355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гари Ромен » Большая барахолка » Текст книги (страница 13)
Большая барахолка
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:09

Текст книги "Большая барахолка"


Автор книги: Гари Ромен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)

Часть третья Старик

 
Тот, кого легко сбить с ног камнем,
шел и шел вот уж двести тысяч лет,
как вдруг послышались злобные крики, угрозы —
кто-то пытался его запугать.
 
Анри Мишо

I

– Сигарету?

Инспектор вынул из кармана синюю пачку «Голуаз», сунул одну штуку мне в рот, дотронувшись рукой до губ, и дал огня. Это была моя первая французская сигарета за много лет.

– Я не Жоановичи [16]16
  Жозеф Жоановичи(1905–1965) – по происхождению румынский еврей, торговец железным ломом, который во время оккупации поставлял металл немцам, а также снабжал им отряды Сопротивления и, возможно, был агентом Коминтерна. В 1949 г. осужден на пять лет тюремного заключения за коллаборационизм.


[Закрыть]
, – сказал я.

Сыщиков было двое. Один, толстый, седоватый, с шерстяным шарфом на шее, сидел на мягкой козетке Людовика XV – грузная туша на розовом шелке выглядела ужасно нелепо. Прямо у него над головой, на стене, папа римский предостерегающе (как мне казалось) воздевал перст. Четыре любезных Вандерпуту классика с каменным бесстрастием застыли по углам. В красивом каминном зеркале отражался профиль инспектора; фетровая шляпа, сигарета в углу рта, тяжелые черты лица – весьма красноречивый портрет в лепной позолоченной раме. Его напарник – молодой, стройный, со вкусом одетый. От него пахло нафталином – был первый по-настоящему теплый день, и он, должно быть, достал по такому случаю из шкафа свой летний костюм. Он непрерывно курил и время от времени бережно, кончиками пальцев приглаживал волосы. У меня вдруг возникло чувство, что где-то я уже видел этого человека: он вот так же стоял, прислонившись к стене, с таким же невыразительным лицом, так же поправлял волосы.

– Я не Жоановичи.

Инспектор, пожевывая окурок, осмотрел ширму: на ней нагие воины в шлемах стояли на запряженной львами колеснице и победно трубили в трубы. Потом вздохнул и сказал:

– Лучше бы не геройствовал, а поплакал, что ли…

– После вас, – сказал я.

Они толкнули меня в кресло, так что я буквально утонул в нем. Мне было страшно жарко, от не по погоде теплого пальто и шарфа, да еще и от страха. Все сильнее тошнило, видно, что-то не то съел за обедом. Шляпа валялась на полу – упала, когда я, больше из принципа, пытался вырваться из рук инспектора.

– Ну, так где он? – спросил тот, что помоложе.

– Жоановичи? Говорят, он подкупил полицейских и они помогли ему перейти границу.

Молодой отвесил мне оплеуху. Инспектор поморщился:

– Поаккуратнее, Фримо! Он еще малолетка… и в общем-то ни в чем не виновен.

За окном послышались голоса: две служанки переговаривались с этажа на этаж, одна засмеялась. Молодой сыщик закрыл окно. Меня вдруг наполнило удивительное веселье и бодрость, я почувствовал облегчение, словно сбросил самого себя, как тяжкое бремя, и стал свободным.

– Где Вандерпут?

Наверное, в гостинице. Небось устроил там с комфортом свой жестар-фелюш на спинке стула, а сам сидит на кровати в жилетке с торчащими уголками в обнимку с чемоданчиком. Старая развалина, которой давно пора на свалку.

– Не знаю.

Инспектор сунул мне в лицо сафьяновую записную книжечку:

– Узнаешь вот это?

– Нет.

– А имя Кюль тебе что-нибудь говорит?

– Нет.

Инспектор поерзал на козетке. Ему, видно, было очень не по себе.

– Твой отец погиб в партизанском отряде в Везьере, – сказал он.

– При чем тут мой отец! Оставьте его в покое.

– Твой отец был герой, – сказал молодой.

Он как-то подтянулся, приободрился. Конечно, он же понимал, в какую играет игру. Я тоже понимал. Они знают про банду и хотят меня расколоть.

– Ты знаешь, почему мы ищем Вандерпута?

– Ничего я не знаю. Я вообще тупой, ничего не соображаю.

– Ну так мы тебе расскажем.

– Вот-вот. Объясните, в чем дело.

– Дураком прикидывается, – сказал молодой. – Чтоб он два года прожил со стариком и ничего не знал… Как же!

Но инспектор не был так уверен.

– Сомнение – в пользу обвиняемого, – сказал он.

Он порылся в кармане и бросил мне на колени пачку фотографий. Теперь, когда речь уже не шла о моем отце, мне было не так плохо. Но я оставался начеку. Подозревал подвох. Я не глядел на фотографии, не прикасался к ним. У меня свело живот, тревога подступала к горлу. Мне стало ясно: дело не во мне, они пришли не за мной. Смутное предчувствие холодными тисками сжало сердце. Фотографии так и лежали у меня на коленях. Маленькие карточки, как для документов. Я по-прежнему не решался их тронуть. И сам сидел не шевелясь, вжавшись в кресло. Капли пота стекали с висков.

– Восемнадцать человек, – сказал инспектор. – Так знал ты или нет? – Он поежился. – У меня сын такой, как ты, и мне хочется верить, что ты не знал… Это фотографии патриотов, которых Вандерпут выдал немцам во время оккупации.

Я услышал, словно издалека, слабый дрожащий голос:

– Не может быть!

Голос приблизился, окреп, превратился в крик:

– Неправда! Врете вы! Хотите, чтобы я попался!

Я вцепился в подлокотники кресла и повторил уже спокойно:

– Неправда. Мало ли что можно придумать…

Инспектор сдвинул языком окурок и сказал:

– Послушай, что тут написано.

Он открыл сафьяновую книжечку. Ему тоже было жарко – он размотал свой шарф и сдвинул на затылок шляпу. Я уставился на книжечку и подумал о конверте, который Кюль передал мне перед смертью, а я отнес на почту в Фонтенбло. Инспектор, не убирая прилипшего к губе окурка, стал читать:

– В этой записной книжке содержится детальный, с точностью до дня, отчет о содеянном Густавом Вандерпутом, ныне проживающим в доме номер 227 по улице Принцессы, в квартире Жана-Франсуа Марье, погибшего в немецком концлагере. Состоя в течение пятнадцати лет в дружеских отношениях с вышеуказанным господином, я имел возможность проследить за развитием событий, о которых имею честь сообщить, с 22 декабря 1941 года, когда Вандерпут вступил в ячейку Сопротивления «Улей», и вплоть до Освобождения. С первых дней оккупации Вандерпут твердил: «Теперь или никогда. Давайте оба примем участие! Я всегда был одиночкой, сидел в своей норе, но, думаю, на этот раз пришло время… как бы это сказать?.. объединиться с другими людьми. Что скажете? По-вашему, я смешон? Знаю-знаю, в моем возрасте, с моими болячками… Но мне кажется, я еще на что-то могу сгодиться. Еще есть надежда». Наверное, примерно то же самое он рассказывал человеку, с которым я его свел… и чью квартиру он до сих пор занимает. Он говорил искренне, похоже, это действительно был его последний шанс сделать что-то полезное, и, хотя поручить ему серьезное дело вряд ли было возможно, его все же взяли, из жалости… – Инспектор вздохнул, удрученно посмотрел на меня и стал читать дальше: – Все как-то сторонились, недолюбливали его, но он брался за любые, даже самые мелкие дела, так что его услугами продолжали пользоваться. Он, верно, очень страдал из-за того, что внушал всем чуть ли не физическое отвращение. И прозвище себе выбрал неспроста: назвался Крысой. Именно это он всю жизнь с горечью читал во взглядах окружающих. Впрочем, и внешность его… суетливая походка, сутулая спина, дрожащие усы… словом, прозвище ему подходило… Крыса проявил изрядные способности к подпольной работе, как будто всю жизнь ничем другим не занимался. Ему доверяли все более и более важные задания, а через год он стал одной из ключевых фигур подпольной организации. Он все знал, во все вникал и словно бы преобразился. Это его очень радовало. «Я стал другим человеком, – говорил он. – И даже помолодел, вы не находите?» Я молчал и ждал, что будет дальше. Седьмого января 1943 года Вандерпута арестовало гестапо. Но очень скоро его отпустили – он назвал место и дату совещания руководителей подполья, которое должно было состояться в Карпантра, и согласился сотрудничать с немцами…

Инспектор остановился, выплюнул окурок и закурил новую сигарету.

– Хватит с тебя? А то тут очень длинно…

Я молчал.

– Ну давай же, выкладывай! – нетерпеливо сказал молодой. – Где Вандерпут?

Он так и стоял у меня перед глазами. Испуганное лицо, шарахающийся от стенок взгляд; каждое слово, каждое движение, которые я видел и слышал за все эти годы, приобретали теперь истинный, обличающий смысл. Не оставалось ни малейшего сомнения. Вандерпут действительно сделал это. Достаточно немножко поворошить прошлое – доказательства на каждом шагу. Вспомнить, к примеру, что он учинил как-то в декабре. Я тогда стал замечать, что старик ходит с таинственным видом. Несколько раз он подступал ко мне, открывал рот, будто хотел что-то сказать, но потом ретировался, так ничего и не выговорив. Еще я заметил, что он стал чаще, чем обычно, запираться в своей комнате. Из-за двери было слышно, как он стучит молотком, что-то пилит – словом, работает вовсю, а иногда даже напевает. Поющий Вандерпут – это нечто особенное. Похоже, он начинал петь, чтобы подбодрить себя, как некоторые свистят в темноте. А он всегда чувствовал себя потерявшимся в ночи и для храбрости, чтобы показать, что ему совсем не страшно, напевал. Срывающимся, ломким, встревоженным голосом. Причем только если думал, что его никто не слышит. Но скоро загадочные звуки в комнате старика прекратились, и мы обо всем этом забыли. Он еще пару раз попробовал заговорить со мной, но дальше замечаний о погоде и о делах беседа не шла. В честь Нового года мы с Леонсом сходили в кино на два сеанса, а потом пришли домой и легли спать. Утром я проснулся от того, что Леонс тянул меня за руку.

– Погляди-ка!

Я встал. В доме было холодно. Мы вышли в коридор. В комнате старика горел свет, делавший его усы еще желтее. Вандерпут сидел на стуле и спал, уронив голову на грудь, с потухшей сигаретой во рту. Плечи накрывал шотландский плед. С подбородка свисала длинная белая борода. На коленях лежал какой-то красный балахон и красный колпак с белым помпоном. А посреди комнаты стояла великолепная елка, она упиралась в потолок и, кажется, собиралась вырасти еще выше – это ее Вандерпут подпиливал и устанавливал. Елка была старательно украшена. На ветках висели краснощекие ангелы, разноцветные шары, засахаренные каштаны; клочки ваты изображали снег. Свечи погасли. На столе стояло блюдо с едва надрезанной громадной индейкой, три бутылки шампанского – две уже пустые, – орехи и пирожные. Накрыто было на троих, и три стула стояли вокруг стола. Наверное, Вандерпут колебался до последней минуты, но так и не решился… Посередине стола я увидел фотографию Вандерпута в детстве – ту самую, что он мне когда-то показывал. На два пустых стула он усадил единственных друзей, которые не могли отказаться от его приглашения: на спинке одного расположился жестар-фелюш, на спинке другого – жилет в горошек с оттопыренными уголками; оба, казалось, тоже спали. Перед каждым стоял полный бокал шампанского.

– Ничего себе! – прошептал Леонс.

Старик спал как убитый, с открытым ртом. Усы дрожали от храпа, белая борода съехала набок, так что стали видны завязки.

– Где Вандерпут?

– В гостинице, но я не помню название.

– На какой улице?

– Да откуда я знаю! Я что, смотрел? Место помню, а уж как улица называется…

– Это далеко?

– На Монмартре.

– Веди нас туда.

Да, он стоял у меня перед глазами. Хриплое дыхание, испуганные глаза. Так было всегда: стоило кому-то пройти по лестнице – и старик замирал, как ящерица. И, спускаясь с сыщиками по лестнице, я ясно видел, как вздрагивает и вытягивается лицо старика, будто он слышит эти шаги за километры. Уже много лет, как сердце его от волнения не билось сильнее, а, наоборот, чуть ли не останавливалось. Врач давным-давно категорически запретил ему волноваться. «В вашем возрасте, месье Вандерпут, и при вашем общем состоянии вам ни в коем случае нельзя ничего принимать близко к сердцу. Так-то, юноша. И, что самое удивительное, у меня это получается. Вот уж двадцать лет, как я перестал волноваться. Я имею в виду настоящее, глубокое волнение. Рябь на поверхности не в счет – от ветра не спрячешься. Но внутри полный покой. Тишь и тина. Ничто не колышется. Хотя на самом деле я сам не знаю толком, что там есть, никогда не хватало духу заглянуть. Что-то есть, это точно. Спряталось в тине. На самом дне. Сжалось в комок. Затравленное. Затаило дух. Шерсть дыбом. Клацает зубами. Брр! И знаете, что это, юноша? Это жизнь, сама жизнь…» Я видел, как его трясет, вот он достал из чемодана плед, закутал плечи. Потом взял яблоко, открыл складной нож и принялся его аккуратно чистить – ему велели съедать по два яблока в день.

– Скажешь, где остановиться, – сказал инспектор.

– Около улицы Шевалье-де-л’Эпе.

– Хорошо.

Инспектор был доволен.

У меня оставалось минут десять – пятнадцать, но думать я не мог, просто видел, как старик сидит в своем номере на кровати, уже темнеет, а зажечь свет он не решается. Вечер теплый, но его знобит, и жизнь внутри него тоже дрожит, и он не может даже угостить ее чем-нибудь горяченьким, своей обычной ромашкой на ночь, не на чем вскипятить воду. Увезти бы ее в Швейцарию да дожить свои дни в покое и комфорте. Он вытащил из чемодана шоколадку и дал ей кусочек. Им нельзя шоколада, но разочек уж ладно, и потом, он питательный, а им необходимо подкрепиться. Старик ощущал, как она в нем волнуется, трепещет слева в груди, терзает ноющей болью почки и простреливает правую ногу. Он даже слышал ее голос. «Говорила же я еще тогда, при немцах, сидишь и сиди себе один, не лезь в чужие дела, так нет же, втемяшилось ему вылезти из норы, сопротивляться, завести друзей… И это в шестьдесят четыре года да при твоих болячках! Естественно, как только на тебя нажали, ты всех и выдал, чтобы спасти свою шкуру. А вот теперь придут да заберут тебя, и что со мной будет?» Сварливый, злобный голос, неужели это та самая жизнь, которая когда-то была молодой и красивой и позировала вместе с ним для открыток: на качелях, на велосипеде, в лодке; они никогда не были счастливы вместе, она ему всегда и во всем отказывала, но он просил только об одном: чтобы она его не покидала; ну и как-никак это была не просто очень старая связь, не просто старая привычка, а, несмотря ни на что, настоящая любовь, по крайней мере с его стороны. «Придут, – визжала она изнутри, – и прогонят меня, и от тебя останется только твоя барахолка». Вандерпут посмотрел на жестар-фелюш. В потемках тот выглядел неясной тенью. «А вы что скажете, друг мой?» Я и раньше не раз заставал Вандерпута беседующим с жестар-фелюшем, он что-то спрашивал – ответов, правда, я не слышал, но сам старик определенно слышал, потому что кивал и шептал: «Вы совершенно правы, я тоже так думаю». Однако на этот раз жестар-фелюш, должно быть, молчал, ужасаясь тому, что сделал его друг. Я ясно представлял себе, как вытянулся на стуле этот старый, безукоризненно честный служака, источающий добродетель каждой складочкой, каждым пятнышком и обоими залатанными локтями, а Вандерпут смиренно поник головой перед праведником и тяжело пыхтит в обвисшие усы. Достаточно мне было закрыть глаза – и я видел его мертвецки бледное лицо рядом с собой в машине. Губы его шевелились – может быть, он молился, взывал к какому-то богу – не богу порядочных людей и полицейских, а к богу-прохвосту, двойному агенту, богу-своднику, богу-Вандерпуту.

– Кажется, здесь, – сказал я.

– Ты уверен?

– Улица та, я уверен. Но надо еще найти гостиницу. Я был здесь всего один раз.

– Так пойдем поищем, – сказал инспектор.

Он остановил автомобиль, и мы вышли. Молодой сыщик взял меня под руку, инспектор – под другую. Со стороны мы, наверное, были похожи на трех закадычных друзей. Время от времени я останавливался, смотрел на какой-нибудь дом, качал головой, и мы шли дальше. После третьей остановки инспектор выпустил мою руку, а его напарник ослабил хватку. Они мне уже доверяли, еще немного – и вообще все будет по-семейному. Машина медленно ехала за нами вдоль тротуара. Так мы дошли до угла улицы Мезон-Нев, где я остановился перед гостиницей «Восток и Нидерланды».

– Вот здесь. На третьем этаже.

И в тот же миг я вырвал руку и пустился наутек. Сзади кто-то охнул, ругнулся, побежал; я оглянулся и увидел, что молодой сыщик несется за мной и уже опустил руку в карман. Я свернул налево, на улицу Дюар, и натолкнулся на ночную бабочку.

– Что такое? – завопила она.

– Полиция! – крикнул я. – Беги!

Она так и дунула, и тут же, как по команде, вспорхнула вся стайка, улица заполнилась визгом и топотом, по ней в панике заметались девицы. Я же юркнул под арку и стоял там, пока мимо, вдогонку за ними, не пробежал молодой сыщик с пистолетом в руке и не проехала машина, на подножке которой стоял инспектор. Тогда я снял пальто и шляпу, сунул их в урну и спокойно пошел по улице в обратную сторону, к метро. Доехал до площади Монж, а оттуда прошелся пешком до площади Контрэскарп. Там заглянул в кафе, выпил рюмку водки и изучил железнодорожное расписание. Потом перешел через площадь и вошел в гостиницу.

– Я к месье Андре.

– Четвертый этаж, шестнадцатый номер.

Я поднялся по лестнице.

II

– Я не хотел! – простонал Вандерпут.

– Только без истерики! Одевайтесь.

Он засуетился, схватил жестар-фелюш и после короткой лихорадочной борьбы сумел-таки просунуть руку в рукав.

– Я не виноват, – скулил он. – Я был всегда один. Меня все бросили на целых полвека, что ж потом удивляться…

И с драматическим надрывом:

– Только один раз в жизни, в двенадцатом году, меня полюбили, и то – проститутка!

– Обувайтесь!

Он сел на постели, свесив ноги и опираясь на зонтик. Я опустился на колени и помог ему надеть ботинки. Он обхватил рукой правую щеку и склонил голову набок, поза напомнила мне одну картину на религиозный сюжет из квартиры на улице Принцессы.

– И зубы у меня болят! Дикая боль! Всю ночь не спал. Все сразу!

– Вставайте.

Вандерпут встал.

– Это Кюль свел меня с подпольщиками, – сказал он. – Он прекрасно знал, чем все кончится! А я был счастлив. У меня наконец появились друзья, я наконец что-то делал вместе с другими.

Голос его зазвучал патетически:

– Но полвека одиночества не проходят даром! Потом удрученно:

– Немцы мне пригрозили, и я всех выдал… Потом возмущенно:

– Что вы хотите, я спасал свою жизнь!

Он еле поспевал за мной, со страшным грохотом таща по ступенькам свой чемодан и зонтик.

– Это злосчастное совещание в Карпантра… Немцы отпустили меня и велели явиться туда как ни в чем не бывало… Не мог же я отказаться! Иначе меня бы убили…

Между четвертым и третьим этажами он жалобно добавил:

– Вообще-то я не чистокровный француз… Мой дед был из фламандцев. То есть, конечно, это я не в оправдание…

Схватился за щеку:

– Больно, больно… Наверно, абсцесс.

На третьем:

– Между прочим, почти все, кого я выдал после Карпантра, были евреи… То есть, конечно, боже сохрани, я не антисемит… Но это все-таки другое дело, а?

На втором, лихорадочно:

– Бежать в Испанию. Другого ничего не остается. На первом, покаянно:

– Не думайте, мне было неприятно. По-настоящему я, несмотря ни на что, всегда был против фашистов. Просто выбора не оставалось. Понимаете?

В такси:

– Нет, меня не пытали. Пытки я бы, может, и выдержал, как все… Кто его знает… Они были со мной так любезны, так вежливы. Растрогали до слез. Сказали, что считают меня другом…

Изумленно:

– Другом – меня, подумать только!

Мечтательно:

– Меня принимали как равного… Фрау Хюбхен, герр гауптман Красовски, фрейлейн Лотта…

Мрачно, нахмурив брови:

– Даже водили на концерт Саша Гитри!

Закрывая скобку:

– Поставьте себя на мое место!

Беззлобно, с ноткой восхищения:

– Это Кюль перед смертью поставил точку в моей истории. Видно, хотел перед смертью привести в порядок все дела. Я не в обиде – такая уж у человека мания.

Умоляюще:

– Но вы, юноша, вы-то меня понимаете? Прощаете меня?

– Какое там прощение! Достаточно взглянуть на вас, и станет ясно: это не ваша вина.

– Вот именно, вот именно что не моя, – обрадовался Вандерпут.

И встревоженно:

– Но тогда… вам не кажется, юноша, что чья-то вина тут все же есть? Что произошла какая-то… ошибка? Что я стал жертвой недоразумения, ужасной несправедливости? Ведь я был избран, это несомненно. Я, конечно, неверующий, но не приходит ли вам в голову, что меня избрал сам Бог, дабы люди вгляделись в себя и устыдились?

В такси Вандерпута вместе с чемоданом швыряло то в одну, то в другую сторону, как пустой бочонок на волнах, и он цеплялся за мою руку, за дверцу.

– Плот «Медузы», – буркнул он.

– Что?

– Ничего-ничего. Я вспомнил одну известную почтовую открытку.

Агрессивно:

– У меня есть оружие. Я буду защищаться!

Я ощупал его карман, нашел здоровенный кольт с барабаном, типичный Дикий Запад, и отобрал его.

Вандерпут забился в угол, полосы света от вывесок и фонарей хлестали его по лицу.

– Меня предали, – жалобно сказал он.

И обреченно воскликнул:

– А! Все это бесполезно. Человеку прощения нет. Машину снова тряхнуло, он навалился на меня.

Минуту помолчал, а потом весь скривился, схватился за щеку и взвыл:

– O-о! Больше не могу!

Лицо его перекосила боль, самая древняя, терзавшая человека еще за сотни тысяч лет до того, как появились муки совести. Зубная боль преобразила Вандерпута. Морщины, мешки под глазами как-то сгладились, страдание его облагородило и даже придало некоторое достоинство.

– Я не могу так ехать! Глаз не сомкну всю ночь!

Я поглядел на него: он ни над кем не издевался. Ни на кого не клеветал. Просто говорил то, что чувствовал и считал нужным сказать. Как искренний свидетель. Впору остановить такси, вывести старикашку и показывать всем прохожим: «Смотрите! Вот что может случиться с любым из вас, как будто и не прошло двух тысячелетий. Вот что дремлет внутри вас. Вот во что вы до сих пор превращаете своих детей». Я закрыл глаза. Вандерпут невиновен. Люди бросили его, оставили одного среди старой рухляди и бесполезного хлама, а теперь слишком поздно судить его как своего собрата. Он так стар, так долго шел в одиночку, его столько раз прогоняли, столько раз предавали, что спрашивать с него что-то уже бессмысленно, единственный человеческий закон, который еще можно применять к нему, – это закон жалости.

– Да помогите же мне как-нибудь! – стонал Вандерпут. – Разве не видите, как мне плохо?

До отхода поезда оставалось еще полтора часа, а торчать столько времени на перроне, под носом у полиции, мне не улыбалось.

– Ладно. Не войте. Сейчас мы вас полечим.

Я наклонился к шоферу и спросил, не знает ли он поблизости какого-нибудь дантиста. Он как раз знал, но доктор работал до шести часов. На всякий случай шофер подвез нас к его кабинету, который оказался закрыт. Вандерпут еле шел между нами, держась за щеку, шофер, добрая душа, пытался его подбодрить. Консьерж подсказал нам еще один адрес, но и там было заперто. В утешение шофер подробно рассказал нам, засовывая для наглядности пальцы в рот, все, что когда-либо случалось с каждым его зубом. Мы зашли в аптеку, там нам дали еще несколько адресов – везде закрытые двери. До поезда остался час, Вандерпут с перекошенным, залитым потом лицом отказывался ехать, пока не сходит к врачу. «Мучиться как проклятый до утра – ну уж нет!» Шофер сбегал в бистро и вернулся ликующий: оказалось, тут, совсем рядом, живет дантист чех, который занимается нелегальной практикой, в основном делает аборты, но хозяин бистро полагает, что он возьмется лечить что угодно. Мы поднялись на восьмой этаж без лифта. «Как нарочно!» – ныл, карабкаясь по ступенькам, Вандерпут. Открыл сам доктор и провел нас в крохотную комнатушку-лабораторию, уставленную пробирками и ретортами. Лысый, тщедушный, грустный чех казался ходячим несчастьем. Да, зубы он тоже лечит. «Хотя главным образом, – с жутким акцентом сказал он мне, показывая на микроскоп, – я ученый. Изобрел лекарство от рака». Вандерпута усадили в кресло, шофер стоял рядом и держал стакан с водой. Доктор осмотрел больной зуб и сказал, что его можно спасти, если вскрыть абсцесс через десну.

– Вот видите, – сказал я Вандерпуту, – вас уже понемножку начинают спасать.

Но старик не слышал. Умирая от страха, он откинул голову и страдальчески стонал. Я видел его спину, докторские руки и шофера в кепке, со стаканом в руке. Старик вскрикивал, доктор время от времени говорил ему «сплюньте». А я поглядывал на часы и думал, что буду делать с Вандерпутом, когда мы доберемся до Пиренеев, и как найти человека, который переведет его через границу. На столе рядом с микроскопом лежали бутерброд и вечерняя газета. Я взял ее, и первое, что бросилось мне в глаза, – это фотография Вандерпута с подписью: «Предатель с улицы Принцессы все еще в бегах». Меня прошиб пот, газета вдруг стала тяжелой, как камень. «Сплюньте…» Буквы прыгали у меня перед глазами. Раз в газете есть фотография, значит, его ищут уже давно. Я вгляделся в портрет: какой у Вандерпута виноватый вид! Фотография-то старая, еще довоенного времени. Но выражение лица уже потерянное, затравленное. Статья была очень короткая. В ней рассказывалось, как Вандерпут, спасая свою шкуру, выдал немцам время и место совещания в Карпантра и как привел туда гестапо. «Так он вступил на бесславное поприще предательства…»

– Сплюньте! – в последний раз сказал доктор.

Я сунул газету в карман. Легче Вандерпуту не стало, но доктор пообещал, что через полчасика все успокоится. Мне что-то не очень в это верилось, да и ему самому, видимо, тоже, поскольку он дал старику коробочку аспирина. Я расплатился, и мы опять залезли в такси. На вокзал прибыли впритык: только-только успели купить билеты и заскочить в вагон. В купе был всего один пассажир, он спал в углу, прикрыв лицо от света газетой, на которой красовалась физиономия Вандерпута. Старик фотографии не заметил и рухнул без сил на скамью. Я стал понукать его перейти в другое купе, но он заартачился. Поезд тронулся, но я все еще боялся показать Вандерпуту газету, он мог удариться в панику и выпрыгнуть на ходу. Мы препирались довольно долго, и все это время Вандерпут-снимок смотрел на оригинал, который стенал и бурно размахивал руками. А пассажир спал себе, словно в маске, которую оживляло его дыхание. К счастью, старик обнаружил, что окно в купе плохо закрывается и из него дует: «За ночь, чего доброго, застужу легкие, а потом умру раньше времени». Он решил сменить купе и уже встал, но, когда подходил к двери, углядел наконец фотографию. Глаза его полезли на лоб, он застыл как истукан. Я попытался вывести его в коридор, но он не двигался и все смотрел как завороженный на фотографию, мерно колыхавшуюся от дыхания спящего. В конце концов мне все же удалось выпихнуть его из купе и затолкать в другое.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю