Текст книги "Вспоминать, чтобы помнить "
Автор книги: Генри Валентайн Миллер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц)
Распрощавшись с Раттнером (мы расстались в центре Луизианы), я вскоре оказался в Арканзасе. Там я вновь услышал пение. В нем не было ничего грандиозного или запоминающегося – человек пел, как умел, но он явно чувствовал себя счастливым. Хотя, окинув взглядом лачугу, откуда доносилось пение, путешественник мог задуматься, с чего бы ее хозяину так веселиться. Но не забывайте: это был Арканзас, а там еще ощущается та американская глубинка, по которой тоскуют американцы. Там сохранились незамутненные источники, где еще можно удить рыбу; девственные луга, где можно поохотиться; там можно и побездельничать, и хорошо поесть, и попить. Небеса сохраняют там чистоту, а горы уходят далеко в небо. Проезжая Арканзас, я часто ловил себя на том, что говорю вслух. Я привык к присутствию Раттнера и постоянно забывал, что мы расстались. Даже осознав наконец, что остаток пути мне придется проделать в одиночку, я продолжал разговаривать с ним. Проезжая мимо красивой речки, я громко восклицал: «Помнишь, Эйб, тот наш привал на берегах Сувони-ривер во Флориде?» Или, завидев тюрьму: «Не забыл еще наше посещение тюрьмы в Атланте?» Воспоминание об этом визите вызывает у меня приступ смеха даже теперь: это мрачное заведение всегда будет ассоциироваться в моем сознании с комичным эпизодом. Никогда не забыть мне выражение лица Раттнера, когда я вышел из кабинета начальника тюрьмы и застал его сидящим на том же месте в холле, где я его оставил. Он смотрел на меня так, будто я подарил ему свободу.
***
Мы немного отдохнули в предместье Атланты. Я помню блюда, которые подавали в небольшом ресторанчике, разговоры за едой и после нее, в которых принимал участие и хозяин. Все это несколько напоминало то, к чему мы привыкли в Европе. Потом мы пошли прогуляться, хотя смотреть было не на что, как и в сотнях других американских городов, деревень и поселков, где мы останавливались. Хаотично расположенные вдоль улиц дома, и каждый похож как две капли воды на соседний. А дальше всякий раз – тупик: хайвей, трасса № 169 или какая-нибудь еще, а на хайвеях уже никого не увидишь, разве только пройдет негр, или бродяга, или просто псих. Ничто так не напоминает Средневековье, как современная Америка. Если забыть про электрический свет, газонокосилки, пылесосы, телефон, радио, во всем остальном – абсолютная пустота, тупик. Нет уличной жизни, нет домашней, вообще нет никакой жизни. Люди бегут с работы домой, заглатывают пищу, засыпают за газетой или перед радиоприемником – и вот уже утро, и они вновь спешат на работу – заживо похороненные на фабрике, заводе, в магазине. Их никогда нет там, где вы их ищете. Никогда. Иногда вы вдруг попадаете в салун, где-нибудь в глухомани, вроде Фибуса, штат Виргиния, и видите, что стены там увешаны картинами, которые нарисовал хозяин. Но живопись его больше не интересует. Он должен содержать жену и детей. Где бы вы ни встретили подающего надежды поэта, художника или музыканта, всегда это будет человек, одержимый страхом перед жизнью. «Что мне готовит будущее?» – вот его первый вопрос. Он повсюду ощущает себя изгоем: никто не интересуется тем, что он делает. Если он переедет в Нью-Йорк или Чикаго – туда, где искусство все-таки существует, ему первым делом надо устроиться на работу. После десятилетних стараний удержаться на плаву он теряет всякое желание писать, рисовать или сочинять музыку. Но и теперь он по-прежнему испытывает ужас перед грядущим, все еще живет в изоляции, так ничего и не совершив. Он и на жизнь-то себе не зарабатывает. И что же? Да ничего. Все то же самое. Куда бы вы ни отправились – одна и та же картина. Помнится, мы как-то познакомились на Юге в поезде с одним парнем. Он хотел заниматься творчеством – не помню точно, чем именно. У него даже деньги были – он собрал приличную сумму на торговле недвижимостью. Теперь он мог рисовать в свое удовольствие или писать – не помню, что он там хотел делать. Но нет. Он боялся начать. А вдруг потеряет деньги? Что тогда? Вы спросите, куда он ехал? В Детройт – забрать автомобиль, купленный прямо с завода, и пригнать домой, чтобы избежать лишних расходов. И что дальше? Дальше он купит новую собственность, продаст ее, заработает на этом деньги, положит их в банк, подождет, пока нарастут проценты, и так далее. Чего он боялся? Жизни. Вот так все и идет. Нас потрясло огромное количество молодых людей, испытывавших страх перед жизнью. У них психология старых людей, больных или инвалидов. Кажется, только старики бодры, излучают надежду, веселость и отвагу. И обратите внимание, молодые не были сыновьями иммигрантов – нет, они праправнуки тех пионеров, что осваивали Америку. Всего за несколько поколений задор иссяк. Ничего подобного мы не встречали в Европе. Там художнику бывает намного тяжелее, но он никогда не испытывает такого страха перед будущим. Он ощущает себя частичкой величественного старого дуба, который пережил не одну бурю на своем веку и знает, что упадет вместе с ним – не раньше.
Все это мы наблюдали и обо всем этом говорили, переезжая с места на место. И всегда всплывало сравнение с Европой. Это было неизбежно. Если по сторонам дороги росли деревья, это напоминало нам Европу; если в ресторане подавали вкусную еду, после которой можно было посидеть и поболтать, это тоже вызывало память о ней; если мы оказывались в доме, где не было телефона, радио, холодильника, зато была вкусная еда, интересный разговор, добрая шутка, это тоже напоминало нам Европу; если мы приезжали в город, вроде Чарлстона, штат Южная Каролина, где в любое время дня и ночи приятно гулять по улицам, где у людей есть свободное время, где деньги не были главной темой разговора, нам тоже припоминалась Европа. Короче говоря, там, где ощущалось биение жизни, где у людей был досуг, где велись нормальные разговоры, где кормили вкусной едой и подавали хорошее вино, где были минуты забвения, расслабленности, веселья, понимания и мудрости, – там мы думали о Европе. Но часто ли такое случалось? Почти никогда. А ведь я помню время, когда повсюду в Америке была атмосфера сродни европейской. В моем детстве, к примеру. Вот почему, когда я впервые оказался в Европе, у меня возникло чувство, что я вернулся домой. Вернулся в Америку моего детства. Какое волшебное чувство! Встречая во французской провинции удивительных стариков – крепких, как вековые дубы, краснощеких, с юношеским задором в глазах, я в очередной раз понимал, каким молодым был на самом деле мой дед. Я знал, что никогда не буду таким молодым, как он и остальные старики девяностых годов, которые повсюду таскали нас, ребят, за собой. Они не боялись жизни. Помню, как они пели, танцевали, шутили, ели, пили, спорили, устраивали пикники, гуляли, курили табачок (любимые марки – «Длинный Том» и «Добрый табак»), ходили на уголок пропустить рюмочку, всегда прихватывая с собой трость с позолоченным набалдашником; поверх великолепного жилета – тяжелая золотая цепочка, а в лацкане пиджака – роза, хризантема или веточка трилистника.
Разве в наши дни встретишь мужнину с цветком в петлице?
Взгляните на картины пуантилиста Сера! Если вы забыли, что такое воскресная жизнь, присмотритесь получше к «Гранд-Жатт», там вы увидите его мужчин и женщин, увековеченных на залитой солнцем земле в европейское воскресенье. Как великолепны эти зонтики! Как красивы старомодные женские платья! Если вы не поклонник Сера, подойдите к полотнам Ренуара. Там царят женщины, они у него всюду. Как крепко упираются их локти в столы, за которыми угощаются матросы. А какие хорошие, открытые, умные лица у мужчин! Разве увидишь такие в наши дни? Разве встретишь сейчас людей, которые так умели бы наслаждаться жизнью? Эти мужчины и женщины жили на свете не так давно, но между нами – пропасть. Начался новый цикл. Преобладающий цвет – серый. Вкус – неопределенный. Страсть умерла. Будущее не сулит ничего, кроме войн, разрушений и катастроф. Неудивительно, что молодые люди боятся жизни.
И вот в такое время у нас есть художник, подобный Эйбу Раттнеру. Это почти невероятно. В нем нет ничего серого. Напротив – буйство цвета и движения. Взрывы цвета. Откуда берется это пламя и почему оно не затухает? Всегда, каким бы суровым ни было время, найдется несколько человек, которые поддерживают искорку жизни, которые дают жизнь. Раттнер – один из них. У него есть эта старомодная вещица, которая зовется душой. Он творит молитву. Попав в место вроде Коппер-Хилл, штат Теннесси, и увидев, в каком состоянии там земля, он приходит в ужас. Остановив автомобиль, он вылезает из него и ступает на обезображенную землю. Чтобы лучше понять, как обстоит дело, снимает туфли. По его лицу видно, что в тот момент внутри него свершается нечто важное, и след от этого останется навсегда. Он почти ничего не говорит, иногда вообще молчит. Но вы понимаете, что он изменился. Попав в такое место, ступив на такую землю, он меняется, старится на глазах. В следующей его картине обязательно будет что-то от Коппер-Хилл. Возможно, тематически она никак не будет связана с Коппер-Хилл, но там будет пребывать дух этого места, пропущенного художником через свою душу. Это и есть живопись, именно так понимаю я это слово. Изображать не Коппер-Хилл, а то, как он подействовал на вас. Это как раз и заставляет людей отшатываться в испуге от картины, которую они не рассчитывали увидеть. «Почему он изобразил такие ужасные лица?» – можно тогда услышать. Или: «Почему бы ему не нарисовать в порядке исключения что-нибудь красивое?» (Заметьте, это говорится перед самой Красотой, которую, подобно Рембо, они сочли amer*.) Иногда, стоя позади таких зрителей, я сдерживался, чтобы не закричать: «Принесите поскорее огромную охапку цветов, чтобы я мог запихнуть их в глотки этим любителям красивенького!» У таких людей никогда не будет потребности посадить Красоту на колени и нежно ласкать. Нет, они немного отступят и, если есть лорнет, посмотрят лучше через него. Красота, на которую смотрят через очки для близоруких. Красота в лайковых перчатках и лакированных туфлях. Красота универсального магазина, где на прилавках переливаются всеми цветами радуги гигиенические средства. Как прекрасна природа! Как красивы цветы! А вот следы, оставленные чуткой душой, кажутся им уродливыми.
* Горькой (фр.).
Да, все, что является непосредственным выражением души, возмущает. В небольшом городке Нью-Хоуп, где мы провели несколько дней, жил в свое время один художник по фамилии Пикет. Он был из тех, кого зовут «примитивистами». Или, употребляя другое выражение, «народными художниками». Пикет – единственный живописец, родившийся в Нью-Хоупе за все время существования города. И Пикет тоже непосредственно выражал себя. До такой степени непосредственно, что в родном городе его считали неотесанным деревенщиной и олухом. Я видел работы многих американских примитивистов – все они волнуют воображение, все они честные и правдивые. Некоторые из них могут соперничать с картинами старых мастеров Европы, Персии, Индии, Китая или с африканским искусством. Такие живописцы никогда не выходят из Академии. Эти «народные художники» часто скитаются по стране, как коробейники. Пока они не умрут, о них никто не знает. После смерти над их картинами глумятся разные умники с Парк-авеню и прочих подобных мест. Затем какой-нибудь большой художник видит картины, приходит в восторг и объявляет их шедеврами. Тогда с них отрясают пыль, выставляют на аукционах, продают по баснословным ценам, помещают в музеи, огораживают колючей проволокой, вешают позолоченные таблички и так далее. Наконец уговаривают какого-нибудь искусствоведа написать о них книгу – и вот уже все разговоры только и крутятся вокруг этих картин. Мусолят одно и то же... По всей Америке сейчас четыреста девяносто семь с половиной художественных музеев и только семь с четвертью известных художников. Коллекции состоят в основном из полотен старых европейских мастеров, современных европейских художников и разных антикварных штучек. Большая часть этих вещиц – из добрых старых американских времен. Однако самые доподлинные произведения находятся в Вашингтонской Национальной галерее, где принцип таков: картины могут висеть здесь только после смерти автора. Там они и висят – «все вместе», по выражению Бенджамина Франклина: разный хлам из Европы, приобретенный за баснословные деньги американскими гангстерами-миллионерами, собиравшими коллекции, чтобы убить время, а под конец жизни облагодетельствовавшими Национальную галерею, которая, в свою очередь, облагодетельствовала американскую публику. Читая биографии этих мошенников, вы почти верите, что они любили искусство. Какие бешеные деньги они тратили! Какие усилия предпринимали, чтобы собрать эти сокровища! Но ни один из них ни разу не помог живому художнику! Разве мог честный художник, работавший на одном из их заводов или фабрик, пойти к этим знатокам и показать свои картины или добиться, чтобы ему сократили рабочий день, дабы он мог больше рисовать? Можно только представить, какой ужас изобразился бы на их лицах, узнай они, что кто-то из их рабочих – художник! За свою жизнь я не часто встречал богача, который был бы щедр к художнику. Оказавшись в безвыходном положении, обратитесь к самому бедному человеку из вашего окружения – он-то вам и поможет. Будь я голодным художником, никогда не пошел бы к миллионеру, или к директору музея, или к владельцу галереи. Никогда. Все они хотят от тебя только одного – чтобы ты умер, и желательно поскорее. Как разительно отличается жизнь художников от жизни коллекционеров! Художники говорят о еде, одежде, плате за квартиру, ценах на краски, кисти и холст, коллекционеры же говорят об искусстве, о том, как оно прекрасно: какие нежные мазки, какая тончайшая нюансировка, какой блеск и какая тщательная работа! Мир так устроен, что эти категории людей никогда не встречаются. Они кружат друг около друга, как призраки в туманной мгле. А ведь улицы освещены, всюду висят указатели, время отбивает часы, календари отражают события, показы, выставки, аукционы, лотереи, встречи по борьбе, петушиные бои, смертные казни. В чем дело? Кто тут виной? Почему одна и та же история бесконечно повторяется? Почему на одной странице газеты несколько колонок занимает трогательный рассказ о художнике, почившем в бозе сто лет назад, и тут же рядом, в конце колонки, в нескольких строчках сообщается о смерти в нищете художника, который жил среди нас, рисовал в наше время, тщетно добиваясь нашего внимания? Почему художник должен закончить жизнь трагически в то время, как с безнадежным идиотом государство нянчится? Если идиота и сумасшедшего, которым нечего предложить обществу, государство опекает и защищает, то почему оно ничего не делает для того, кому есть что предложить обществу? Почему пожарник регулярно получает жалованье, даже если за всю жизнь он не потушил ни одного пожара? Почему полицейскому, чтобы получать жалованье, не надо производить лишние аресты? Почему?.. Простите, я забылся и решил, что по-прежнему разговариваю с Раттнером в поезде, идущем из Чарлстона в Эшвилл. Такими вот вопросами мы тогда забрасывали друг друга. А потом вопросы неожиданно кончились, перейдя в длинный монолог. Говорил Эйб Раттнер.
Это был самый замечательный монолог об искусстве и художнике из всех, что я когда-либо слышал*. Но об этом в другой раз. Потребуется книга, чтобы передать суть этой долгой дискуссии о положении художника в США.
* См. статью «Художник и публика» – Примеч. авт.
***
Я продолжаю думать о «розовых креветках». Прекрасное название, навевающее мысли о прекрасной стране. Куда бъ1 я ни забрел в своих странствиях, что-нибудь всегда напоминает мне о Раттнере. Под конец моего пребывания во Франции, когда я путешествовал по департаменту Дордонь, где название городов часто оканчивается на «ак», я как-то оказался там, где Раттнер однажды великолепно провел свой отпуск (название этого местечка – Сулак). Стоило мне это вспомнить, как местность стала выглядеть для меня совершенно иначе. Мне припоминается и то лето, когда он вернулся из Бретани, нагруженный пропитанными солнцем холстами, от которых стены его мастерской сверкали, словно были покрыты слюдой. Подобно тому, как мы, люди другого поколения, смотрим на виды юга Франции, Монмартра, Иль-де-Франс глазами Сезанна, Утрилло, Ренуара, Ван Гога, Сера, Боннара, так следующее поколение будет смотреть на места странствий Раттнера, будет лучше понимать тот пейзаж и относиться с симпатией к живущим там людям, завидуя его радости, его воображению, его любви к жизни. Даже такое место, как Монток-Пойнт, благодаря посещению Раттнера обрело новую жизнь.
На его картинах множество самых обычных вещей! В этом он схож со всеми великими художниками. Глиняная трубка, ваза с фруктами, поношенная шляпа, рабочий стол, зеркало в будуаре, волосяной тюфяк – рядовые вещи, которые мы видим каждый день, соединились в галактику сувениров, воспоминаний, желаний, находящих отражение в их работе. Рынки, цветочные киоски, будки, сады, соборы, мясные лавки, бистро, бульвары, заводы и фабрики, голодные люди и порочные люди – обо всех они вспомнили, запечатлели и подарили им новую, значительную жизнь. Чуткий наблюдатель, совершая дневной моцион, увидит все эти вещи не только своими глазами, но и глазами тех, кто прошел тут раньше; и они станут в тысячу раз дороже и значительнее для него, знающего, как пристально, любовно и проницательно вглядывались в них другие художники. По своему опыту знаю, насколько более волнующими были мои прогулки по Парижу, или Югу, или другим местам Франции благодаря тем людям, что побывали тут раньше меня. Этого как раз не хватает в Америке. Люди не вглядывались здесь подолгу и пристально в то, что их окружало, – предметы не хранят память о пытливых, любящих глазах. Франция же вся воссоздана человеком. Каждый уголок этой земли осмотрен, изучен, прочувствован, выстрадан, омыт слезами радости и реками крови. Какими несчастными мы были во время нашего путешествия по Америке! Повсюду одна пустота. Где ни ступил человек – всюду уродливый след. Иногда и среди уродства встречается оазис, но как их мало! Такой человек, как Джефферсон, выбрал для своего дома одно из красивейших мест Америки. Аллея для прогулок, проложенная по его проекту в Виргинском университете, так трогательно старомодна, так отчетливо принадлежит веку иному, что при взгляде на нее хочется разрыдаться. В начале девятнадцатого века наша страна породила целую плеяду мужчин, которых можно смело назвать культурными людьми. Все они были личностями, людьми дальновидными, демократами в истинном смысле этого слова. Это были аристократы духа, поддерживающие тесную связь с Европой. В наши дни такие люди воспринимаются как белые вороны. Сегодня, если ты сохраняешь индивидуальность, на тебя смотрят как на чудака или ходячий анахронизм. Единообразие и конформизм определяют состояние духа современного американца. Слова и поступки их грубоватых предков кажутся теперь чуть ли не государственной изменой.
Где бы мы с Раттнером ни оказывались, нам всюду приходилось защищаться, и мы не раз попадали в трудное положение. Почему? Потому что осмеливались критиковать американский образ жизни. А иногда только потому, что рассказывали о том восторге, что испытали в Европе. Грешно уезжать туда, где жизнь хороша, когда другие остаются на родине, сражаясь с гидрой нужды, отчаяния и разочарованности. Но почему, предпочтя остаться дома, они в таком случае не добились лучшей жизни для себя? – спрашивали мы наших друзей. Многие художники, из тех, с кем мы встречались, бросили рисовать. Почему? Потому что не видели интереса к своей работе. А как художник, живущий в маленьком американском городке, может заявить о себе? Где он покажет свои работы? Если он не хочет покидать родной город, то непременно погибнет как художник. В городе, который в Америке считается небольшим, часто живет около трехсот тысяч душ. Можно ли, к примеру, сравнить Кливленд с действительно маленьким городком во Франции, Италии или Германии? С другой стороны, с каким европейским городом можно поставить рядом Сан-Франциско? Сан-Франциско – большой город, но разве можно его сравнить с Марселем, Неаполем или Гамбургом? Для молодой страны с богатыми природными ресурсами у нас слишком много городов, где жизнь стоит на месте. Назову только несколько – наугад, читатель может продолжить список... Ричмонд, Милуоки, Бостон, Саванна, Балтимор, Де-Моин, Кливленд, Сан-Франциско, Филадельфия, Цинциннати, Сент-Луис, Новый Орлеан, Мобил, Портленд, Детройт, Денвер, Чарлстон, Чаттануга, Мемфис, Сиэтл, Лос-Анджелес, Санта-Фе, Вашингтон, Омаха, Бьютт, Луисвилл, Канзас-Сити, Топика... Похоже, остаются только Нью-Йорк и Чикаго. А что представляет собой Чикаго на самом деле? Разве можно поставить его в культурном плане рядом с Лейпцигом, Флоренцией, Краковом, Эдинбургом, Прагой или Копенгагеном? Нью-Йорк в таком случае следует сравнивать с Парижем, Лондоном, Римом, Москвой. Ну, и в чью пользу будет сравнение?
Бедняга Раттнер! Зачем я таскал тебя по этому захолустью? Думаю, в Саванне тебе было хуже всего. Когда-то это был прелестный городок – спору нет. Но в наши дни там только запах тлена и смерти. Оказавшись в тесном гостиничном номере, я понял, что ты сыт по горло нашим исследованием Америки. Я не мог осуждать тебя. Чтобы меня не огорчать, ты продержался еще немного. Последнее место, которое мы посетили вдвоем, было, к счастью, редкостно красивым – Новая Иберия (штат Луизиана), где живет в своем доме Уикс Холл. Там мы провели, отдыхая, около десяти дней, чувствуя себя на седьмом небе. Там за высоким забором, вдыхая запахи жасмина, камелий и прочих редких цветов, мы оживили в памяти дни, проведенные во Франции. Как был красив дом Холла, где мы жили! Построенный в конце 18 столетия, он гораздо красивее современных домов, созданных по проектам наших великих архитекторов. Как могло случиться, что страна, само название которой отождествляется с прогрессом, сумела за сто пятьдесят лет так деградировать? Что произошло с той прекрасной Америкой? Неужели нация внезапно состарилась? Неужели сдалась раньше, чем по-настоящему принялась за дело? Похоже на то. Ничего из того, что видишь сегодня, не сравнится по красоте с жизнью наших предков. Только машина процветает. Это наш золотой телец.
Иногда мы встречаем на своем пути оазис. А оазис – это маленький пятачок в пустыне, где есть вода, «живая вода». Он существует до тех пор, пока не ослабеют упорство и храбрость человека. Но от одной воды все вокруг не расцветет. Тут нужны человеческие руки, тепло его сердца, свойственное ему чувство прекрасного, которое позволит угадать будущий райский сад еще в зародыше. Фактически оазис – источник мечты. Если мы согласимся с этим утверждением, то будем вынуждены признать, что мечта почти угасла на этом континенте. И еще – что американцы в своей массе не ищут красоты, покоя, процветания, – в глубине души они такие же, как те, что первыми высадились на этот берег, – грабители. Типичный американец эксплуатирует не только природные ресурсы страны, но и своих соотечественников.
Какое все это имеет отношение к Эйбу Раттнеру? – спросите вы. Дело в том, что я не сомневаюсь: очень скоро наступит время, когда его назовут одним из величайших американских художников. И тогда станет известно, что он родился в таком-то городе (кстати, его родной город Паукипси), где ему, вполне возможно, воздвигнут памятник. А теперь я хочу задать вопрос: а чем помогла Америка раскрытию его гения?
Вспомнят ли тогда, что вдохновение, практические навыки, обучение, да и саму плоть картин – все дала ему Франция? Сегодня его заслуги отмечены Академией, где он когда-то учился. Кажется, ему вручили золотую медаль. Но что общего между его живописью и принципами, которые защищает Академия? Что значит золотая медаль учреждения, которое двадцать пять лет назад его отвергло? Какой в ней смысл? Почему Академия не позаботилась о нем, когда он вел тяжелую борьбу за выживание в чужой стране? Медали вручать легко, но это нисколько не означает, что Академия разделяет убеждения того художника, которого награждает. Все эти медали приходят слишком поздно. Новый Раттнер, тот, кто суетится и волнуется сегодня в той же самой Академии, останется непонятым еще лет двадцать пять. Запоздалое признание – это вынужденное признание. Просто Академия, видя, что ее ученик вот-вот войдет в пантеон великих, хочет заявить, что и она вложила усилия в пестование его таланта. Подобные награды печалят и обескураживают. Вручайте их молодым живописцам, тем, кому они действительно нужны. Зачем Раттнеру эти золотые медали? Что он будет с ними делать? Прицепит к лацкану пиджака и будет гулять по Пятой авеню? Я почтительно рекомендую Академии вернуть назад эти медали, расплавить и раздать золото тем нуждающимся художникам, кто остался в родных местах. Подумайте о будущих Раттнерах, а не о тех, кто уже состоялся. Смотрите вперед, а не назад!
Раттнер не из тех, кто станет жаловаться на трудности. Когда он говорит о положении художника, то имеет в виду товарищей по цеху, а не себя. Сейчас он находится в положении Утрилло и Боннара: он мог бы перестать творить для мира и жить в созерцании своих шедевров. Совсем недавно эти два ветерана дали интервью для прессы. Как радостно то, что мы услышали! Они по-прежнему много работают, по-прежнему растут. Только теперь им не приходится дрожать от страха перед стервятниками, которые выхватывали у них еще не высохшую картину и продавали с большой выгодой. Много страдавший Утрилло, человек глубоко религиозный, до сих пор не утративший энтузиазма и любви к своему ремеслу, практически забаррикадировался в собственном доме. Посреди хаоса он создал для себя священное и прекрасное место уединения. Стремительно, но благородно стареющий Боннар держит мастерскую на Ривьере, работает от восхода до заката, затем спускается вниз, к морю, неспешно потягивает свой cotommation*, а потом неторопливо трогается в обратный путь. Зачем ему расставаться со своими картинами? Почему не жить среди них? Так он и поступает. То же самое теперь может делать и Раттнер. Мне даже хочется, чтобы так было. Хотелось бы увидеть, как он вступает в спокойный, безмятежный период жизни, когда сможет получать высшее удовлетворение от работы, не расставаться с ней и перестать наконец бороться с миром посредников, критиками и так далее. Теперь он находится над схваткой. Он по своему усмотрению распоряжается всеми своими способностями. Свободен от зависти, соперничества и тщеславия. Молодые художники изучают его произведения с тем же пылом и благоговением, с каким всматриваются в полотна Рембрандта, да Винчи и Джотто. Раз я провел незабываемый вечер с художниками, которые увлеченно рассматривали репродукции с его картин. Хотя репродукции дают только слабое представление о подлинных работах, настоящее мастерство не утаишь. Что же касается широкой публики, то она всегда плетется в хвосте и в большинстве своем даже не знает имени Раттнера. Через пятьдесят лет и она заговорит о нем, пытаясь доискаться, что он хотел сказать. Приблизительно столько времени требуется, чтобы о работе художника узнали в широких кругах. Но только узнали. Чтобы ее понять и даже до какой-то степени оценить силу духа художника, потребуется еще пятьдесят лет. Бывают, конечно, исключения. В наши дни американская публика (во всяком случае, ее значительная часть) хорошо знает имена некоторых ныне живущих художников – таких как Пикассо, Шагал, Руо, Утрилло, Леже, Клее, Кандинский, Миро, – и все благодаря сенсационной шумихе, поднятой вокруг их картин теми, кто притворяется, что держит нас аu courant**. Большинству из этих художников много лет. Когда они творили историю, их имена были нам неизвестны. Даже в наше время, беседуя с университетскими профессорами, искусствоведами, критиками и прочими деятелями, я слышал презрительную насмешку в их голосах, когда они произносили эти бесспорные имена.
* Заказанный напиток (фр.).
** В курсе дела (фр.).
Сезанн и Ван Гог именовались у них «les fauves», как будто все современное направление в искусстве было больным – чем-то вроде бельма на глазу. Я также встречал ректоров колледжей и университетов, которые никогда не слышали большинство из этих имен и не проявляли никакого любопытства к их творчеству. То же самое можно сказать не только о художниках, но и о писателях, скульпторах, музыкантах. В этих оплотах знаний хуже всего знакомы с творчеством людей, чей вклад в дух нашего века весомей прочих.
***
Как возликовало бы сердце Раттнера или любого другого художника, если бы они хоть краешком уха услышали те бесконечные ночные беседы, которые вели мы с Джоном Дадли, лежа в своих постелях в Беверли-Глен. Около двенадцати часов мы часто делали попытки улизнуть – каждый в свою комнату с книжкой. Какое-то время спокойно читали, а потом вдруг один из нас кричал:
«Ты еще не спишь?»
«А что такое?»
«Хочу кое-что тебе прочесть». Или: «Мне тут пришло в голову...»
И тут начиналось. Через час мы уже чувствовали голод, вылезали из кроватей и готовили еду. Последние слова перед тем, как снова прыгнуть в постели, были непременно о живописи.
Наши разговоры всегда крутились вокруг трех имен: Рамакришны, Рембо и Раттнера. Часто лейтмотивом их сопровождали еще три фигуры: Этцель Андергаст, Варем и доктор Керкховен. Теперь, когда я думаю об этом, мне кажется, что последние три имени каким-то непостижимым образом связаны с первыми: они словно планеты, вращающиеся вокруг этих солнц.
Как странно действовали на нас эти личности! Достаточно было произнести «Абиссиния», и мы тут же заводились... Ключевыми словами были: экстаз, муки, галлюцинации, истерия. Над дверью, ведущей на кухню, Дадли написал цветным, пылающим мелом: «Когда я слышу слово „культура“, я хватаюсь за револьвер». Эта фраза красноречиво выражает направление наших споров.
«Культура» была той демаркационной линией, на которой мы пришпоривали своих рысаков. Кульминация спора наступала во время набивания животов. Дадли всегда сопровождал свои мысли иллюстрациями, делая их огрызком карандаша – обычно на тыльной стороне конверта или на бумажной салфетке. В какой-то момент разговора ему почти всегда требовалось подняться из-за стола, чтобы найти репродукцию картины Раттнера под названием «Темнота покрыла всю землю». Держа ее в своих лапищах, он мог разъяснить самые запутанные проблемы.