Текст книги "Большая барахолка"
Автор книги: Гари Ромен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)
VI
Следующие несколько недель запомнились мне как нескончаемая череда смутных, отрывочных образов, все происходило точно во сне: слышались какие-то звуки, слова, хлопали дверцы машины, мелькали испуганные или изумленные лица, и постоянно томило то самое чувство пустоты, которое возникает в животе и докатывается до головы, выметая из нее все мысли и захлестывая мозг тревогой. Тревога искажала очертания вещей и событий, сбивала масштабы; из-за нее в памяти застревали и становились чрезмерно значительными отдельные детали. Например, я очень отчетливо помню, что постоянно держал при себе колоду карт и раскладывал пасьянсы, загадывая, удачно ли все получится в следующий раз. До сих пор часто во сне мне строят гримасы дамы, короли и валеты, а тузы таращатся на меня своим единственным оком. Яснее же всего я вижу насмешливую физиономию Леонса, его рыжую копну, которая не умещается под шляпой, зажатую в зубах сигарету; ощущаю вкус влажного табака во рту и слышу умоляющий голос Крысенка: «Ладно, ребята, но это будет последний раз, только честно, а?» Двадцать второго марта сорок седьмого года мы «прибрали» на площади Клиши всю зарплату служащих метро. Применив, по подсказке журналистов, новую тактику: не высаживали водителя с инкассатором, а сами влезли в фургончик и заставили отогнать его в удобное место. Испуганный водитель, дюжий взрослюга, все повторял:
– Да я в отцы, в отцы вам гожусь!
Так что под конец Леонс, захлопывая дверцу, сказал ему:
– Пока, папочка!
Газеты наперебой писали о банде «малолетних гангстеров» и издевались над полицией. Нас многие поддерживали. Нам сочувствовали, нами тайком восхищались, такое отношение неявно сквозило в тоне журналистов. Третьего апреля мы залезли в фургончик почтово-телеграфного ведомства, пока он спокойно стоял на светофоре у Дворца инвалидов. Инкассатор, как только ему ткнули в бок пистолет, раскрыл нам объятия и воскликнул:
– Ну наконец-то! А то мне уж обидно стало.
В квартире на улице Принцессы накапливалось все больше франков, к ужасу Вандерпута, которого все же пришлось ввести в курс дела. Он семенил из комнаты в комнату на трясущихся ногах, и у него уже не хватало сил на то, чтобы бежать из города. Вскоре он совсем слег. Каждый раз, когда мы возвращались после очередной операции, он вставал, собирал свой чемоданчик, но не выдерживал, ложился снова и валялся полумертвый, с обвисшими усами, под замызганным балдахином, в компании гобеленовых щекастых ангелов.
– Из-за вас меня арестуют! – стонал он. – А начнут допрашивать – я же все, понимаете, все-все выложу!
– Тоже мне секрет, – говорил на это Леонс. – Про нас все газеты пишут… Малолетние гангстеры – это мы… Вот почитайте.
Старик закрывал глаза, лицо его делалось серым, морщины на нем выделялись еще больше.
– Да я не об этом, – шептал он.
Все свободное от налетов время мы проводили дома. Боялись, что на улице нас узнают – уж очень мы стали знаменитыми. Три крысенка запирали двери, закрывали ставни и сидели с непроницаемым видом, надвинув шляпы на глаза, в заставленной громоздкой мебелью большой гостиной, а из углов на них смотрели пустыми глазами «наши великие классики». Леонс поселил в квартиру Рапсодию, и тот был у нас за мальчика на побегушках: выносил мусор, прибирался, ходил в магазин. Ели мы в основном консервы и колбасу в промасленной обертке. Время от времени венгр восхищенно застывал перед Леонсом и говорил громким шепотом:
– Великий человек! Это великий человек! И он далеко пойдет!
Леонс в ответ сердечно называл Рапсодию «старым пройдохой», и тот, довольный, отбегал, путаясь в полах длиннющего пальто, с которым не расставался. Каждое утро мы посылали его за газетами, там печатали на первых полосах репортажи о наших подвигах и удивлялись, что мы так молоды.
– Люди за нас, это чувствуется, – говорил Леонс. – Ты только представь себе, сколько несчастных отцов семейства трудятся в поте лица, чтобы прокормить своих чад, за какие-то жалкие пятнадцать тысяч в месяц. А тут они открывают газету и читают, что «малолетние гангстеры» – так они нас окрестили – опять огребли миллионы. Наверняка им это приятно, они с надеждой смотрят на своего единственного сына и дают ему сотню франков, чтоб он сходил в кино. Они думают, что наши родители тоже небось получали по пятнадцать тысяч, это нас и толкнуло… Понимаешь, это для них все равно что революция.
Иногда мы все же вылезали из своей норы, шли куда-нибудь в бар и возвращались под утро сильно навеселе. Во время одной из таких вылазок Крысенок пригрел беглого польского барона. Нашел его в баре на улице Понтье пьяным в стельку и, несмотря на возражения Леонса, который и сам-то еле лыко вязал, притащил на улицу Принцессы. Мы нашли у него в карманах билет на поезд до Рима и письма, адресованные кардиналам.
– Он собирался к папе римскому, – заплетающимся языком сказал Крысенок, нетвердо шагая в обнимку с новым приятелем. – Правда, барон, ты ведь собирался к папе?
– Пшпшпш, – прошипел, благостно улыбаясь, барон.
Утром поляк немножко протрезвел, спросил, где он находится, что тут делает и может ли рассчитывать на аудиенцию у его святейшества. Осушив же два стакана красного, совсем пришел в себя. Мы прозвали его Папским и решили оставить у себя, чтобы он, как амулет, приносил нам удачу во время налетов. Крысенок одевал его, укладывал спать, покупал ему шелковые рубашки, Леон совал сигару ему в рот, а я – гвоздику в петлицу. Иногда, глядя, как барон тихо раскачивается на стуле, я думал: может, это не алкоголь, а сама жизнь так на него действует. И спрашивал:
– Послушай, барон, ты в самом деле пьяный? Или, может, как я, слишком чувствительный?
Барон смотрел на меня радостным взором и жалостно тянул:
– Пи-пи!
– Ну вот! – вздыхал Крысенок. – Давно пора.
И вел барона в уборную. В конце концов мы стали брать Папского с собой на дело, Леонс поначалу противился, но потом признал, что «это помогает». Мы сажали его на переднее сиденье, и он безмятежно дожидался, пока мы не шуганем кого-нибудь пистолетом. Таким манером второго апреля мы остановили в Булонском лесу машину, которая везла выручку со скачек. Водитель на этот раз попался несговорчивый, видимо, ему платили лучше, чем другим.
– Может, хватит, ребята, а? – ныл после этого Крысенок. – Я, конечно, не боюсь. Но у меня дома мать и семеро братишек-сестренок. Я самый старший и посылаю им деньги. Если меня посадят и они ничего не будут получать, то подумают, что из меня ничего не вышло.
В квартире с закрытыми окнами и ставнями воняло серой и аммиаком – Рапсодия устроил в ванной лабораторию, оттуда временами валил дым и шел отвратительный запах. Иногда венгр выползал на божий свет и уговаривал Леонса не торопить его: еще чуть-чуть, еще буквально пара минут – и он найдет лекарство от туберкулеза. Барон с важным видом восседал в кресле эпохи короля-солнца, глаза его были широко раскрыты, во рту сигара, в петлице цветок. Мы усадили его прямо напротив портрета папы. Папа смотрел на барона из золоченой рамки, а тот безуспешно порывался встать и подойти поближе. Изредка в гостиную вбегал Вандерпут, он дико озирался и визжал:
– Меня хотят выкурить! Выкурить, как крысу! Но я не позволю!
Вскоре мы подобрали в кафе еще одного отщепенца – итальянского тенора, он пытался петь и просить подаяние, и его выставили вон. Это был щуплый человечек с густыми черными волосами и ухоженными усами домиком. Мы пригласили его выпить, и он рассказал, что направляется в Грецию, что денег у него нет и поэтому он зарабатывает себе на пропитание пением.
– А зачем вам в Грецию? – спросил Леонс. – Там ведь война?
– Вот именно, – сказал итальянец. – Я и хочу воевать.
– На чьей стороне?
– Как на чьей стороне! – вспыхнул он. – Конечно, на стороне партизан! Потому что одно из двух: или они в большинстве и их угнетают, или в меньшинстве и их преследуют. Это же яснее ясного!
Леонс незаметно подал мне знак – итальянец наш, берем его с собой. После пятого аперитива на пустой желудок – тенор не ел три дня – он легко дал себя препроводить на улицу Принцессы, но, пообедав, разбушевался, так что пришлось закрыть дверь на ключ и несколько дней держать его взаперти. Впрочем, он довольно быстро притерпелся и даже старался развлекать нас: пел неаполитанские песенки, изображал голоса разных животных, особенно похоже получались курица-несушка, осел и свинья – это было здорово!
Только Вандерпут был недоволен.
– Что ж это такое! – раскричался он однажды. – Что за цыганский табор! Меня выживают из собственного дома! Посидеть спокойно в одиночестве и то не дают!
– Синьор, – тут же подступил к нему итальянец, – не надо сидеть в одиночестве! Поступайте, как я, – примыкайте к кому-нибудь. Я понимаю, в вашем возрасте это нелегко, у вас уже нету жизненных соков, но и сухое полено годится на растопку!
– Да кто вы такой! – взвился Вандерпут. – Какой-то неаполитанский босяк будет тут меня оскорблять!
– Я тосканец, синьор, – возразил ему тенор. – И я не хотел вас оскорбить. Наоборот, в наш век изощренного гуманизма ваша сопричастность была бы очень ценной. У нас в Тоскане рассказывают историю про дерево, которое примкнуло к людям. Это был крепкий бук из семьи… ну, не важно… из хорошей семьи, в которой прежде, до него, таких отступников не водилось. Словом, этот старый очеловечившийся бук пришел в один город, и тамошние жители его сердечно приняли. Вокруг этого случая подняли много шума, о нем кричали все газеты, его приводили в пример как доказательство того, что в мире людей живется лучше, чем в мире природы. Дерево прославилось, с триумфом объездило все страны, а французское правительство даже наградило его особым орденом Почетного легиона для иностранцев. Когда же оно устало от путешествий, его посадили в землю в общественном парке и прибили к стволу мраморную доску с надписью: «Мирное завоевание человеческого рода. Дерево, примкнувшее к людям. Справлять нужду строго запрещается». Ну а у лесного народа этот бук, разумеется, считался предателем, и ни одна птица не садилась на его ветви. В конце концов победа осталась за деревьями. Однажды в парк пришел старый бродяга. Должно быть, он долго скитался, потому что вид у него был изможденный, а одежда и башмаки пропылились насквозь. Он долго разглядывал дерево, а потом расхохотался. Хохотал три дня и три ночи, но гуманная полиция его не трогала – никто же не знал, почему он хохочет. Наконец бродяга отсмеялся, расстегнул ширинку и помочился на дерево, а потом взял и повесился на его ветке… О solé mio!
Бедняга Вандерпут совсем извелся, но тут, на его счастье, случилось нечто, что отвлекло его мысли и заставило на время покинуть квартиру: Кюля хватил удар, он лежал у себя дома, почти полностью парализованный. Вандерпут показал себя заботливым другом и не отходил от постели больного. Как-то и я зашел проведать Кюля на улицу Соль. Он чинно лежал в постели, но вокруг в комнате царил страшный кавардак: все перевернуто, перемешано, повсюду кучи грязного белья, одежды, по полу разбросаны бумаги. Мне вдруг вспомнился тот день, три года назад, когда Кюль забрался в комнату Вандерпута и навел там порядок, и я подумал: может, теперь наш старикан, пользуясь немощью приятеля, так вот ему отомстил? Вандерпут, сжав колени, сидел с постным видом на стуле у кровати, скучал и позевывал. Кюль иногда что-то мычал, и Вандерпут подносил ему утку. Увидев меня, больной попытался что-то сказать, но не смог – видимо, у него уже отнялся и язык. Мертвенно-бледный, он неподвижно лежал на спине, и только в блестящих маленьких глазках еще теплилась жизнь. Я подошел к нему, он сделал еще одну попытку шевельнуться и заговорить:
– Сссс… сассс…
– Ну-ну, Рене! – успокоительно сказал Вандерпут и заерзал на стуле.
– Вы вызывали врача? – спросил я с некоторым подозрением.
Вандерпут досадливо поморщился:
– Что за дурацкий вопрос, юноша!
– И что он сказал?
– Надежды никакой, – громко и отчетливо ответил Вандерпут.
Я быстро посмотрел на Кюля – глаза его полыхнули бешеной ненавистью.
– Пойду приготовлю ему травяной отвар. Он это любит, – сказал Вандерпут.
Он встал и пошел в ванную, где у него стояла спиртовка. Едва он вышел, как Кюль напрягся, тщетно пытаясь приподняться на локте и все-таки заговорить.
– П… п… пи-о… – вырвалось у него.
Глаза его чуть не лопались от натуги. Я видел: он из последних сил старается что-то мне сказать. Мучительно медленно он дотянулся рукой до подушки и что-то потянул из-под нее кончиками пальцев. Я наклонился – это был конверт.
– Пычт… пычт… – пробормотал Кюль.
– Вы хотите, чтобы я отправил это письмо по почте?
– М-м-м… – замычал он, и лицо его осветилось безумной радостью.
Я взял письмо, адресованное некоему месье Фримо, проживающему в доме номер 37 по улице Маронье, и положил его в карман.
– Хорошо. Не беспокойтесь, я все сделаю.
Через несколько дней Кюль умер среди бела дня, видимо, улучив момент, когда Вандерпут выходил в туалет. Старик взял на себя хлопоты о похоронах и проводил тело друга в последний путь. Он шел за гробом, весь в черном, с платочком в руке, а следом за ним мы с Леонсом и Крысенок, ведущий под руку Папского, которому по такому случаю мы нацепили на рукав черную креповую повязку. Последними плелись Рапсодия с венком в руках и итальянец, непрерывно каркавший по-вороньи, «для полноты картины». На кладбище к нам присоединились бывшие сослуживцы Кюля из полицейской префектуры. Мелкий моросящий дождь добавлял унылости погребальной церемонии. Вандерпут позаботился перетащить большую часть вещей Кюля к нам на улицу Принцессы сразу же, как только того разбил паралич, – чтобы, как он нам объяснил, избежать формальностей и полицейской волокиты. Среди этих вещей оказалась чуть не сотня записных книжечек в сафьяновых переплетах, исписанных аккуратным бисерным почерком. Вандерпут решил «из деликатности» сжечь их не читая. Сложил все книжечки в камин в большой гостиной, поджег и с каким-то мрачным удовлетворением наблюдал, как их пожирает пламя. Когда же все сгорело, он глубоко вздохнул:
– Ну вот!
Вечером после похорон он не вернулся домой. Это было довольно странно – обычно старик почти не выходил из дому и всегда рано ложился. В три часа ночи меня разбудил страшный шум. Я вскочил с постели и выбежал в коридор, где уже собрались все наши.
– Ну, брат, дела! – сказал Леонс.
Вандерпут, в зюзю пьяный, стоял прислонившись к стенке. Он был в грязи, со спутанными волосами, трясся от идиотского смеха и пел во все горло, притопывая в такт и потрясая кулаком:
Супружница подо-охла!
Э-гей, гуляй, рванина!
Никто мне не указ!
Тут он высоко задрал руку и ногу.
Подохла образина!
Ура, ура, ура!
После этого он недели две валялся в постели, не выходил из комнаты и не смел показываться нам на глаза.
Прошло еще немного времени, и на нас обрушилось несчастье: правительство изъяло из обращения пятитысячные купюры. Это был траурный день. Мы сгребли все купюры в кучу, засунули их в камин и разожгли большой костер. Вандерпут, забившись в кресло, смотрел, как превращается в пепел наше состояние, а потом еле встал. Казалось, он разом постарел на десять лет.
– Ну и времена настали, – сказал он. – Ни на что нельзя положиться. Ни стыда ни совести ни у кого не осталось, и ладно бы еще отдельные люди! Но правительства! Пожалуй, покойный Кюль был прав, и я уж подумываю, не проголосовать ли за коммунистов на следующих выборах. Рубль – вот единственные стоящие деньги.
Он ушел в себе и два дня лежал носом в стенку.
– Придется возместить ущерб, – решил Леонс.
VII
Мы стояли на лестничной площадке шестого этажа, у окна, выходящего на улицу Кюжа. Окно было открыто, справа виднелся фонтан Медичи и начало Люксембургского сада.
– Весна! – сказал Леонс.
На подоконнике резвились воробьи: вспархивали, гонялись друг за другом, снова садились и опять взлетали с радостным чириканьем. Леонс засмеялся:
– Во дают пичуги! У них тоже весна!
На старой пыльной лестнице пахло конторой, лежалой бумагой, но парижская весна ухитрилась и сюда внести частичку веселья и света; в окно врывалось небо, а вместе с ним уличный шум и гам. Ветер гнал по небу облака и доносил до нас слабый, несмелый запах деревьев. Мне казалось, что он исходит из далекого прошлого и поднимается на высоту шестого этажа для меня одного. Левой рукой я крепко сжимал в кармане томик, с которым никогда не расставался, – это придавало мне уверенности в себе и заставляло сердце биться не так сильно. Глядя на небесный калейдоскоп из белых и голубых лоскутов, я чувствовал, как горечь в душе понемногу сменяется грустью, и перебирал в уме всю цепочку событий, которая привела меня сюда, на шестой этаж дома по улице Кюжа.
– О чем ты думаешь? – спросил Леонс.
Он стоял, прислонившись спиной к стене, жевал резинку и улыбался.
– Так… ни о чем… Пытаюсь понять.
– Что понять, чудак?
Я неопределенно повел рукой:
– Да все это…
Леонс посмотрел на небо.
– Ну-ну… Только чтобы понять все это, – он повторил мой жест, – надо сначала выучить латынь. Известное дело. Думаешь, почему во Франции все идет наперекосяк, – потому что люди не учат латынь. А потому ничего не могут понять. Вот так-то.
Я засмеялся.
– Да нет, я серьезно говорю, – обиделся Леонс. – Кто владеет латынью, тот добьется всего. Он знает, что и как. Он всюду главный. У него есть все: и атомная бомба, и пенициллин. Во Франции всего-то пара сотен человек осталась знающих латынь. У них вся сила. А остальные работают на них. Известное дело.
Он все жевал свою резинку и глядел на облака. Я высунулся из окна. Внизу у самого тротуара пристроился «ситроен», рядом, привалившись к дверце, стоял Крысенок. Он заметил меня и помахал рукой. В машине, конечно, сидел барон, застывший, расфуфыренный, с гвоздикой в петлице. Я закурил, нервно затянулся и выбросил сигарету в окно.
– Опаздывают, – сказал Леонс.
И тут я услышал сигнал: два длинных гудка, один короткий. Я еще крепче сжал книжный корешок в кармане, выглянул на улицу. Крысенок завел машину. Из выхлопной трубы вырывались клубы дыма. У меня перехватило горло, я посмотрел на Леонса:
– Пошли?
– Не спеши, – сказал он. – Им надо подняться на три этажа, а нам только спуститься на два… Надеюсь, на этот раз не прогадаем.
Я промолчал. Леонс перегнулся через перила. Уже были слышны гулкие шаги по деревянным ступеням.
– Ну, тронулись потихоньку.
Мы осторожно пошли вниз. Я слышал только нарастающий гул, тяжелые, неровные шаги все ближе… Видел коврики у дверей и белые таблички с названиями фирм: «Акционерное общество…», «Аудиторское бюро», «Энергоучет», «Обмен валют». Как и ожидалось, их было трое. Один рылся в кармане – искал ключ. У другого висел на плече зеленый холщовый мешок с буквами «Ф. Р.» – «Французская Республика». Третий, помоложе, сразу понял, кто мы, и вздернул ручонки. Этот из полиции, подумал я.
– Вы тоже, да поскорее, – сказал Леонс.
Двое взрослюг моментально задрали руки. Легавый пожирал взглядом наши лица, будто внушая: «Погодите, вы у меня еще попляшете…» – но нас не проймешь, мы бывалые.
– Иди-ка сюда, ты, с мешком.
Инкассатор шагнул вперед. Он держал руки вытянутыми прямо вверх, со сжатыми кулаками. Рукава пиджака сползли, из-под них виднелась старенькая поношенная рубашка – видно, он надевал ее только на работе. На вид – типичный счетовод, у которого все всегда в ажуре. А такое с ним впервой.
– Можешь опустить руки пониже, папаша, – сказал я ему. – А то устанешь. Согни в локтях-то. Вот так..
– Извините, я просто не привык. – Он облизнул губы побелевшим языком. – Будь я вашим отцом…
– Знаю-знаю, – перебил я его и ловко снял мешок у него с плеча.
– Вы за это ответите, сопляки, – прохрипел легавый.
– Повернись-ка, милок.
Он с перекошенной рожей и поднятыми руками повернулся лицом к стенке. Я подошел к нему, отстегнул подтяжки и дернул вниз брюки. Под ними он носил белые трусы до колен. Они дрожали мелкой дрожью. Я сдернул и трусы.
– А ну, красавчик, вылезай из порток.
Он шагнул в сторону, я поднял его штаны. И вдруг третий взрослюга, тот, что до сих пор стоял смирно, с открытым ртом и держа руки вверх, согнулся пополам. Это был старик, из кармана его плохонького плаща торчал пакет с едой. Наверное, какой-нибудь курьер, мелкая сошка.
– Хе-хе-хе! Хе-хе-хе! – заблеял он по-козлиному. Скрючившись, он все же старался не опускать руки.
Беднягу так и разбирало.
– Хе-хе-хе-хе-хе!
Лицо его побагровело, по щекам текли слезы.
– Болван! – прошипел полицейский.
– Хе-хе-хе-хе-хе!
Леонс окинул обоих взглядом знатока:
– Жаль, не возьмешь их с собой, для коллекции.
Мы, пятясь, стали спускаться по ступенькам, и напоследок я еще раз обозрел эту сцену: злобный легавый повернул к нам свой рыбий профиль и старается получше запомнить наши физиономии, а старик корчится с поднятыми руками:
– Хе-хе-хе!
Мы бегом сбежали до первого этажа и вскочили в автомобиль. Крысенок сидел за рулем, барон – рядом с ним на переднем сиденье, прямой как палка, с дурашливой улыбкой, в новом сером котелке и с толстенной сигарой во рту.
– Поехали! – сказал Леонс. – Все о’кей! Автомобиль сделал рывок, и тут же мотор заглох. Снова глухой, прерывистый стрекот стартера – и снова осечка. Тишина… только сердце бухало в висках.
– Ка-ка! – сказал барон.
Я рванулся вон из машины, но все замутилось, поплыло перед глазами, человеческие лица смазались в пятна, а предметы стали казаться живыми. Я зажмурился. «Саша Дарлингтон, помоги мне! Спаси и помоги, Саша Дарлингтон!» Руки и ноги у меня отнялись, я дрожал дрожмя, нахохлился в своем верблюжьем коконе и как дурак прижимал к груди трофейные штаны. Противно сводило живот. Новая попытка завести мотор… Голос Леонса словно донесся издалека:
– Без паники, ребята! Я остаюсь тут, а вы делайте ноги. Бежать не надо, идите спокойно, все в порядке, я тут.
– Вот черт, а как же барон-то? – заикаясь, пролопотал Крысенок. – Он не сможет уйти. А тут я его не оставлю, жалко же, такой хороший…
Но Леонс уже вышел из машины и стоял посреди тротуара, держа руку в кармане. Мотор снова зачихал и заткнулся… Машина стояла прямо напротив подъезда, черным провалом зиял лестничный пролет. А улицу заливало солнце.
– Ка-ка! – капризно повторил барон.
Вдруг в машине что-то вздрогнуло, ритмично заурчало.
– Завелась! – крикнул Крысенок.
Я приоткрыл дверцу, заорал:
– Леонс, поехали!
И в тот же миг увидел легавого – он бежал вниз по лестнице, перепрыгивая через ступеньки. На нем был непомерно большой плащ курьера, так что руки утопали в рукавах и только револьвер торчал наружу. Увидев Леонса, он остановился так резко, что чуть не упал – левый рукав плаща поднялся и ухватился за перила. Леонс уже нагнулся, чтобы влезть в машину.
– Берегись! – крикнул я.
Из плаща грянул выстрел. Леонс дернулся, распрямился, крутанулся на носках и бросился к подъезду. Еще и еще один выстрел. Леонс, очень медленно, сделал шаг назад, одна рука его так и осталась поднятой, другая шарила за спиной, ища дверцу. Я взвыл, подхватил падающее тело, втащил его внутрь, машина рванула с места, а черный плащ достреливал обойму, хотя выйти на улицу трусливый гад так и не решался. Помню, как болталась дверца, как бежали за нами прохожие, помню изумленную рожу полицейского со свистком во рту и никогда не забуду запрокинутого лица Леонса у себя на коленях, волосы его растрепались, пряди падали прямо на открытые глаза. Потом помню визг тормозов, Крысенок ревел, обхватив руль, и последней моей отчетливой мыслью было, что он расплакался потому, что перетрусил и не выдержали нервы, а не потому, что убили Леонса.
– Все, с меня хватит! – прорыдал он. – Чтоб я еще когда-нибудь! – И снова дал газ.
Крысенок совсем ошалел от страха и гнал лишь бы куда. Вцепился в баранку, сгорбился, втянул голову в плечи и носился по всему городу, то кругами, возвращаясь на те же улицы, то вдруг прямо, не разбирая дороги. Мы орали друг на друга, бешеный крик до сих пор стоит у меня в ушах:
– Не гони! Не гони!
– Отстань!
– Ты едешь к Опере, дурак!
Скрежетали тормоза, Крысенок сворачивал и несся в другую сторону. Папский в своем сером котелке болтался передо мной то взад-вперед, то справа налево; помню, его мотануло лицом в стекло, так что погасла сигара, на каждом повороте он падал на Крысенка, а тот ругался и отталкивал его… Дальше в памяти туман. Кажется, мы еще несколько часов колесили по загородным дорогам, иногда замедляли ход, но никак не решались остановиться. Вот явственно проступающая картинка: один безутешный крысенок прижимает к себе тело другого крысенка, мертвого, а третий спрашивает:
– Что нам теперь с ним делать?
– Не знаю.
– Надо куда-нибудь его сбагрить.
Потом машина остановилась, Крысенок повел барона в кусты. И тут же прибежал обратно:
– Там река! Сбросим его туда.
Он обыскал карманы Леонса и отдал мне все, что нашел: деньги, ключи, картинки с голыми женщинами, Килиманджаро…
– Больше ничего?
– Ничего.
– Постой, я посмотрю, нет ли кого на берегу. Крысенок надолго пропал вместе с бароном, потом наконец вернулся и озабоченно сказал:
– Нет, тут нельзя. На берегу полно рыболовов с удочками. Поехали дальше.
Сумерки, машина трясется по ухабистой дороге среди полей.
– Плащ! – шепчет один крысенок. – Старый плащ!
– Ты чего?! – пугается другой. – Не плачь, что толку. Не он первый, не он последний…
Помню еще: два крысенка сталкивают тело третьего в Марну, кто-то из них пугливо спрашивает:
– Думаешь, нас никто не видел?
Следующая картинка: машина стоит, а оба крысенка деловито роются в ней, светя себе зажигалками.
– Доллары! – восторженно шепчет один. – Ну, теперь мы богачи!
И снова тряска на ухабах, несчастный крысенок, с мокрым носом, забился в угол. Другой, нараспев:
– Все, я завязал! Баста! Нынче же ночью сваливаю в Марсель. А оттуда – в Алжир, и барона с собой прихвачу, клянусь! У меня как раз есть вдовая тетка. Поселю молодчика у нее, пускай трезвеет. Представляю, какая у него будет рожа, когда он очухается и обнаружит, что вместо Рима попал в мусульманскую хибару и стал папашей четырех крысят. Такая, брат, судьба! Мектуб!
А справа от водителя у меня перед глазами болтается прямой как палка Папский, громоздкий, ни на что не годный талисман.