355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Генри Валентайн Миллер » Вспоминать, чтобы помнить » Текст книги (страница 21)
Вспоминать, чтобы помнить
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:34

Текст книги "Вспоминать, чтобы помнить "


Автор книги: Генри Валентайн Миллер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 29 страниц)

* Изливаются в любовь и новый гул (фр.).

Где-то между Веном и Оранжем, в некой безымянной деревушке, мы остановились на извилистой улице, где, извиваясь вместе с ней, тянулась низкая живая изгородь. И вот тут, находясь в состоянии блаженной усталости, я впал в полную прострацию. Я уже не знал, где я, зачем оказался здесь, когда уеду и уеду ли. Сладостное чувство пребывания меня, чужестранца, в чужом мире переполняло и пьянило. Утратив память, я плыл по течению. Улица стала безликой. Словно из другого мира прозвонили церковные колокола. Подлинное блаженство отчуждения.

Наслушался, насмотрелся. Приходил и вновь уходил. И все еще здесь. Летал и вроде бы слышал плач ангелов. Никаких сплетен. Холодное пиво, в горле все дрожит от наслаждения. Хорошо.

«Rumeurs des villes, le soir, et au soleil, et toujours»*.

* Городской шум, вечер, закат, и так всегда (фр.).

Да, и всегда. Всегда да. Здесь, ушел, и всегда, да, всегда, тот же человек, то же место, тот же час, все то же. Всегда то же. Такая же Франция. Такая же, как что, Франция? Такая же, как Франция.

Потом я понял – без слов, без мыслей, без cadre, genre*, системы, или координат, или системы координат, что Франция – то, чем была всегда. Равновесие. Стержень. Точка опоры. Все – в одном.

«Assez connu. Les arrets de la vie»**.

* Кадр, жанр (фр.).

** Довольно известно. Жизненные остановки (фр.).

Тиканье в сердце часов, которые идут вечно. Вечно открытая арка. Шум движения в мире без колес. Ни имени, ни опознавательных знаков. Ни даже следов ножищ вандала.

***

Миссия человека на земле – помнить... Почему мы так звонко залились смехом, когда он произнес эти слова? Может, все дело в том, как он при этом выглядел: рот набит, вилка застыла в воздухе, как удлиненный указательный палец? Или это прозвучало слишком претенциозно, учитывая тот спокойный дождливый день и скромный, незатейливый ресторанчик на границе Тринадцатого округа?

Помнить, забыть, решить, что именно избрать. У нас нет выбора, мы помним все. Но вот забыть, чтобы лучше вспомнить, ах! Переезжать из города в город, переходить от женщины к женщине, от мечты к мечте, не заботясь о том, помнишь ты это или забываешь, и все же помнить всегда, не думая о том, чтобы не забывать помнить. (Вспышка: дворик Мирабо в Эксе, Прованс. Два гигантских Атланта, с ногами, уходящими в тротуар, держат на своих мускулистых плечах вес верхних этажей дома.) Ночью, в Богом забытом западном городишке (Невада, Оклахома, Вайоминг) я, помнится, повалившись на кровать, настроил себя на то, чтобы вспомнить что-нибудь особенно прекрасное, особенно волнующее из своего прошлого. И тогда, без всякой видимой причины, по одному только капризному отклонению Сатурна в мои уши ворвался душераздирающий крик: «Убивают! Убивают! Помогите же мне, Господи! Помогите!» К тому времени, когда я выскочил на улицу, такси уехало. В тишине улицы звенело только эхо воплей женщины.

Иногда стоит лишь опустить голову на подушку, и начинают проплывать восхитительные картины прошлого. Словно паутина переплетаются они на сетчатке глаза. Тогда я с ног до головы становлюсь одной сверкающей паутиной из волшебных картин. Закрыв глаза, я позволяю гирляндам воспоминаний душить себя. Я отсылаю их все дальше, чтобы их перестроил деспотичный психопомп, зовущийся Метаморфозой. Так я увидел Каркассон, окруженный микенскими львами. Так познакомился с Ричардом Львиное Сердце в Хаме и Айрон-Фэйре. Sur un chaland qui passe* я разглядел le jongleur** Нотр-Дама.

Миссия человека на земле – вспоминать. Вспоминать, чтобы помнить. Испытать все в вечности, как однажды во времени. Все случается лишь однажды, но это навсегда. A toujours***. Память – это талисман лунатика на пороге вечности. Если ничего не утрачено, ничего и не обретено. Существует только то, что стойко держится. Я ЕСТЬ. Это превосходит весь опыт, всю мудрость, всю истину. То, что отпадает, когда память распахивает двери и окна, и не существовало вовсе – кроме как в страхе и боли.

* В проплывающей лодке... (фр.).

** Жонглера (фр.).

*** Навсегда (фр.).

Как-то ночью, слушая, как дождь барабанит по железной крыше нашей хижины, я вдруг вспомнил название первой французской деревушки, которую посетил: Экутгсил-Плё. Ну кто поверит, что деревня может иметь такое сладостное имя? Или другие – Марн-ла-Кокетт, Ламалу-ле-Бен или Пра-де-Молло? Однако во Франции тысячи таких очаровательных названий. У французов гений на наименования. Потому-то их вина носят такие незабываемые имена – Шато-д’Икем, Восне-Романе, Шатонеф-дю-Пап, Жеври-Шамбертен, Нюис-Сен-Жорж, Вувре, Мёрсо и так далее. Я смотрю на этикетку, которую сохранил, сняв с бутылки, выпитой нами как-то в Лючии, у Нормана Мини. Вино называлось Латрисьер-Шамбертен из погребов герцогов Бургундских, торговый дом Жобар Жен & Вернар Бон (Кот-д’Ор), основанный в 1795 году. Какие воспоминания пробуждает такая пустая бутылка! Особенно у моего друга Рено, pion* в дижонском Лицее Карно, приехавшего в Париж с двумя драгоценными бутылками Бон под мышкой. «На каком ужасном французском говорят в Париже!» – первое, что вырвалось у него. Мы вместе исследовали Париж – от Абаттуар де ла Вийет до Монружа, от Баньоле до Булонского леса. Как прекрасно видеть Париж глазами француза, впервые посетившего его! Как необычно находиться в роли американца, показывающего французу его собственный великий город! Рено был из тех французов, что любят петь. Он также любил немецкий язык, что довольно необычно для француза. Но больше всего на свете он любил свой родной язык и изъяснялся на нем великолепно. Чтобы понять природу такого совершенного владения языком, мне пришлось подождать, пока я не услышал, как он беседует с Жанной из Пуату и с мадемуазель Клод из Турени. И еще – с Нис из Пиренеев. Нис из Гаварни. Гаварни? Кто едет осматривать Гаварни? Перпиньян, да. Шамони, да. Но le cirque de Gavarnief** Франция невелика, но полна чудес. В Монпелье вспоминаешь Ле-Пюи; в Домме – Руан; в Аркашоне – Амьен; в Труа – Амбуаз; в Бокере – Кемпер; в Арденнах – Вандею; в Вогезах – Воклюз; в Лотарингии – Морбиан. Бросает в жар, когда переезжаешь с места на место: все связано между собою, пропитан с ароматом прошлого и живет будущим. Не хочется садиться в поезд: задремав, можно пропустить очаровательный вид, местечко, которое никогда уже больше не увидишь. Даже неприметные места чудесны. Ведь вас всюду дружески приветят Амер-Пико, или Чинзано, или Рум-д’Инка! Если на вывеске буквы французского алфавита, значит, здесь угощают вкусной едой, добрым вином и хорошей беседой. Даже если харчевня выглядит мрачной и непривлекательной, не исключено, что здесь вы встретите кого-то, кто оживит картину интересным разговором, хотя не обязательно он будет приличным старым джентльменом – это вполне может быть мясник или femme de chambre***. Уверенно направляйтесь к простому человеку, к les quelconques****. Именно из мелких цветочков получаются самые прелестные букеты. Самые любимые вещи во Франции небольшие. То, что восхищает, – всегда mignon*****. Соборы и замки величественны, они требуют поклонения, почитания. Но истинный француз любит больше то, что может держать в руках, что может обойти, без труда окинуть взглядом. Чтобы увидеть сокровища Франции, не нужно ломать шею.

* Надзирателя (фр.).

** Цирк Гаварни (фр.).

*** Прислуга (фр.).

**** Рядовому человеку (фр.).

***** Миленькое (фр.).

Я уже говорил об утонченности французского языка месье Рено. Если для наслаждения букетом редких и изысканных вин нужна соответствующая обстановка, то для того, чтобы услышать прекрасный французский язык, необходима атмосфера, которую может привнести только jeune fille* провинции. В каждом районе есть своя красавица, которая умеет создать иллюзию, будто говорит на французском языке лучше всех. Во Франции есть провинции, где разговорный язык достиг совершенства. Клод была проституткой, и Нис – тоже, но говорили они как ангелы. Они владели свежим, серебристым языком тех людей, которые довели его форму до совершенства и подарили ему бессмертие. Фразы Клод были такими же чистыми, как отражения в водах Луары.

* Девушка (фр.).

Если память о некоторых femme dejoie*, как их справедливо называют, драгоценна для меня, то это потому, что на их груди я снова вкушал в полной мере нечто подобное материнскому молоку, в котором соединены язык, пейзаж и миф. Эти жрицы любви были внимательны, заботливы и мудры, говорили с дикцией королев и чарующей прелестью гурий. Их жесты, как и их речь, были преисполнены чистоты – по крайней мере так мне казалось. Я не был готов к такой нежности и такту, привыкнув к грубости, неуклюжести и самоуверенности американок. Мне они представлялись маленькими королевами Франции, непризнанными дочерьми Республики, дарующими свет и радость в ответ на поругания и унижения. Чем была бы Франция без этих самозваных посланниц доброй воли? Если они заводят дружбу с иностранцем или даже с врагом, неужели из-за этого к ним надо относиться как к прокаженным? Я слышал, что сейчас Франция затеяла «большую уборку» и собирается закрыть публичные дома. Нелепая сама по себе (в такой цивилизации, как наша), эта «реформа» может дать неожиданные результаты. Возможно, эти несчастные жертвы как-то повлияют на лицемерных членов высшего общества, добавят своим бледным буржуазным сестрам немного перцу, остроумия и колорита, свободолюбия, чувства равенства.

* Женщинах для радости (легкого поведения) (фр.).

Стало привычным и даже банальным видеть в фильмах унылую, узкую улочку и жалкую фигурку проститутки, поджидающей, как хищник, в тумане или под дождем удобного случая, чтобы наброситься на одинокого героя. Зрителю никогда не показывают продолжения этой трогательной сцены, его оставляют с ощущением, что несчастного героя обчистят, заразят ужасной болезнью и бросят под утро одного на грязной постели. Нам не рассказывают, сколько отчаявшихся душ спасли эти ненасытные сестры милосердия; нам не говорят, что заставило этих «прокаженных хищниц» заниматься своим ремеслом. Никто не сравнивает этот прямой и открытый способ заработать себе на жизнь с отвратительной, убивающей всякое желание тактикой женщин привилегированного общества. Им не требуется отчаянная храбрость, не требуется совершить тысячу и один смелый поступок, ежедневные акты героизма, – как проституткам, стремящимся выжить. Последних же изображают как отверженных, infect*, если употребить местное слово. Но по-настоящему infect – деньги, которые у них отбирают и которые идут на церковь и военные нужды, на грязные подачки сутенерам и политикам (что, по сути, одно и то же) и которые в конечном счете становятся тем позолоченным дерьмом, на чем держится прогнившее и шаткое общество неудачников.

* Отвратительных, мерзких (фр.).

***

Когда я гляжу на карту Франции и вижу названия старых провинций – особенно их, они пробуждают во мне воспоминания о целой плеяде прославленных женщин; некоторые из них запомнились своей святостью, другие – легким поведением, или героизмом, или остроумием, или обаянием, или умом, но все они равно знамениты, все равно дороги сердцу француза. Стоит только начать произносить такие названия, как Бургундия, Прованс, Лангедок, Гасконь, Сентонж, Орлеан, Лимузен, как тут же вспоминаешь роль женщин во французской истории и культуре. Стоит только произнести про себя имена известных французских писателей, особенно поэтов, и сразу же вспоминаешь, какую важную роль играли в их жизнях возлюбленные: светские женщины, актрисы, проститутки – иногда женщины из плоти и крови, иногда всего лишь призраки или имена, которым они были преданы, от которых сходили с ума и вдохновлялись на удивительные творческие подвиги. Аура, окружающая многие из этих имен, является частью большей ауры: служения. Служения Богу, служения Любви, служения Творчеству, служения Делу... служения даже Памяти. Ни одно сколько-нибудь значительное движение в истории не возникало без участия в нем личности, связавшей судьбу с некой очаровательной и преданной женщиной. Куда бы вы ни поехали во Франции, всюду вас ждет очередная история о вдохновляющем женском влиянии, о женском руководстве. Французские мужчины не могут совершить ничего героического, ничего, обладающего устойчивой ценностью ни в одной области, без любви и верности своих подруг. Посещая знаменитые замки Луары или грозные деревянные укрепления Дордони, я думал не о воинах, не о принцах или церковных сановниках, а о женщинах. Все эти крепости, величественные, царственные, изящные, очаровательные или внушающие страх – в зависимости от обстоятельств, были всего лишь элегантными убежищами цветущего духа. Осязаемыми символами этого духа были женщины Франции; их не только идеализировали, превозносили, не только прославляли в стихах, мраморе и музыке – их обожествляли. Эти просторные, насыщенные музыкой тюрьмы вибрировали от женской страсти, женского сопротивления, женской преданности. Они приюты любви и арены мужества; эти два начала пронизывают замки сверху донизу. Цветы, животные, птицы, муравьи, тайны – все здесь пропитано союзом мужского и женского начала. Нет ничего удивительного, что в столь восхитительно женственной стране, la belle France*, живет такой мужественный дух. Франция является живым доказательством того, что для пробуждения духа должны быть гармонично развиты обе его половины. Рационализм французского esprit** (приводящий в восторг иностранцев) – второй его признак, часто неправильно истолковываемый. Сущность Франции подвижная, пластичная, изменяющаяся и интуитивная. Эти свойства нельзя считать преимущественно женскими или мужскими; они говорят о зрелости, а также об уравновешенности и цельности. Чувство равновесия, сбалансированности, вызывающее восхищение у всего остального человечества, – результат духовного внутреннего развития, постоянного размышления над понятием человеческого и искренней преданности ему. Нигде в Западном мире человек как творение и живое существо не достиг такой высоты, такой полноты раскрытия, таких перспектив. Нигде в Западном мире духовной стороне жизни человека не придается такое значение, нигде она так любовно не развивается. В этом возвеличивании человека как человека, человека как хозяина своей судьбы – источник революционного духа Франции. К этому мы бы еще прибавили острое чувство реальности. Оно помогает французам сохранять достоинство в поражении и делает их непредсказуемыми во время кризисов. Смелость и находчивость лучше всего проявляются у французов на личностном уровне. Сама нация может потерпеть поражение, но отдельный француз – никогда. А пока жив хоть один француз, будет существовать и Франция. Не важно, сколь высоко будет ее положение как мировой державы, – главное, не исчезнет эта молекулярно-духовная субстанция, именуемая французом.

* Прекрасной Франции (фр.).

** Духа (фр.).

За Францию я не волнуюсь. Это все равно что волноваться за судьбу земли. Французский дух вечен. Франция вышла за пределы своего физического воплощения. Я не говорю о событиях недавнего времени – о разгроме и унижении или переходе в разряд стран второго сорта. Выход за границы физического существования начался со дня рождения Франции, с того момента, как она осознала: у нее есть нечто за душой, что она может подарить миру. Обычная ошибка иностранцев в суждениях о Франции заключается в том, что они, обвиняя нацию в скупости и алчности, не видят главного. Да, французы бережливы в отношении своей собственности, они не расстаются легко с тем, что поддерживает их существование. Но они охотно делятся плодами своего творчества, что гораздо важнее. Однако они ревниво берегут источник своего бытия. Это и есть мудрость, мудрость народа, любящего землю и идентифицирующего себя с ней. У американцев все наоборот. Они щедро разбрасываются тем, что им не принадлежит, богатствами, которые не заработали. Они безжалостно эксплуатируют землю и соотечественников, а если бы знали как, то разграбили бы и сам Рай. Когда истощен источник существования, от щедрости толку нет. Француз же тщательно оберегает сам сосуд, хранящий дух, что делает его более прижимистым и себе на уме по сравнению с легкомысленными людьми. Но вспомним евангельскую притчу о мудрых и неразумных девах. Со временем, когда то, что сейчас кажется угрозой, станет реальностью, именно к Франции обратимся мы за пищей и вдохновением. Конечно, если французы не уступят современному духу, в чем я сомневаюсь.

Почти сорок лет назад Пеги предупреждал об опасности. «СОВРЕМЕННЫЙ МИР ДЕГРАДИРУЕТ, – выкрикнул он. -В этом его особенность. Я бы даже сказал „призвание“, но не хочу бросать тень на это прекрасное слово». Пеги возвращается к этой мысли вновь и вновь. Он объясняет, как и почему это происходит. И наконец подводит итоги в одном абзаце, вынося приговор нашему миру, который в его время с внушающей тревогу скоростью двигался к гибели:

«Современный мир деградирует. Обесценивается государство, обесценивается человек. Обесценивается любовь, обесценивается женщина. Обесценивается народ, обесцениваются дети. Обесценивается нация, обесценивается семья. Обесценивается даже (вечно наши ограничения) то, что, возможно, труднее всего обесценить – ведь в самой ее природе присутствует некое достоинство, недоступное деградации: обесценивается смерть».

Несмотря на всю истинность этих слов, несмотря на весь ужасный опыт, через который недавно прошел французский народ, несмотря на то, что все идет к худшему, и Франция, как и прочие страны, не является тут исключением, несмотря на все это, есть и сейчас французы, которые отказываются принимать тот позорный разгром, который идет на всех фронтах. Есть французы, настолько крепко держащиеся за жизнь, настолько верящие, даже в настоящих условиях, в несокрушимый дух человека, что они выглядят в глазах мира избранниками, которым предназначено выжить на обреченной планете. Они предвидят все, что может случиться, каждое страшное бедствие, но остаются при этом решительными и стойкими и намерены до конца оставаться людьми. Они осознают: тот пример, что давала Франция миру, поруган и искажен, и понимают, что их лишили власти лепить мир по своему желанию. Тем не менее они продолжают жить, как если бы ничего не произошло. Они – как те силы, что, будучи приведены в действие, не могут остановиться, пока не кончится завод. Они не рассчитывают ни на правительство, ни на статус нации, ни на культуру или традицию, а только на заключенный в них дух. Они отказались от суфлеров и сожгли сценарий. Они импровизируют на пустой сцене мира, прислушиваясь только к самим себе, они играют без режиссера, репетиций, костюмов, декораций, подсказок из-за кулис, реакций зрительного зала – только одно занимает их целиком: доиграть до конца заключенную в них драму. Отчаянную драму идентификации, драму, в которой полностью разрушен барьер между актером и зрителями, актером и автором. Актер больше не является исполнителем чужой воли. Мир – его сцена, он сам – автор пьесы, а зрители – его соотечественники. Эта мысль, вызванная некогда волшебным образом самим именем Франции, становится теперь живым элементом действительности, которая должна быть сыграна, чтобы с ней можно было считаться. Прошлое Франции стало теперь таким величественным театром, что вмещает весь мир. В нем есть место китайцам, русским, индусам, англичанам. Разыгрывается последнее действие драмы наций. Если придет конец Франции, погибнут и все остальные страны. Мобильность и пластичность французского начала заявят о себе еще ярче в момент разрушения.

В статье под названием «Конец войны», написанной для «Ле тан модерн», Жан-Поль Сартр говорит: «Если мы выбираем жизнь, то мы выбираем ее также и для наших друзей, и для себя лично, и для Франции. Мы предпринимаем усилия, чтобы вписаться в этот грубый, безжалостный мир, в это человечество, находящееся под угрозой гибели. Мы должны также выбрать и эту землю, хотя, возможно, она вскоре перестанет существовать. Мы должны это сделать просто потому, что мы есть».

Я долго не осознавал, что Франция стала для меня матерью, возлюбленной, домом и музой. Я всегда отчаянно жаждал не только физического, чувственного человеческого тепла и понимания, но также вдохновения и просветления. В течение первых трудных лет моей парижской жизни все эти потребности были удовлетворены. Каким бы безнадежным ни было мое существование, я никогда не оставался одинок. В моем положении бродяги, каковым я довольно долго являлся, жизнь была постоянным развлечением. Пока по улицам не возбранялось свободно слоняться, я не нуждался в постоянном жилье. В Париже вряд ли найдется хоть одна неизвестная мне улица. На каждой я могу повесить мемориальную доску, где золотыми буквами поведаю о пережитом здесь незабываемом впечатлении, посетившей меня глубокой мысли или о моменте просветления. Все безымянные люди, встреченные мною в часы отчаяния, навсегда останутся в моей памяти, навсегда соединившись с улицами, на которых я познакомился с ними. Они, как и я, принадлежали к миру, где не было паспортов, виз или визитных карточек. Общая нужда свела нас вместе. Только отчаявшиеся души способны понять такое братство, только они могут правильно его оценить. И всегда на этих старых улицах меня спасал случай. Выйти на улицу означало почти то же самое, что войти в казино: или все, или ничего. В наши дни миллионы людей, в прошлом уважаемых, вполне обеспеченных и находившихся, как они полагали, в полной безопасности, вынуждены занять такую же позицию. «Надо только дойти до ручки, – говорил я, – и тогда все пойдет хорошо». Никто по собственной воле не «дойдет до ручки». Никто не верит, пока не испытает на собственной шкуре, насколько спасительно такое положение. Революционеры не разделяют такой взгляд на вещи. Они верят, что мужчинам и женщинам не обязательно проходить огонь и воду, чтобы понимать, что к чему. Они хотят, чтобы герои и святые возникали ниоткуда, минуя страдания и испытания. Они хотят, чтобы люди совершили скачок из плохой жизни в хорошую, минуя depouillement*, которое единственное может помочь им освободиться от старых привычек, отбросить прежний, устаревший взгляд на вещи. Человек, который не был гол как сокол, никогда не сумеет оценить так называемое благосостояние. Человек, которому не приходилось помогать другим (чтобы спастись самому), никогда не станет революционной силой в обществе. Он никогда не станет неотъемлемой частью нового общества, он просто пристанет к нему на время. И первый ветер перемен тут же унесет его.

* Самоотречение (фр.).

Так как я уже прошел через горнило испытаний прежде (в Америке), кто-то может поинтересоваться, зачем мне понадобился этот второй опыт. Попытаюсь объяснить. В Америке, когда я стал опускаться, меня поджидало двойное дно. Подлинное же дно, chez nous*, – зыбучие пески, откуда не выбраться. У меня уже пропадала надежда. Завтра не было, а вместо него только бесконечная перспектива из серых, однообразных, унылых дней. Я не мог отделаться от мысли, что нахожусь в пустоте, связанный по рукам и ногам, в смирительной рубашке. Чтобы освободиться, следовало слиться с миром, воздухом которого я не мог дышать. Я был быком на арене, где конец один – неминуемая смерть. Более того, смерть без надежды на воскрешение. Ведь мы в Америке убиваем не только тело, но и душу.

* У нас (фр.).

Во Франции меня поджидало не только то, о чем я уже сказал: здесь я обрел новую волю к жизни. Я нашел здесь и отца, даже нескольких. Первым был мой учитель французского языка с юга Франции, старый добрый Лантельм; думаю, ныне уже покойный. Лето он проводил на Иль-д’Олерон. Казалось, мои посещения радуют его сердце. Наш разговор всегда вращался вокруг старой Франции, особенно часто говорили мы о Провансе. В его обществе мне казалось, что я тоже некогда принадлежал к тому миру, что по своему духу я ближе к южанам, чем к соотечественникам или к парижским варварам. Между нами не существовало никаких барьеров. С самого начала мы понимали и принимали друг друга – несмотря на мой чудовищный французский. Благодаря его стараниям я стал понимать зрелую мудрость французов, их врожденную учтивость, терпимость, их проницательность, их поразительную способность выделить главное и существенное. Благодаря ему я узнал новый тип любви: любви к скромным вещам. Он любил все, чем окружил себя. Я, который всю свою жизнь так легко со всем расставался, теперь стал новыми глазами смотреть на самые пустяковые, самые незначительные вещи. В его доме я впервые начал понимать истинное значение человеческого творчества. Я понял, что оно – отражение божественного начала. Я понял, что творчество начинается с дома, с того, что под рукой, с того, на что не обращаешь внимания и презираешь, потому что оно слишком хорошо знакомо. Медленно, очень медленно, как если бы с моих глаз снимали одну пелену за другой, – а так и было! – я стал понимать, что живу в саду, полном сокровищ, в саду под названием Франция, на которую весь мир поглядывает любовно и немного завистливо. Мне стало ясно, почему немцы чувствуют такую настоятельную потребность побывать в этом саду, почему они никогда не перестают бросать в том направлении алчные взгляды. И почему пренебрежительно отзываются об этих сокровищах, будучи не в состоянии прибрать их к рукам. Я понимаю также, почему мои соотечественники ищут в этом саду убежище, хотя в мире все (предположительно) – к их услугам. Я могу понять, почему в моменты зависти, или горечи, или из-за извращенного чувства ностальгии они иногда называют этот Рай приютом для престарелых и немощных. Предвижу, что когда-нибудь они отрекутся от этой страны, давшей им свободу и покой, или обвинят ее, назвав гнездом порока.

La France vivante!* Почему эти слова продолжают звенеть в моих ушах? Да потому, что в них заключена важная истина о Франции. Даже разлагаясь, эта страна остается живой. Сколько раз после войны я слышал от американцев: «Франции – конец!» Я устал уличать во лжи этих болтливых пораженцев. Конец Франции? Jamais**. Это даже представить себе невозможно. То, что Франция потерпела поражение, что ее жестоко унизили, то, что ее гложет чувство вины, несопоставимое с преступлением (преступлением, каким преступлением? – спрашиваю я), все это нельзя отрицать. Но то, что ей конец, нет, никогда. Не важно, что гиены взяли верх; не важно, совсем не важно, что успех пришел не к самым лучшим. Важно то, что Франция по-прежнему vivante, что огонь не удалось загасить. Что можно ожидать от страны, которая находилась во власти победителя пять долгих лет? Что ее жители от радости будут колесом ходить по улицам? (Представьте себе чувства наших южан, когда война между штатами закончилась. И подумайте, как они себя чувствуют и ведут даже сегодня, восемьдесят лет спустя после поражения.) Чего мы ждем от Франции? Что ее граждане восстанут из гробов, как праведники в День распятия? Беспечные и бесчувственные жители Нового Света не могут понять, что Франции надо еще осознать, что страдания позади. Война окончена для нас, но не для Франции и не для любой другой европейской страны. Когда мы в очередной раз «спасли мир», сбросив нашу славненькую бомбочку, один из тех рождественских подарков, которые только Америка умеет преподнести, мы забыли вложить туда рецепт вечного мира. Мы ревниво оберегаем наше первенство в деле уничтожения мира с одного удара, но не можем ничего предложить для поддержания у людей надежды и веры.

* Франция жива! (фр.)

** Никогда (фр.).

В наших глазах Европа – вечная виновница всех войн. Мы же (естественно!) воюем только для того, чтобы покончить с войной. О конце Европы говорится после каждой войны. «Никогда уж ей не быть прежней», – каркаем мы. Конечно, не быть, во всяком случае, не совсем прежней. Это только у нас в Америке никогда ничего не меняется. Самые глубокие и тяжелые катаклизмы приводят нас именно туда, где мы уже пребывали раньше – по крайней мере на уровне духа. Европа же с каждым кризисом меняется и сама по себе, и по отношению к миру. Затронуты не только ее сердце, но разум и душа. Военные разрушения оставляют неизгладимые следы. Америка же всегда благополучна и безмятежна. Мы, как и прежде, собираем большие урожаи, делаем новые и лучшие машины, а также детишек. Иногда и у нас бывает нехватка чего-нибудь, но это случается исключительно от жадности и плохого хозяйствования. В то время как мы только и делаем, что несем миру демократию, наша собственная жесткая кастовая система остается нетронутой*. Ничего с верха не просачивается вниз и – наоборот. Сто сорок миллионов американцев продолжают жить, как и прежде, в смирительных рубашках, очень удобных смирительных рубашках, – возможно, из-за умело навязанной иллюзии, что они пользуются свободой слова, свободой прессы, свободой торговли и свободой дышать воздухом.

* В одной из газет Детройта недавно была опубликована статья под таким заголовком: «Американские негры обращаются за помощью в ООН». Вот начало статьи: «Требуя „полной свободы и абсолютного равенства“, Национальный Негритянский Конгресс сегодня (2 июня 1946 года) обратился в Организацию Объединенных Наций с просьбой помочь добиться „освобождения от угнетения“ тринадцати миллионам представителей черной расы в США». – Примеч. авт.

В другом разделе упомянутой газеты цитируют генерала Эйзенхауэра, который знает, что говорит: «Война не только разрушительна, она не несет с собой никаких положительных результатов». Это обычный способ военного чина побудить нас к тому, чтобы мы всегда были готовы... К чему? Да к новой войне – если понадобится. А слышал кто-нибудь о войне, которая была бы не вовремя? Положите конец войне, но не прекращайте ни на минуту работать над новым и еще более разрушительным орудием уничтожения! Вот ход мысли военных.

В Америке столько же шансов на успех революции, сколько и на объявление буддизма государственной религией. С момента подписания Декларации независимости мы спим и видим, что стали свободным народом. Мы и сейчас спим, но сон постепенно превратился в кошмар. То, к чему стремились отчаявшиеся души в поисках свободы, стало тюрьмой. Нация, которая не делает попыток приспособиться к новым временам, обречена. Нация, стремящаяся остаться навсегда прежней, перестает существовать. Даже перспектива высадиться на мертвую планету вдохновляет больше, чем встречи с соотечественниками на нашей Земле. Нам неинтересно спасать мир, нам даже неинтересно спасать себя, мы заинтересованы в том, чтобы покинуть нашу планету. Мы цинично эксплуатировали наши недра, пока они не истощились. Наш взгляд устремлен ни вперед, ни назад, а в пространство, находящееся за пределами нашей планеты, в холодные просторы космоса.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю