Текст книги "Вспоминать, чтобы помнить "
Автор книги: Генри Валентайн Миллер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)
Я предпочитаю развращенную Европу. Предпочитаю, чтобы во всем ощущалась жизнь. Чтобы плоть играла, даже если она и с гнильцой. Пока жива плоть, жив и дух. А где нет плоти, там нет ничего – даже духа. Даже духа, сказал я как будто дух не вмещает все! Но в Америке настолько мало свидетельств присутствия духа, что со временем привыкаешь думать, что его нет совсем. А есть – товары, грузы, факты, системы мер, цены и, конечно же, сделки. Мы знаем, что Европа жива, потому что ей требуется еда, одежда, лекарства. Мы знаем, что Европа жива, потому что время от времени она взрывается, втягивая нас в водоворот событий. Однако сам живой дух Европы для нас недоступен и неуловим. Нам понятнее заболевание кожи, чем духа. Чего это они там так расшумелись? Потому что больны, потому что грязны, потому что мрут, как скот. Ну что ж, швырните им жратвы, тряпок, лекарств! Пусть их агония захлебнется в изобилии вещей! Мы дадим вам все, что угодно, только, пожалуйста, прекратите этот кошмар! Не надо беспокоить нас вашими проблемами! Пожалуйста, ради Бога, не устраивайте новую революцию! Умоляем, дайте нам спокойно загнивать! Старая песня: Мир и Благополучие. Мы все еще тянем ее. Мири Благополучие! Мир и покой могилы и благополучие кретинов. Погибай, старушка Европа, и мы воцаримся на земле! Посторонись, Россия, мы идем! Заткнитесь, индусы, еще не время требовать независимости! Не бунтуй, Китай, ты мешаешь свободной торговле. Спокойствие, спокойствие! Мы делаем бомбу, которая скоро освободит весь мир.
***
Больше всего Европа привлекает жителя Нового Света тем, что в ней посреди всеобщего разложения всегда найдется что-то новое, что-то вечно цветущее, привлекательное и манящее. У нас же ничего не может удивить или поразить. Ну абсолютно ничего. Я точно знаю, что ожидает меня за этим углом, и точно так же знаю, что ожидает меня за тысячу миль отсюда. А привычка не таит очарования – по крайней мере для меня.
Мне говорят, что я уже ветеран. Может быть. Но из этого не вытекает, что я равнодушный, пресыщенный человек, которому все наскучило. Пусть я ветеран, но я также и энтузиаст. Некоторые предпочитают избавиться от меня, записав в романтики, но вскоре испытывают потрясение от моего реализма. Другие выставляют меня человеком, для которого предел мечтаний – навозная куча. Есть и такие, кто утверждает, что я тщусь вернуться в материнское лоно. Не скрою, лоно как место зарождения жизни всегда меня интересовало. Рождение – точнее, процесс рождения – вот что вызывает мой неизменный интерес. Я помешан на созидании. То, что не приносит плодов, мертво для меня.
Я не вижу, чтобы Европа впадала в застой. Как и не вижу, чтобы Франция загнивала в бездействии. Я преклоняюсь перед ней не потому, что она мраморная статуя, навечно установленная в саду за высокой стеной. Но на меня производит сильное впечатление та интенсивная обработка почвы, которая идет в этом саду. Здесь растят человеческий дух, здесь он расцветает и разбрасывает семена. Человек познается по плодам, народ – также. Ознакомьтесь с достижениями французского и сравните их с американскими или русскими.
Что касается меня, то мне достаточно только вспомнить любой день из тех десяти сказочных лет, что я провел во Франции. Достаточно вспомнить, что встречало меня, когда я выходил по утрам из дома. Я не говорю сейчас о соборах, дворцах, королевских садах, музеях и библиотеках. Я говорю о незначительных, обыкновенных вещах, с которыми имеешь дело каждый день. Начать хоть с улицы, с того, как она выглядит в восемь часов утра. У нее заспанный вид, и серое небо ее не красит. Фасады домов потертые и выцветшие, но они тебе не угрожают. В закутке у консьержки всегда распевают или принимают ванну канарейки. Вдоль тротуаров высажены деревья; звонко чирикают птицы. Запах свежеиспеченного хлеба дразнит ноздри; на прилавках – изобилие фруктов; мясник выставил напоказ лучшие кусочки. Люди несут в руках домой продукты из бакалейной лавки. В киоске продают утренние газеты. Стоит однообразный, успокаивающий нервы гул. Здесь день не начинается с резких звуков, он тихо проскальзывает в дверь, как прогулявшая до утра девушка. Я перехожу из магазина в магазин, покупая все необходимое. Я не запасаю продукты, а покупаю их прямо перед едой. Иногда я завтракаю в ближайшем ресторанчике. Возвращаясь домой, я иногда останавливаюсь поболтать с киоскером. Могу купить порекомендованную им книгу только ради удовольствия продолжить беседу. На углу присаживаюсь, чтобы выпить черный кофе с глотком рома. Захожу в табачную лавку за сигаретами и там тоже чего-нибудь выпиваю. Никакой суеты. День бесконечен.
Вернувшись в студию, слушаю, как за стенкой играет граммофон. Через дорогу, в саду, скульптор ваяет статую. Вся улица поглощена сосредоточенной, приносящей радость работой. В каждом доме живет писатель, художник, музыкант, скульптор, танцор или актер. Наша улица очень тихая, и тем не менее работа кипит – неслышная, приятная, можно даже сказать, свершаемая благоговейно. Это происходит на нашей улице, но таких, как наша, в Париже сотни. В городе трудится целая армия творческих людей, такой больше нет ни в одном другом городе. Именно эта многочисленная группа мужчин и женщин, приверженных духовным вещам, создает тот Париж, который мы любим. Они вдыхают жизнь в город, делая его таким притягательным для всего культурного мира.
Разве мне забыть с трудом скрываемую радость нью-йоркского жителя, когда он узнал о падении Парижа. «Теперь наш город станет мировым центром искусств!» – вот что говорили люди друг другу. С каждым новым творцом, приезжавшим в Нью-Йорк, возрастала их гордость, алчность и зависть: «Скоро все они будут нашими». Американцы не сомневались, что, оказавшись здесь и глотнув американского воздуха, ни один из них не захочет вернуться на родину: «Мы дадим им доллары, миллионы долларов!» Как будто это могло удержать их. «С Парижем покончено! Европа мертва!» В каком телячьем восторге они пребывали, как радовались, что им так повезло. Никогда не видел я зрелища отвратительнее.
Нет, нам их не удержать. Несмотря на угрозу голода и болезней, европейские художники возвращаются домой. Начался их настоящий исход из Америки. И он бы еще увеличился, создай мы для него благоприятные условия.
Все наше искусство обольщения ничего не дает. Европейцы потянулись на свои руины. Они не остаются здесь, чтобы начать новую жизнь, предпочитая привычный образ существования, даже если он влечет за собою бедность и горечь поражения. Доллары не могут вдохновить истинных творцов, не могут оказать им реальную поддержку. Для этого нужно нечто иное, значительно более важное, то, чего мы явно не можем предложить. То, что им нужно, в Европе ощущаешь постоянно, каждую минуту. Это нечто неуловимое, но не становящееся от этого менее реальным. Его получаешь с каждым куском хлеба, с каждым глотком кофе на улице. Оно не просто разлито в воздухе, но и заключено в камне, в самой почве. И это ни в коем случае не витамины!
Хорошо помню кресла в дешевых гостиницах, где мне приходилось жить вскоре после приезда во Францию и которые впоследствии я полюбил. Какими же ветхими были эти кресла! Чтоб они не развалились, их скрепляли проволокой, сбивали гвоздями, делали кожаные заплаты; но то были истинные символы беседы. Сюрреалисты обожают такие вещи, и правильно делают: они хранят наши самые сокровенные воспоминания и движения души. Такие предметы, накапливаясь, способствуют созданию неповторимой индивидуальности. Когда мы покидаем этот мир, тени именно этих предметов украсят наш уголок в чистилище.
Подобно этим креслам, и все остальные предметы, которыми постоянно пользуешься, становятся частью тебя – призрачные атрибуты, которые таскаешь за собой, перебираясь из ада в чистилище, а затем в Рай. А в Америке, окидывая взглядом мой дом, я не вижу ни одной вещи, к какой был бы привязан. Ничто не стало мне здесь дорого. Любую вещь без всякого ущерба можно заменить на другую. Почти то же самое могу сказать и в отношении здешних людей. Почти то же. Немногих, очень немногих, я никогда не смогу забыть. Что же касается остальных, я без всякого сожаления оставляю их позади вместе с мебелью, безделушками, антикварными вещицами, фактами, цифрами, со всем этим невероятным, многочисленным хламом, составляющим духовную и физическую среду Америки.
«Но у тебя было такое счастливое детство!» – запротестовал один из моих друзей, когда я при нем так заговорил. Да, это правда, у меня действительно было счастливое детство. Это продолжалось до тех пор, пока я не осознал, в каком мире живу. К шестнадцати годам я уже был ужасно несчастлив. Я ушел в себя, не желая видеть уродства и подлости окружающего мира. Луч надежды на то, что существует другой мир, – ярче, богаче, живее нашего, блеснул, когда я встретил на улице старого друга, только что вернувшегося из Европы. Эта случайная встреча решила мою судьбу. С тех пор мною владело одно желание. Однако прошло несколько лет, прежде чем оно сбылось. За это время мне пришлось написать книгу под другим именем, пережить гибель рукописи, быть клоуном, вором, попрошайкой, сутенером. Но в конце концов я оказался на борту парохода! Когда американский берег скрылся за горизонтом, я испустил вздох облегчения. Я с трудом верил своим глазам. Мне был дарован один год в Европе. Всего один. Но он сулил райское блаженство.
Во время той поездки я посетил много стран, и ни одна не разочаровала меня. Я мог бы странствовать всю оставшуюся жизнь – так чудесно находиться вдали от родины. Тосковал ли я по дому? Никогда. Ни разу. Я не тосковал ни по чему и ни по кому. Надеясь, что свершится чудо и я смогу навсегда остаться в Европе.
Это произошло в 1928 году. Мне было тогда тридцать шесть лет. Я долго ждал подходящей возможности. Наконец в 1930 году мне удалось вернуться в Европу и пробыть там десять лет. Когда американский посланник в Афинах вынудил меня вернуться в Штаты, я был убит горем. К каким только аргументам я ни прибегал, стремясь получить разрешение на выезд в какую-нибудь другую страну, кроме Америки. Но он был непреклонен, говоря, что все делается для моей безопасности. «А если она мне не нужна?» – поинтересовался я. Вместо ответа он только пожал плечами.
День, когда американский корабль покинул порт Пирея, стал одним из самых черных в моей жизни. Было похоже, что пришел конец моим попыткам начать новую жизнь. Назад в мышеловку – вот как я это понимал. И, поверьте, именно там я и оказался. На той же самой «улице ранних скорбей», где ничего не изменилось со дня моего отъезда, – во всяком случае, никаких существенных изменений не произошло. Кто-то женился, кто-то подвинулся рассудком, кто-то умер. Ничего, что имело бы ко мне отношение. Сама улица выглядела точно так же, как раньше, и это однообразие дурного сна было страшнее сошествия в Оркус. Хуже того, война оборвала всякую возможность узнать что-то о друзьях, оставшихся в Европе. Единственное место, с которым я ощущал живительную связь, было утрачено. В течение шести лет я занимаюсь тем, что пытаюсь воссоздать образ мира, который знал и любил. День за днем я задаю себе вопрос, как он будет выглядеть, когда удастся вновь туда попасть. Некоторые друзья пишут, что я не узнаю знакомые места, другие уверяют, что ничего не изменилось, только немного поблекло. Я знаю, что такое быть в разлуке с теми, кого любишь, и день за днем, год за годом мечтать о возможной встрече. Я знаю, что такое сохранять в неприкосновенности образ, сознавая в душе, что его больше нет на свете. Я подготовил себя к самым страшным разочарованиям, к самым чудовищным обманам. Подобно всем хранящим верность влюбленным, я говорил себе тысячу раз: «Не важно, как она выглядит, только бы еще раз ее увидеть!»
В таком вот возбужденно-беспокойном состоянии я ждал, когда появится возможность опять вернуться туда. Прежде меня там ждал мир, дарящий надежду, теперь – только руины. Как если бы, дожидаясь встречи с возлюбленной, вы каждый день читали бы о том, как ее насилуют, мучают голодом, избивают, пытают. Вы знаете, что ничего не осталось от ее прежнего облика – разве только выражение глаз. Да и его могли уничтожить. Возможно, она выйдет навстречу на двух обрубках, беззубая, седая, с невидящими глазами, все тело – одна сплошная рана. От этой мысли меня охватывает безудержная дрожь. «И это она? – говорите вы. – О Боже, нет, только не это! Пожалуйста, только не это!» Вот как подчас возвращаются к нам любимые. Для верных любовников в запасе у судьбы есть много кошмаров. Я это знаю. Знаю. Я изучал не только историю Европы, я изучал самого человека. И знаю, на какие предательства он способен. Из всех осквернителей жизни он самый худший, самый подлый. Только один он, из всех Божьих тварей, способен уничтожить то, что любит. Только один он способен разрушить свой собственный образ.
Письма, которые приходят сейчас от друзей, рвут душу. Они не пишут о физических тяготах, об отсутствии еды и одежды. Нет, они пишут об отсутствии самого будущего. Пишут об отсутствии того, что раньше мыслилось необходимым, некой неуловимой субстанции, неизвестно откуда берущейся, которая поддерживала их в самые тяжелые минуты – даже в поражении. Теперь, похоже, этого больше нет. «Похоже», – говорю я, потому что до сих пор не верю в полной мере этим словам. Мне нужно видеть это самому, пережить на собственной шкуре. Прежде чем признать ужасную истину, я тоже должен пережить это мрачное отчаяние, это мучительное чувство беспомощности. Европа вынесла так много, так много. Неужели возможно, что она утратила все свое мужество, всю надежду? Неужели ей действительно пришел конец?
Для моих друзей по другую сторону океана это, возможно, действительно конец. Но это не полный конец, не «конец человечества». Я отказываюсь в это верить. Presence de la mart, oui. Mais pas la fin*. Человек не знает, что такое конец, как не знает и начала. Человек существует. И он вечен, как звезды.
* Присутствие смерти, да. Но не конец (фр.).
«Да, – согласны некоторые из этих моих друзей, – человек будет жить, существование его не закончится. Но что это будет за человек? Мы уже видели лицо монстра. И не хотим иметь ничего общего с этим новым видом. Лучше погибнуть».
Говоря это, они не имеют в виду врага. Тот уже забыт. Они говорят о новой породе внутри нации. Говорят о людях, которых всего лишь год назад или даже неделю, а может, и вчера еще считали товарищами, братьями, друзьями. Говорят о прошедших больших переменах, о противоестественном расколе – как будто сам человек вдруг распался надвое и каждая половина вознамерилась убить другую. Они настаивают, что этот раскол произошел не между людьми, друзьями, братьями и товарищами, но случился в душе каждого человека. Вечный конфликт между чудовищем и ангелом теперь проявился открыто. Вот таким видят они современный мир. И это парализует их волю. Наступило «время убийц». И оно принесло раскол. Мир уже не способен сдерживать боль. Страх, безымянный и не поддающийся контролю, вырвался наружу. Мировое яйцо утратило свое сомнительное равновесие. Ждет ли нас впереди полный хаос? Или же боги вновь выступят вперед во всем своем блеске, разбив скорлупу яйца?
***
Думая о тех прославленных именах, коими усеяны страницы открытой книги под названием «Европа», я одновременно ощущаю атмосферу, окружающую их. Каждое выдающееся свершение, безразлично, в какой области – науки, религии, искусства или политики, является на свет в муках, сравнимых только с муками рождения или смерти. Несмотря на все высокие слова о культуре и цивилизации, гениальным людям, сделавшим Европу той, какая она есть, пришлось заплатить за свой бесценный вклад кровью. Очень редко этим великим вождям человечества удавалось легко добиться своей цели. Вечно они опережают свое время. Оглядываясь на те эпохи, когда происходили серьезные перестройки, мы из своего времени можем легко понять, откуда брались подобные личности и какую роль играли. Но для них самих многое свершалось словно во мраке. Помимо того, что существовала вечная опасность преследования или смерти, безопасность самой нации постоянно находилась под угрозой. Войны, революции, ереси были обычным делом. Условия, в которых жил народ, нельзя назвать иначе, как унизительными и опасными. Невежество, фанатизм, предрассудки процветали во все века. Если бросить взгляд в прошлое, Европа представляется довольно-таки мрачным местом. Все равно что, выйдя из ярко освещенной комнаты, оказаться в полной тьме. Через какую-то секунду свет небес меркнет. Но когда глаз привыкнет к мягкому свету далеких солнц, пробуждается чувство величия, бесконечности, вечности. Осознаешь, что безграничные просторы космоса, в которых плывет наша планета, наводнены неистощимым светом. Забываешь про грубый блеск нашего единственного солнца, которое царит днем; великолепие этих воздействующих на нас издалека сверкающих миров, без устали льющих свет, ослепляет и подавляет. В ночной тиши сияние звезд производит несказанное впечатление. В такие моменты мы становимся связующим звеном между прошлым и будущим и как бы сливаемся с космосом. Мы чувствуем, что перед лицом этого вечного движения все отступает. Никакие наши действия ничего не изменят – это мы тоже понимаем. Нам остается только сиять нашим внутренним светом, как звезды, каждая из которых – солнце.
Мне часто приходит в голову, что грубый свет, заполонивший Америку, – следствие нашей приверженности только дневному времени. На наших лицах застыло выражение находящегося под гипнозом человека, готового выполнить приказ невидимки. Мы отказываемся смотреть фактам в лицо, вернее, видеть ту реальность, что их порождает. Мы – народ, который расценивает сон как пустую трату времени. Мы превращаем ночь в день, словно боящиеся темноты дети. Над охваченным мраком миром мы не имеем власти, в чем и признаемся с неохотой. Нас больно ранит то, что за пределами наших познаний есть нечто, что мы не можем контролировать или присвоить. В нашем мире вечный день, создаваемый грубым и вульгарным искусственным освещением.
В сравнении с нами Европа – мрачный подземный мир. В нем случаются загадочные и непредсказуемые события, обычно довольно неприятные. Он находится в состоянии постоянных видоизменений, постоянных мук. Похоже, он не может обойтись без смерти. Поистине, это мир, находящийся во мраке, куда в периоды усталости мы позволяем себе спуститься, чтобы предаться удовольствиям. Мир греха и разврата, дарующий сладостные наслаждения и изрыгающий демонов невероятного могущества и обольстительности.
Не Америка, а Европа – испытательный полигон. Здесь все проходит проверку – за счет остального человечества. Все из ряда вон выходящие события нашего времени разворачивались в Европе. Отброшенной в Сараево бомбы вспыхнул весь мир. Идеи мечтателя из маленькой европейской деревушки вызвали эхо, не затихающее столетия. Вибрация, исходящая от Европы, тут же улавливается остальным миром. Европа – центр и вихревая воронка нашего постоянно меняющегося мира. Америка, которой судьбой уготована роль амортизатора, только реагирует – в ней самой не зарождаются никакие движения, которые могут поколебать или, напротив, восстановить мировое равновесие. Великие общественные движения, великие события зарождаются в темноте, в тайниках человечества.
Несмотря на хаос, царящий сейчас в Европе, есть основания полагать, что все, что там есть, является по-прежнему живым организмом. Дух Европы, по существу, центростремительный; она притягивает все мировые силы. Если Америка – мотор мира, то Европа – его солнечное сплетение. Каждый европеец ощущает присутствие этой невидимой динамо-машины, этого погасшего солнца, если можно так выразиться. Именно это делает его таким живым, опасно живым. А что касается европейского гения, то он крайне дестабилизирующая сила. В голове у него всегда бродят революционные идеи, он всегда стремится переделать мир. В Европе никогда не установится порядок – во всяком случае, в том смысле, в каком мы, американцы, это понимаем. Для Европы порядок означает смерть; это стало бы свидетельством остановки динамо-машины. Нет, Европе не нужен возврат яркого дневного света, при котором все видится одинаково отчетливо. Она не хочет повсеместного воцарения дневного света. Европа знает, что ее роль – это роль катализатора.
***
La Mort et Resurrection d’Amour*: именно такое название прославленная королева, жившая во времена Рабле, дала одной своей книге. Тогда только зарождалось французское Возрождение. На горизонте уже маячила Америка. Тогда же, почти пятьсот лет назад, Абеляр взволновал весь мир, а Элоиза – и того больше. Все последующие пятьсот лет Европа движется к уничтожению. Даже Нострадамус не мог видеть дальше конца нашего столетия. В этом тысячелетии Европа подарила миру целую плеяду гениев, которые продолжают светить миру вопреки охватившей его тьме. Многие из них выросли во Франции, или поселились там со временем, или обрели там приют. Когда вы оказываетесь в этой стране, вам обязательно расскажут, что здесь да Винчи провел последние годы своей жизни; на Юге напомнят, что впечатления, полученные здесь (в Ле-Бо), помогли Данте создать его «Ад». В Воклюзе нечто похожее расскажут про Петрарку. Можно до бесконечности приводить примеры, говорящие о сильном влиянии Франции на человечество на протяжении последних десяти столетий!
* Смерть и возрождение любви (фр.).
Когда бродишь по парижским улицам, книжные магазины и картинные галереи не перестают напоминать о богатом наследии прошлого и о лихорадке настоящего. Достаточно одной прогулки по небольшому кварталу, чтобы получить такое количество эмоций, что будешь просто оглушен и парализован противоречивыми чувствами и желаниями. В Париже для творчества не требуется никакой искусственной стимуляции. Сама атмосфера этого города пропитана мощной энергетикой. Приходится даже прикладывать усилия, чтобы избежать перевозбуждения. После рабочего дня всегда можно найти себе развлечение, и это почти ничего не будет стоить – обычная цена чашки кофе. Можно просто сидеть и смотреть на прохожих – такая форма отдыха почти неизвестна в Америке.
«La Mort et Resurrection d’Amour»: само название полно значения. Оно говорит о том, что некогда существовал мир любви. Под любовью я подразумеваю любовь с большой буквы.
Да, когда-то царили страсти: страсть разума и страсть сердца. Страсти – то есть страдания, символизирующие муки Христа. Любовь, страсть, страдание – вот триединство, олицетворяющее духовную силу Европы. Только через это триединство мы можем постичь великие открытия, великие изобретения, великие странствия, великие подвиги, великие философии Западного мира. Европейцам ничего легко не давалось. На долю самых одаренных обычно приходились самые величайшие страдания.
Возрождение любви! Вот что я чаще всего переживаю, находясь за границей. Для меня, выходца из страны, где убито все, имеющее отношение к душе, даже дешевая почтовая открытка содержит нечто, пробуждающее чувства. Меня трогает проявляемая там забота о деревьях. Я в восторге от меню, которое пишется от руки каждый день. Мне нравятся официантки, хотя подчас они бывают довольно неряшливы и сердиты. Полицейские, патрулирующие на мотоциклах ночью город, приводят меня в восторг. Я влюблен в пятна на старых коврах, устилающих выщербленные лестницы дешевых гостиниц. Я любуюсь работой дворника, убирающего улицу. Меня не перестают интересовать лица людей в метро, а также их жесты и разговоры. Порядок, царящий в барах, добросовестность, с какой обслуга выполняет свои обязанности, ловкость и выносливость gargons в кафе, беспорядок и путаница на почте, атмосфера la salle despasperdus* на железнодорожных вокзалах, утомительная волокита чиновников, дешевая бумага, на которой напечатаны замечательные книги, великолепная почтовая бумага, которую бесплатно дают в кафе, экзотические имена писателей и художников, вид живописно разложенных на улице овощей, частые ярмарки и карнавалы, вонь, доносящаяся зимой из соседнего кинотеатра, атмосфера изысканности в вагонах первого класса, интерьер вагона-ресторана на одной из главных магистралей, слишком цивилизованный вид городских парков, ощущение мелких монет в руке и красота тысяче франковой банкноты (которую можно разменять почти всюду) – из этих и еще тысячи таких же каждодневных мелочей состоят мои воспоминания. К чему бы я ни прикасался, на что бы ни смотрел, все вызывало мое любопытство и интерес. Ничего здесь не устаревает – даже овощи на лотках.
* Зала неслышных шагов (фр.).
Думая о Париже, я всегда вспоминаю плохую погоду. Теперь мне кажется, что там всегда либо накрапывал дождь, либо вот-вот собирался пойти. Осенью, весной и зимой в квартирах, несмотря на видимость отопления, очень холодно. Зато в кафе разлито восхитительное тепло, к которому примешан запах кофе, табака, вина и аромат надушенных, соблазнительных тел. А в обеденное время с кухни доносятся еще и аппетитные запахи. Но самый притягательный аромат исходит от личностей посетителей. У каждого свой неповторимый характер. У каждого своя история, свое происхождение, окружение – короче говоря, основание стать тем, кем он стал. И никогда ничего неопределенного, той невыразительности, которая так убивает в Америке. Даже gargons здесь интересны, каждый отличается от другого. Очень занятны кассиры, большинство из которых принадлежит к породе хищников, ставшей универсальной. Еще более интересна, потому что более трогательна, женщина, обреченная на сидение в lavabo*.
* Туалете (фр.).
Если вы оставляли ей на блюдечке лишнюю мелочь, она была особенно учтива и любезна и всегда готова оказать за дополнительную плату какую-нибудь небольшую услугу. А услуги эти бывали весьма хороши!
У «железобетонных» граждан, кто бы они ни были – фашисты, плутократы или коммунисты, – такая картина может вызвать отвращение, презрение или жалость. Слишком уж она незначительна, непритязательна, скучновата. В ней есть нечто от загнивающего буржуазного мира, вызывающего отвращение у этих заглядывающих вперед людей. Не буду спорить. Если смотреть на эту живую картину под определенным углом зрения, она действительно может показаться неинтересной и скучной. Кроме того, слишком уж несущественной. Живущие подобной жизнью люди не склонны терзаться из-за того, что мир недостаточно совершенен, и не стремятся привести его в надлежащий порядок. Они заняты своим обустройством, жалкими привычными делами, поглощены низменными желаниями и волнениями. На проявление несправедливости они могут отреагировать пожатием плеч. Могут поднять крик из-за нескольких су и слушать равнодушно или с показным участием о повальном голоде или наводнении в Индии или Китае. Великие страсти не волнуют им кровь. Они ни во что пылко не верят, никогда не выказывают особого рвения, не совершают непродуманных великодушных или неожиданных поступков. Вся их мудрость сводится к «живи и давай жить другим», хотя в их случае это хочется назвать не мудростью, а страховым полисом. Такая практика терпимости удерживает от всего случайного, яркого, необычного, из ряда вон выходящего. Только бы не нарушить привычное однообразие жизни. А в остальном – делайте что хотите. Quant a moi je m’en fiche!*
Дела обстоят именно так, не буду отрицать. Или обстояли. Это mesquin** взгляд на ситуацию. Признавая его, я, однако, всегда могу сказать: «Tout de tete, il avait la quelque chose qui...»*** Да, я всегда могу найти что противопоставить этой мелочности, которая так неприятна в других. Я могу мириться с этой ограниченностью: ведь ею не исчерпывается все. Если напиток хорош, не станешь изучать осадок на дне чашки. О нем не думаешь, когда пьешь. Когда же хочется побрюзжать, к чему хочешь придерешься. C’est emmerdant!**** – часто слышишь здесь. Английский эквивалент употребляется нами не так часто. «Дрянь», – заявляем мы, когда на самом деле надо сказать: «Дерьмо». Но так мы говорим только в пьяном виде. Французы же говорят что хотят, в зависимости от настроения. Никто не привлечет их к ответственности за нецензурные выражения. Если употребление грубых слов безвкусно или неуместно, говорящему дадут это понять, но от него не отшатнутся, не назовут гнусным чудовищем.
* Что до меня, то плевал я на все (фр.).
** Ограниченный, мелочный (фр.).
*** Все-таки есть здесь кое-что... (фр.)
**** Какое занудство! (фр.)
Какой бы emmerdant ни была ситуация, у меня всегда оставалось спасительное и блаженное чувство, что, если нужно, я всегда сумею из нее выпутаться. Под этим я вовсе не подразумеваю бегство в другую страну или ссылку на мое американское гражданство. Вовсе нет. Чтобы выйти из дурного настроения, здесь нужно совсем немногое. К примеру, хорошая книга (а там в моем распоряжении их были сотни), поездка на природу (или просто прогулка по окраинам), ужин с другом в недорогом ресторане, посещение мастерской художника или случайная встреча с проституткой. Беспросветных ситуаций не было. Иногда, чтобы развеять тоску, хватало пешей прогулки в соседний quartier*.
* Квартал (фр.).
F’ai le cafard!** Как часто слышишь в Париже эту фразу! Это весьма уважаемое состояние. Cafard – не просто скука или тоска, это нечто большее. Французский язык передает это состояние очень точно. Оно особенно остро охватывает тебя в городах, вроде Парижа. Вас никогда не посетит cafard в Оклахома-Сити или Бьютте (Монтана), даже если вы парижанин. Это особая форма духовного паралича, сковывающая тех, кто особенно остро ощущает перед собой безграничные возможности. Если уж сравнивать с чем-то это состояние, то скорее всего с апатией анахорета. Оно приходит, когда разум опустошен и перестает контролировать, что и как он должен оценивать. Это усталость, парализующая духовное зрение.
** На меня напала хандра (фр.).
Насколько я знаю, у нас нет ничего похожего. Знакомое американцам чувство пустоты, всегда являющееся отражением внешней пустоты, порождает л ишь состояние безысходности. Выхода нет. Одно спасение – алкоголь, но он ведет к еще более глубокому отчаянию.
Как-то вечером, находясь в состоянии умеренного отчаяния, я взял в руки книгу, подумав, что она может усугубить мое настроение и тем самым выведет из него. Книгу я выбрал из-за названия: «Отчаявшийся» Леона Блуа. Первая страница не разочаровала: краски были самые черные. Выбор был точен, но отчаяние не усугублялось. Напротив, к моему глубокому разочарованию, я вдруг почувствовал, что во мне нарастает легкомысленное веселье. Этот феномен я приписал обаянию языка Блуа – богатому, сильному, экзальтированному и при этом резкому и мрачному. Острый и ядовитый, он казался не французским, а каким-то другим языком. Какое наслаждение, подумал я. Что за мощный и великолепный noir...* одно удовольствие! И я ушел с головой в книгу – как иногда уходишь в печаль. Эти утяжеленные прилагательные и наречия, эти тревожные неологизмы, эти тирады, эти насмешливые портреты... quel soulagement!** Все равно что находиться рядом с собором, когда подъезжает траурная процессия, и стать свидетелем пышного обряда, в который французы обожают превращать похороны. Le desespere c’etait bien moi. Un cadavre roulant, oui, et commented! Rien de mignon, rien de mesquin, rien de menu. Tout etait sombre, solennel. I’ai assiste a l’enterrement de mon ame, avec tout ce qu’il y avait de vide et de triste. Je n’avais rien perdu que I’illusion de ma souffrance. On m’avait libe’re de mon sort... Que de nouveau e parlai frangais, с’etait cela qui m’avait fait du bien!***