетателей рабочего народа и будучи до смерти замученными в подвалах господствующего класса, они все же ничего не смогли бы сообщить – естественно, второй товарищ должен отправиться в путь только после утешительного сообщения о благополучном прибытии первого, потому что, если их станут мучить в одном и том же подвале, их лепет может внезапно слиться в ясное целое.)
Из разговоров много лет спустя можно было догадаться, что был он, видимо, инженером. Как выглядел он сам, я уже не могу припомнить, но изобретение, принцип которого он разъяснял с помощью принесенных с собой рабочих чертежей, я помню в деталях, хотя мне и было всего-то четыре или пять лет от роду. Проект назывался «Сухопутный Крейсер», наименование само по себе противоречивое. Предмет представлял собой полый, закрытый с обоих концов стальной цилиндр метров двести длиной и примерно сто метров в диаметре, эдакая пустая гигантская скалка, но без ручек. Внутри находились несколько орудийных батарей, которые с помощью силы собственных моторов и зубчатых рельсов на внутренней стороне цилиндра двигались вверх и по принципу колеса-топчака приводили цилиндр во вращательно-поступательное движение. Орудийные батареи стреляли через синхронно открывающиеся иллюминаторы в стенках – толщиной в несколько метров – цилиндра, но и без артиллерии исполину не было преграды: он мог переплывать глубокие реки и озера, уничтожать любое здание, укрепление или иную помеху на местности, все, что могло встретиться на его пути. Я уверен, что инженер этот был вдохновлен легендой о русском паровом катке.
Отец изучил рабочие чертежи своим обычным скептическим взглядом, как бы прищуриваясь от лучей воображаемого солнца, после чего изобретатель, учитывая неописуемую секретность бумаг, вновь свернул их и забрал с собой. Но кое-что оставил: тонкую, закрученную полоску золота, на вид отполированную на токарном станке, с указанием «самому выплавить из нее, что захочется, кольцо, например, бывает приятно чем-нибудь подобным заняться» и т. д. И вот, после того как он ушел, отец отправился на кухню, чтобы попробовать в кухне над конфоркой «сплавить себе кольцо», в процессе чего напустил немыслимое количество шипящего газа, обжегся, с невероятным грохотом швырнул на пол плоскогубцы, при этом полоска металла нисколько не изменилась. Человек этот больше не приходил ни просто так, ни для того, чтобы потребовать обратно золото, которое, кстати, где-то затерялось. Из этой последней интересной подробности читатель может с легкостью сделать вывод, что, учитывая сходство ситуации с той, когда человек со строгим лицом и в черном головном уборе принес юному умирающему композитору впоследствии бесследно пропавший мешочек с золотыми дукатами, заказав при этом реквием, все это было просто фантомом и иллюзией, но нет: где-то через год мы узнали, что тот же самый человек, отправившись на корабле из Нидерландов в Ост-Индию, был задержан полицией на месте прибытия, прямо на сходнях, с полным чемоданом золота неизвестного происхождения в качестве улики, – по крайней мере, так нам пересказали сообщение из какого-то ежедневника. Спустя некоторое время, но эти новости вовсе из ненадежного источника, он умер в больнице или в тюрьме в Сурабайе от тромбоза. Я очень хорошо помню детские впечатления: меня поразило непонятное одиночество этого сообщения.
Самое ужасное, что большая часть моих воспоминаний состоит из таких вот историй, которые не могли произойти ни с кем, кроме меня, и не идут ни в какое сравнение с другими, которые можно где-то услышать или прочитать. Я уже многим рассказывал и про Сухопутный Крейсер, и про непереплавленное Золотое Кольцо и Богатую Бедность Чемодана с Золотом, об этих трудностях, тревогах и спешке в «o’er Land and Ocean without rest»,[210] конечным результатом которых может быть лишь Смерть в забвении, трудности с установлением личности и пара старомодных, пахнущих камфарой рубашек, но никто из слушателей не смог произвести избавительный обмен и рассказать мне что-нибудь подобное в ответ. Вот так вот: все, что я рассказываю, остается в гордом одиночестве. Мне придется писать обо всех этих вещах, или я не буду писать вовсе, а если мне, «ничтожному рабу поэзии и слова»,[211] когда-нибудь удастся начать и окончить «Книгу Фиолетового и Смерти», то лишь в том случае, если я стану описывать всякие бесполезные, причудливые истории, которые даже теперь, по прошествии стольких лет, когда я одной ногой уже, считай, в могиле, не оставляют меня в покое. Наверное, все это каким-то таинственным образом «крепко-накрепко со мной связано». В любом случае, рассказ этот подходит для возможного начала Книги, потому что содержит точные данные, связанные с ее названием. Потому что Смерть, о которой идет речь, по-моему, тоже довольно пунктуальна. И Фиолетовый вполне может оказаться намеком на пламя газовой горелки. Пожалуй, кто-нибудь из читателей даже вспомнит имя этого человека, чтобы я мог его записать прежде, чем оно бесследно сгинет навеки.
Письмо из прошлого
Дом «Алгра», Дорпсвех, д. 34–36, а Г., область В., среда, 1 июля 1964 года. Пребывая в полной уверенности неотвратимости Смерти, но в неизвестности относительно решающего часа, я решил, что далее ждать невозможно и еще сегодня, в этот самый момент, в четверть первого, после обеда, под свист ветров и под небом, характерным для «погоды для народа», вот этим и именно этим предложением я должен начать «Книгу Фиолетового и Смерти», чтобы, когда Смерть настигнет меня, хоть что-то было записано из того, в чем я должен признаться, хотя бы что-то – может, лишь малая, крошечная и невнятная часть. (Лишь мне одному известно, что я еще никогда ни одного слова не доверил бумаге из того, что действительно следовало бы написать.) Потому я начинаю эту книгу, со всей энергией, что смог накопить, но без малейшего проблеска надежды, потому что надежды нет.
Это было, кажется, тридцать два года назад – то ли осенью, то ли поздним летом: вернувшись из школы после обеда, я застал у нас дома в гостях довольно молодую женщину с девочкой примерно моего возраста или чуть старше – внешне такую же неприметную, как и сама женщина, – и с маленькой собакой, черной с белыми пятнами, явно неблагородного происхождения. Из разговора выяснилось, что они сидят у нас уже около часа, так что я сразу же задумался, как она могла прийти вместе с девочкой, ведь был обычный школьный день. На соответствующий вопрос последовал обстоятельный рассказ о том, что девочка – которую звали Розочка – не была сегодня в школе, но оставалось неясным, был ли свободный день только у нее или у всего класса, а, может, и у всей школы. Зато женщина, мать Розочки, которую звали Салли, подробно разъяснила нам, что школа их была чем-то совершенно особенным и великолепным, и обучение велось по системе Далтона, или Монтессори, или кого-то еще, что у нее потрясающие отношения с классной руководительницей, которая ее полностью понимает и с которой можно иногда так замечательно «поговорить о серьезных вещах», и т. д.
Женщина и девочка – собака у них была совсем недолго и вскоре от чего-то сдохла – были соответственно женой и единственной дочерью Паула (вообще-то Саула) де Г.,[212] уже тогда если не руководителя, то важного деятеля Коммунистической Партии Голландии. Они проживали на втором или третьем этаже в доме на Линнаюспарквех, в получасе ходьбы от нашего. Салли сразу же пригласила нас с братом заходить, когда вздумается, Розочка будет рада, потому что, насколько я помню из речи Салли, у Розочки были трудности в общении с детьми из ее школы и общение это обычно заканчивалось ссорами: Розочка очень возмущалась по поводу одноклассников, которые, по ее словам, были «так ужасно тупы».
После этого послеобеденного визита мы с братом на протяжении нескольких лет часто заходили к Розочке и Салли, да и Розочка регулярно была у нас в гостях и даже оставалась пару раз ночевать. В моей памяти не осталось подробностей внешнего вида дома на Линнаюспарквех, помню только, что там была длинная темная лестница, а во всем доме – совершенно невероятное количество подушечек, ковриков, настенных вышивок, множество кукол в славянских народных одеждах и других произведений восточноевропейского народного искусства вроде круглых, украшенных выжженными цветными изображениями лаковых шкатулок, которые кошмарно скрипели, когда откручиваешь крышку, зато внутри они потрясающе пахли точеными карандашами, хотя лежала там обычно пара погашенных почтовых марок да сломанная запонка.
Салли была маленькой и пухленькой женщиной (из одежды она предпочитала ворсистые свитерки и шотландские клетчатые юбки из толстой ткани, будто хотела подчеркнуть особенности своей фигуры), у нее было несколько стальных или серебряных зубов, которые можно было пересчитать, как только она открывала рот, говорила она с примечательным, совершенно не нидерландским акцентом и всегда готова была что-нибудь приготовить поесть или попить. Она была настолько же щедра и радушна, насколько глупа. Разговаривать она могла только о том, сколько обмана и подделок встречается в самых разных жизненно важных продуктах: в масле обычно содержатся недоброкачественные минеральные или даже «химические» жиры, в муку подмешивают большое количество мела или земли, хлеб напичкан молотой соломой, а мясо, которое уже давно испортилось, с помощью консервирующих средств выдают за свежее и кровавое. От «развесного» мороженого можно просто умереть, так же как и от штучного, упакованного, если есть его без счету. В булках, если ты не знаком с булочником лично (будто это что-то меняет), наверняка содержится куча всякой заразы (при этом она суеверно верила в то, что есть существенная разница между частниками и мелкими оптовиками), а для приготовления начинки шоколадных конфет используют дешевые ядовитые красители. (Помню, несмотря на то, что Салли была всегда добра и щедра, однажды, когда мы – то есть Розочка, мой брат, я и Салли – были в большом загородном кафе на Крёйслаан, она попросила официанта забрать четыре порции розового, упакованного в фольгу мороженого, потому что «оно отдавало чернилами».)
Примечательно, что ее бдительность в этом отношении, и это я хорошо помню, никогда не отдавала горечью или злостью, но приобретала лишь жизнерадостный характер борьбы: она была не только добродушной, но и слишком неорганизованной для того, чтобы хоть как-то систематизировать подобное состязание с жизнью. Она не вмешивалась в наши занятия, пока не доходило до физических повреждений или ссор. Играли мы обычно на веранде на задворках дома; сначала мы развлекались тем, что выдували мыльные пузыри, а через некоторое время начинали бросать в соседние – длинные и довольно ухоженные – сады бумажные самолетики или кусочки угля. День рождения Розочки приходился как раз на День Рождения Королевы,[213] в честь которой нижние жильцы обычно украшали деревья и заборы бумажными лентами, гирляндами и серпантином. И каждый год мы развлекались тем, что с помощью веревки с крючком подтягивали серпантин наверх и скручивали его. Серпантин образовывал полукруги, которые мы фиксировали на подоконнике стаканом с водой, и получались «горшки» с тремя или четырьмя ножками, такое вот у нас было детство; кажется, сейчас подобные развлечения не очень популярны. Соседи снизу протестовали, но Салли не обращала на них внимания. По прошествии двух или трех дней рождения Розочки от владельца дома пришло заказное письмо с предупреждением, которое, видимо, произвело на Салли впечатление, потому что серпантиновая рыбалка с тех пор была запрещена.
Об отце Розочки, то есть о Пауле (или, вообщето, Сауле), я мало что могу рассказать, более того, я даже не помню, снизошел ли он до нас и сказал ли хоть слово за все эти годы. Я его боялся. Мы за ним часто наблюдали, когда он сидел за столом в углу кухни или в маленькой боковой комнатке, окно которой выходило на веранду, где Салли подавала ему в неимоверном количестве еду, – мужик с синеватым лицом и ртом, похожим на коровье влагалище. В его способе принятия пищи было что-то аморальное – я не могу передать это другим словом. Дома нас не учили правильным манерам поведения за столом, я до сих пор их не освоил и, если я сам себя не контролирую, что стоит мне неимоверных усилий, то ем жадно, урча и дуя на пищу. (Но при этом меня можно назвать проглотом или лишенцем, но ни в коем случае не чревоугодником.) Я даже не могу сказать, что он ел слишком торопливо или причмокивая – хотя, наверное, и такое определение можно к нему применить, – не это внушало мне такой ужас (как будто я подсматривал за неким развратником) и ненависть (в которой мне трудно было признаться даже самому себе), но нечто совсем иное. На лице мужчины читалось отвращение, недоверие, и, главное, ненависть ко всему вообще и к еде в частности: ненасытная брезгливость (опять не могу найти более подходящего описания), с которой он даже не закидывал пищу внутрь и не брал ее губами, а, скорее, зачерпывал в глотку, грозное замедление жевательных движений, если ему попадались в блюде неизвестные пряности; и посвистывание – издевательское, почти бесшумное посвистывание – его дыхания. Он ел даже не как кошка или собака, потому что те едят очень аккуратно, и не со спокойным усердием птицы, но подобно неизвестному животному, которое, даже пожирая убитую им добычу, все еще продолжает ее ненавидеть.
Позже мне даже подумалось, что этот человек, если бы он когда-нибудь пришел к власти, не удовлетворился бы простым уничтожением своих соперников, но и семьи их сгноил бы в лагерях. Нидерландские «рабочие массы» (кто же это все-таки?), к счастью, все еще находятся в безопасной хватке «воинствующей клики интернациональных капиталистических монополистов», и, в числе других, благодаря этому отрадному факту, я, а также практически все нидерландские писатели, поэты и люди, занимающиеся гуманитарными науками, все еще живы.
Когда семья Де Г. переехала на другую квартиру, на Юг, мало-помалу наши встречи случались все реже, а потом и вовсе сошли на нет. Я приходил к ним в гости на новое место жительства, но почти не помню этих посещений. В школе дела Розочки – из-за переезда, из-за того, что теперь нужно было далеко ездить, да и, скорее всего, по другим причинам – пошли еще хуже, насколько я помню. Были ли ее одноклассники все еще «так ужасно тупы», не знаю, но то, что Розочка проводила с ними меньше времени, это точно. Как и то, что необходимо было найти какое-то решение этой проблемы, впрочем, «Паул» уже предпринимал определенные шаги, чтобы Розочка смогла закончить свое образование в Москве. Не припомню, должна ли была Салли ехать вместе с ней. Да это уже и неважно, потому что жизнь повернула все по-другому. Они на самом деле выехали вместе в сторону Москвы, но, проделав всего две трети пути, закончили свое путешествие в газовой камере одного из польских лагерей смерти.
Вышеописанное, может быть, звучит резковато, но я не вижу причин описывать то, что вызывает во мне лишь чувство горечи, менее резкими словами. Мясники-недоучки, которые называют свою организацию «повитухой истории», опять обвинят меня в том, что я нахожу смерть Салли и Розочки в газовой камере чем-то замечательным и комичным. Нет, я так не считаю, я нахожу все это совершенно непостижимым, оглушающим и кошмарным. И если они станут утверждать, а они непременно так и сделают, что я хотел лишь запятнать их память, то Бог мне свидетель – у меня и в мыслях этого не было. (Будто мало мне мертвых и демонов, что еще до наступления темноты, напустив тумана, переодетые поставщиками с корзинами в руках, приходят и болтаются вокруг дома. Голоса. Иногда свет.) Розочка и Салли были не более нелепы, чем вы или я, да или все живое, что кишмя кишит на тверди земной в полной уверенности, что обладает каким-то знанием. Упокой Господи их души.
Вот я доверил бумаге одну из бесчисленных известных мне бесполезных историй, у которых нет ни конца, ни начала, но которые въедаются и цепляются друг за друга, как метастазы рака. И безразлично, где начинать и чем заканчивать. Например, вполне может быть, что история о Карле С. связана с предыдущей, потому что жил он буквально в двух минутах от места, где проживали Салли, Розочка и Паул, – можно сказать, за углом, по-моему, на улице Пифагора. В носу у него был полип или что-то в этом роде, в общем, было слышно во время разговора; он разводил костерки под столом у себя в комнате, а позже стал художником. Его мать ослепла и, много лет спустя после развода с его отцом, была арестована немцами и казнена. Может, да, а может и нет, разницы никакой, я имею в виду, расскажу ли я об этом вкупе с историей Розочки, Салли и Паула (вообще-то, Саула) или нет; все равно из этого уже никогда не выбраться, ведь ведь по соседству жили такие-то и такие-то, а у их сына Л. было что-то с почками, и оттого он ходил кривовато, хотя со временем у него это почти прошло.
Вот, снова «ничего, кроме несчастий» и «ни одного нормального персонажа». Ничем не могу помочь. Я знаю только, что Бог когда-нибудь пошлет мне откровение, почему именно я должен все это записывать, стараясь делать это как можно лучше, пока «мне свет дарован для работы» и «пока перо не выпадет из ослабевших пальцев». (Тысячу гульденов тому, кто сможет объяснить, почему я до сих пор не сошел с ума.)
Может быть, я никогда и не написал бы очередного бессмысленного рассказа, может, я принялся бы за него лишь через много лет, но 18 марта этого года, когда я однажды вечером должен был начать читать вслух собственное произведение («По дороге к концу») для *-летнего курса в здании *-ой Высшей Муниципальной Школы, расположенной на *-ской улице в Амстердаме, перед лекцией ко мне в приемную пришел шестнадцатилетний мальчик с темными гладкими волосами, одетый в черный хлопковый свитерок и довольно хорошо сидящие брючки из тонкой, слегка блестящей черной ткани, и показал три маленькие любительские фотографии с зубчатыми краями, сообщив при этом, что его мать, которая попросила его показать мне фотографии, зовут «Линочка Б.», что она передает мне привет и хотела бы узнать, помню ли я ее. Я ее помнил: садики наших домов располагались друг против друга, когда-то я подарил ей на день рождения примулу или еще какое-то глупое растеньице в горшочке и желал (позже) на ней жениться.
Почему-то люди уверены, что подобными воспоминаниями они доставляют тебе удовольствие, мол, помнишь, меня зовут так-то и так-то, мы встречались тогда-то и тогда-то, после чего ты еле-еле, только через полдня разговоров набираешься храбрости сказать: если не трудно, постой хоть полминуты спокойно, я снесу тебе башку, одним ударом, больно не будет.
Тишина школьной приемной, или то был зал заседаний, а может, учительская, пахла краской, но можно было явно различить и внушающий ужас запах, которым отличается каждое здание, отданное под учебное заведение. Словно издалека слышал я запинающиеся отзвуки бормотания учеников, любителей искусства, которые входили в школу и поднимались по лестнице в зал, где через несколько минут они будут слушать мою лекцию, – почему-то мне показалось это неслыханно печальным и смехотворным.
Запечатленные на фотографиях образы я вспомнил мгновенно, но еще долго держал карточки в руках, делая вид, что припоминаю, тщательно их рассматриваю, но на самом деле, всякий раз, когда я был уверен, что это останется незамеченным, я разглядывал мальчика, который стоял, низом живота прижавшись к покрытому зеленой скатертью столу. Он был среднего роста и весь какой-то мягковатый и стеснительный, хотя его взгляд и манера держаться давали понять, что таится в нем нечто строптивое и непослушное. В тот кратчайший промежуток времени, оставшийся до безвозвратного момента, когда мне придется выдавить из себя что-либо, отдать ему фотографии, что-то спросить, или, как бы там ни было, не возбуждая подозрения, предпринять хоть какую-нибудь попытку к общению, я попытался определить, я ли сам или – естественно, в моем присутствии – какой-нибудь дружок из его же класса, приструненный после длительной пытки, высечет мальчика, и как будет выглядеть этот дружок, с темными волосами и крутой с виду, или похожий на девочку нежненький блондинчик; будет ли он одет или обнажен, привязан или пусть его держит какой-нибудь другой «здорово подросший одноклассник», как именно он перенесет нескончаемое наказание; чем его лучше всего наказать, каким инструментом, и, кстати, практически невозможно сделать выбор, какая именно часть Мальчишеского Тела первой примет на себя боль; к непрочной башне сомнений прибавляются и другие мучительные вопросы – ни на один из которых я не смог найти ответа – заплачет ли он после первого удара или нет, а если нет, то после которого, и как сильно, и каким голосом: можно будет разобрать, что он кричит или это будет бессловесный животный вопль. В ушах у меня попеременно то нарастал, то утихал гул; медленным и сдержанным движением я протянул мальчику фотографии и пробормотал что-то вроде: