355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гари Ромен » Большая барахолка » Текст книги (страница 2)
Большая барахолка
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:09

Текст книги "Большая барахолка"


Автор книги: Гари Ромен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)

IV

Вандерпуты жили на улице Принцессы. Чтобы попасть в квартиру, которую старый Вандерпут не без гордости именовал «своими пенатами», надо было войти в ворота, пересечь неосвещенный дворик, миновать гараж и забраться на пятый этаж. Я почему-то ожидал увидеть сырую, темную и грязную каморку – может, решил, что жилище Вандерпута-отца должно соответствовать его внешности. И ошибся. Комнаты были светлые, чистые, обставленные со вкусом. В квартире при везьерской начальной школе, где мы жили с отцом, мебель была простая и грубая, обычная крестьянская мебель, она исправно служила по назначению, но о красоте не было и речи, наоборот, в этих вещах проглядывало что-то хмурое и неприязненное, как будто они затаили обиду на отца, вырвавшего их из родного леса. Когда отца назначили в Везьер – вскоре после смерти мамы, а мне тогда было шесть лет, – он застал в квартире голые стены и все – от огромных шкафов до последней кухонной табуретки – сколотил своими руками в амбаре, переоборудованном под столярную мастерскую. Вся вышедшая оттуда мебель еще долго пахла смолой и свежей древесиной – незабываемый, пронзительный запах; иногда мне казалось, что отец заколдовал деревья, но они неохотно смиряются с новым обличьем. Я, например, побаивался стоявшего у камина рассохшегося кресла с прямоугольной спинкой, в котором отец любил сидеть, протянув ноги к огню, – все думал, что в один прекрасный день оно возьмет и уйдет из дому, хлопнув дверью. Отец заметил это и, если я плохо себя вел, говорил: «Вот отдам тебя креслу, оно утащит тебя в лес, и поминай как звали». А страшилище в тот же миг, будто нарочно, издавало особенно жуткий скрип. Отец вообще любил окружать меня атмосферой сказок и волшебства – возможно, как я догадываюсь сегодня, для того, чтобы напустить туману, сгладить острые углы, смягчить суровые контрасты и приучить меня не ограничиваться видимой реальностью, а заглядывать дальше в поисках более значительного, всеобщего тайного смысла. Однажды вечером, вернувшись домой после занятий, я с изумлением увидел, что кресло куда-то исчезло, хотя огонь в камине горел; помню, я страшно испугался и подумал: ну все, оно расколдовалось и вырвалось на волю. Но тут открылась дверь, и появился отец с креслом в руках. «Оно хотело удрать обратно в лес», – сказал он мне. В тот день шел снег, и кресло замело белым слоем – должно быть, оно успело далеко уйти, подумал я. «Оно еще дикое, – сказал отец. – Все лесное трудно приручается». Я смотрел на беглое кресло и соображал, не лучше ли будет его привязать, но оно и не пыталось удрать, стояло с уставшим видом и только тихонько потрескивало перед камином. Мне даже стало жаль его, так что иногда, когда отца не было дома, я, небрежно насвистывая, выходил и оставлял дверь незатворенной. Однако кресло ни разу не воспользовалось возможностью сбежать; то ли потому, что вокруг, в полях, было по колено снегу, то ли потому, что оно, как знатный пленник, дало моему отцу честное слово не повторять попытки к бегству; так или иначе, оно стояло не шелохнувшись, спиной к открытой двери, которая скрипела на ветру. Да, я сочувствовал ему и жалел, что никак не могу с ним пообщаться. Оно выглядело таким одиноким и в то же время таким благородным и гордым, что у меня сжималось сердце. Наконец однажды вечером я не выдержал. Ухватил кресло и вытащил его за порог. Оно было намного выше меня, семилетнего, а лес находился в двух километрах от школы, на склонах ближайших холмов. На каждом шагу я по пояс проваливался в снег, время от времени садился отдохнуть прямо в сугроб, из которого торчали голые верхушки кустов, и снова вставал и шел дальше. Уже темнело, и мне совсем не улыбалось очутиться ночью в лесу, тем более в компании с креслом – кто его знает, что у него на уме. Я дотащил его до первых елок и бросил – мне вдруг показалось, что деревья угрожающе обступают меня и вот-вот заколдуют, превратят в какой-нибудь куст в отместку за своих собратьев. Я бросился бежать и слышал, как они несутся за мной. К счастью, отец вышел мне навстречу, я с плачем бросился ему на шею и рассказал, что кресло опять ушло из дому, я дошел за ним до самого леса, но там потерял его следы. Ничего страшного, сказал отец, это не первый раз, дикие лесные жители часто сбегают, но всегда возвращаются обратно. И правда, на другое утро, спускаясь к завтраку, я увидел наше кресло – оно стояло себе как ни в чем не бывало перед камином, уютно покрякивало и грелось у огня. Честно говоря, я даже расстроился, кресло потеряло мое уважение, и на этом между нами все было кончено… Однако в мебели, стоявшей в квартире Вандерпутов, не оставалось ничего лесного. Обитые атласом сиденья и спинки придавали стульям и диванам женственную округлость, в вещах угадывались не столько формы, сколько грациозные позы, в которых они застыли, сохраняя величие и достоинство. Словно попавшие в плен живые существа. Мне хотелось их освободить. И чудилось, будто они испускают тяжелые вздохи. Возможно, просто потому, что, несмотря ни на что, я оставался четырнадцатилетним мальчишкой и волшебство, которое, по воле отца, окутывало в моих глазах все вокруг, еще не до конца улетучилось. Но скорее дело было в самом Вандерпуте. Уж очень не подходил он к собственной мебели, и это сразу чувствовалось. Он по-хозяйски расхаживал по гостиной, но меня не оставляло странное впечатление, что он в этой квартире лишний, чужой и только нарушает уют. И хотя он запросто, выставив пузо и сдвинув картуз на затылок, развалился в старинном золоченом кресле и принялся чистить ухо мизинцем, все равно было ясно: он тут не дома. Он захватчик, и вещи не давали ему забыть об этом.

– Жозетта, Жозетта! – позвал он, едва успев присесть.

На его зов из соседней комнаты вышла девчонка. Она стояла спиной к свету, поэтому единственное, что я с первого раза разглядел в ней, – это огненно-рыжие волосы. Она как-то странно держала перед собой руки с растопыренными пальцами.

– Да, папочка?

Голос у нее был странный – хрипловатый, как будто сорванный. Никогда таких не слышал.

– Вот познакомься, Жозетта, молодой человек прямо от партизан.

– Оно и видно.

– Он воспитанник нации, Жозетта.

– Бедняжка! Не сердитесь, что я не подаю руки – только что накрасила ногти.

Она помахала пальцами, чтобы поскорее просох лак.

– Свари-ка нам кофейку, – попросил старик, потирая ладони, – да сделай яишенку. Мальчик ничего не ел, с тех пор как Франция взяла его под опеку.

– Надолго он к нам?

– Надеюсь, – напыщенно произнес старик. – Надеюсь также, что вы поладите. Мы заживем одной, пусть маленькой, но сплоченной семьей и будем во всем поддерживать друг друга. В жизни всем нужна поддержка. Особенно одиноким старикам вроде меня.

Жозетта вышла, покачивая бедрами, в гостиной остался запах ее духов. Старик брезгливо принюхался и сказал:

– Куда это годится, девчонке всего четырнадцать лет, а она вон как надушилась!

– Что, понравилась тебе моя сестра? – спросил Вандерпут-младший.

Я посмотрел на него. Волосы, положим, у них одинаковые. Но он некрасивый, а она…

– Странный у нее голос, – сказал я.

– Ну да, – ответил Леонс. – Она над ним здорово потрудилась.

– Как это?

– Вычитала в одном киношном журнале, что Лорен Бэколл – ну, знаешь, знаменитая актриса – долго добивалась, чтобы голос у нее стал таким, как теперь, сексапильным и все такое, каждое утро забиралась на гору и часами орала во все горло, пока однажды что-то у нее там не лопнуло и не прорезался такой вот голосок. И она сразу контракт получила, а потом прославилась и вон даже за Хамфри Богарта замуж вышла.

Я только хлопал глазами – эти имена мне ничего не говорили.

– Ну вот и сестрица давай каждое утро в Булонском лесу надрываться, пока не накричится до крови или полицейский не прогонит. Тоже хочет сниматься в кино.

– Понятно.

На самом деле я ровным счетом ничего не понимал.

– Я беспокоюсь за малышку, – сказал старик, мрачно глядя на Роксану. – Париж – опасное место для молоденьких девушек.

– Ага, – поддакнул младший Вандерпут, – что ни улица, то панель.

– У нее богатое воображение, – продолжал Вандерпут, обращаясь ко мне, – а это очень вредно для девиц. Все начинается с фантазий и заводит очень далеко.

Девчонка принесла яичницу и кофе. Теперь, на свету, я хорошенько разглядел ее. Лицо ее казалось очень маленьким – из-за пышного облака волос. А зеленые глаза – огромными, тем более что, глядя на меня (довольно пристально), она раскрывала их еще шире, будто не столько смотрела, сколько выставляла свои глаза напоказ.

– Папочка!

– Что, Жозетта?

– Как зовут этого… малыша?

Ей явно хотелось меня унизить.

– Да, правда! – спохватился старик. – Я и сам забыл его имя… – Но тут же и успокоился. – Впрочем, это совершенно не важно. Все равно надо придумать ему другое.

Я вскинулся, не допив свой кофе:

– Это еще зачем?

– Как в подполье. Из осторожности.

Он подмигнул, но объяснение его от этого не стало более убедительным.

– Послушайте, – сказал я, – меня зовут Люк Мартен, а мою собаку – Роксана. И нравится вам это или нет, меня не колышет.

– А он ничего! – сказала девчонка.

– Подлей ему еще кофе, – сказал старик, – для успокоения.

Жозетта подошла почти вплотную и наклонилась над моей чашкой. На ней был обтягивающий свитерок, под которым, точно два зверька с острыми мордочками, прятались груди. Волосы касались моей кожи. У меня перехватило горло, я судорожно сглотнул. И почувствовал – черт, черт! – как кровь приливает к лицу. Я краснел и ничего не мог с собой поделать.

– Ага, проняло! – сказала девчонка. – Весь красный стал. Как мило!

– Хотел бы я знать, как это у тебя получается! – хмыкнул Вандерпут-младший.

– Очень просто, – сказала она. – Надо просто подойти поближе и легонько дунуть. Действует безотказно – падают штабелями. Это потому, что у меня есть умф!

– Что-что? – удивился старик.

– Умф, – невозмутимо повторила Жозетта. – Такое американское словечко. По-нашему – изюминка.

Я ни слова не понимал из того, что они говорили. Голова шла кругом. Вспомнилась басня Лафонтена, которую когда-то мне читал отец, про двух крыс: городскую и полевую. Я полевой крысенок, думал я, а они городские. И мне еще учиться и учиться. Но тут старый Вандерпут, видно, решил, что беседа затянулась, он поставил свою чашку, вытер усы и сказал:

– Ну, детки, за работу!

И семейка занялась каким-то загадочным и, на мой взгляд, совершенно бессмысленным делом. Старик водрузил на стол здоровенную коробку с надписью U.S. Army,в которой лежало много-много маленьких конвертиков с таким же штампом. Вандерпуты вскрывали их и перекладывали содержимое в другие конвертики, точно такие же, но без штампа, которые потом аккуратно заклеивали. В конвертиках лежали какие-то круглые резиновые штучки – я понятия не имел, что это такое и зачем нужно. Все трое работали быстро, ловко, а скоро к ним подключился и я. Жозетта время от времени посматривала на меня с кокетливой улыбкой. Старик трудился сосредоточенно, серьезно и так шумно сопел, что усы его трепетали всякий раз, когда он, прежде чем заклеить конвертик, бережно проводил по краешку языком. Иногда он прерывался, вытаскивал из жилетного кармашка похожие на луковицу часы и смотрел на циферблат. Без десяти шесть он налил себе стакан воды, а в шесть ровно достал из ящика стола коробочку с таблетками, проглотил одну штуку и снова погрузился в работу, время от времени обращаясь к детям с вопросами.

– Ле Ша прислал товар?

– Пятьдесят кило, – ответила Жозетта. – Туалетное мыло.

– А сульфамиды?

– На этой неделе пусто. В «Кламси» была облава.

– Да?

– Ничего особенного, просто проверка документов. Ничего, конечно, не нашли.

– Значит, о пенициллине ничего не слышно?

– Говорит, надежда есть. Но не обещает.

– А я рассчитываю завтра получить, – подал голос Леонс. – Бракованная партия.

– Не важно. Главное, чтобы была надпись «пенициллин» и приличная упаковка. Хорошая упаковка много значит в жизни! – сказал старик.

– Упаковка-то в порядке!

– Большая партия?

– На сто тысяч франков. Отдают все или ничего. Старик поморщился:

– Кто продает?

– Пабло.

– Тогда не надо. Это вор. Чем с ним связываться, лучше сдохнуть.

Он быстренько перекинул еще несколько резинок из одних конвертиков в другие.

– А что это за штучки? – спросил я.

– Совсем сопливый, таких вещей не знает, – фыркнула девчонка.

– Ну-ну, повежливей! – сказал старик.

– Это чтобы на свете не разводилось слишком много пацанов вроде нас с тобой, – сказал Леонс. – На месте правительства я бы каждому дал по такой штуковине и всех обязал надевать. Как намордник на собаку. А кто не хочет – того в тюрьму.

Он здорово распалился.

– Ну-ну! – примирительно сказал старик. – Не надо зацикливаться на мелочах. Надо быть великодушным. Смотреть на мир широко и отстраненно, не застревая на ничтожных деталях, – таким должен быть главный жизненный принцип настоящего человека. Отстраниться, возвыситься, воспарить над окружающим, мыслить с размахом – вот мой принцип. – Он быстро перекинул резинку из конверта в конверт. – Позвольте, юноша, дать вам совет: будьте выше. Парите, юноша! Раскройте крылья и парите, соотносите свои мелкие неприятности с бесконечностью, с астральным пространством, с вселенской метафизикой, только тогда вы осознаете подлинный масштаб всех наших ценностей. Все это микроскопические вещи, слышите, юноша… – Он поднял палец. – Ми-кро-ско-пи-ческие! Предательство, геройство, преступление, любовь – все это, юноша, при правильной перспективе, при широком горизонте становится до смешного незначительным. Стремится к нулю! Исчезает! – Он подался ко мне. – Нужно только составить систему воззрений, а потом изменить угол зрения. Возьмем, к примеру, такое понятие, как совесть. Совесть – штука громоздкая, неудобная, она заставляет вас нести тяжкий груз, ведь верно? Допустим, отравили вы ненароком целое семейство, например, грибами. Пока вы будете смотреть на это глазами человека, существа из праха земного, иначе говоря, из пыли, вы, разумеется, будете страшно переживать, вас замучит совесть, вы больше никогда в жизни не прикоснетесь к грибам. Но возвысьтесь духом, юноша, перенеситесь на другой уровень, расширьте свой кругозор до масштабов Солнечной системы да посмотрите вниз, на Землю, – и вы уже ничего не почувствуете. Нет больше никакой совести, никаких грибов и никаких людей в помине – все человечество, если смотреть в мой метафизический телескоп, – всего лишь маленький плевочек, который, уверяю вас, ничего не стоит взять и стереть. Вам сразу станет легко, бремя вины растает, и вы будете вольны делать все, что угодно… слышите, юноша: все, что угодно! Не будем уточнять. Вот это и есть настоящая свобода. Когда не ощущаешь ничего, кроме какой-то умиротворенности, ничего, ноль эмоций, священный Ганг, нирвана! Когда вы повзрослеете и станете по временам ощущать тревожный зуд, признак проснувшейся совести, живо взмывайте на высший уровень. Рекомендую вам сейчас же приступить к изучению метафизики, юноша, это приятное и поучительное занятие. В нашем обществе, с его великими достижениями и сантехническими сооружениями, метафизика прямо-таки бьет ключом и разливается, как я уже сказал, священным Гангом. Оно впитывает ее всеми своими порами, а когда пропитывается насквозь, начинает источать. Лично я источаю метафизику с утра до ночи – по работе нужно, и счастлив, когда удается хорошенько ею подзаправиться. Отнимите у меня метафизику – и что останется? – Он пожал плечами. – Что, скажите на милость, останется? Жалкий старик, по которому суд да тюрьма плачут, вот и все. Приходится выбирать: или полиция, или метафизика. Ну, то есть это я не о себе говорю, а так… вообще…

Вандерпут замолчал. Брат с сестрой смотрели на него с изумлением. Наверное, не привыкли к таким излияниям. А старик взял резиновый кружочек и стал брезгливо разглядывать.

– Так вот, – продолжал он, – самое главное – это постичь изначальное соотношение величин. Сопоставьте, говорю вам, себя с бесконечностью, с астралом, с Богом – я, разумеется, употребляю это слово в самом широком смысле, – нет ничего утешительнее метафизического сознания своего ничтожества. Братство нулей-одиночек, где каждый полый ноль подпирает соседа и каждый сам по себе, общество нулей, любовь между нулями, зияние, пустота, ничто – до чего же здорово, честное слово!

Он старательно облизнул и заклеил конвертик, высморкался вхолостую, но шумно и тревожно, потом затравленно посмотрел по сторонам, будто удивляясь, как это он тут очутился.

– М-да… Так к чему это я, а, Леонс? – спросил он.

– Вот уж не знаю, – отвечал Леонс, глядя на него в упор. – С вами никогда не знаешь, что к чему. Все у вас темно, запутанно, наперекосяк, шиворот-навыворот, задом наперед и вверх ногами.

– Пожалуй, верно, – сказал старик, довольно поглаживая усы.

– Вы, папочка, большой мастер вилять и петлять. Следить за вами – гиблое дело. Гонишься, гонишься – и все по кругу, а догонишь – вы опять улизнули.

Старик одобрительно кивал и вычищал черным длинным ногтем левого мизинца грязь из-под ногтя правого указательного.

– Вас не ухватишь. Вас никогда нигде нет. Вы умеете спрятаться, испариться… Правда, Жозетта?

– Правда, – отозвалась девчонка. – Иной раз и смотреть-то на вас неловко – кажется, поступаешь нехорошо.

– А это потому, – старик торжественно поднял желтый от табака палец, – что у меня такое естество – не выношу, когда на меня пялятся. На меня нельзя смотреть, мне это противопоказано. Да и все мы такие – не выносим, чтобы на нас глазели. В жизни важно быть незаметным.

Он сбил картуз на затылок, дернул себя за ус и, упорно глядя в сторону, направил на меня грязный палец:

– Запомните, юноша, главное в жизни – не оказаться в нужном месте в нужное время, вот и вся премудрость. Надо, подобрав живот и не отбрасывая тени, ловко пробираться сквозь чащу лет, чтоб ни за что не зацепиться. Так оно все устроено. А проделать это можно только в одиночку. И никак иначе! Жизнь – как убийство, тут сообщников иметь опасно. Важно, чтоб тебя не поймали с поличным как живущего на этом свете. Можете не верить, юноша, дело ваше, но тысячам людей это удается. Они остаются невидимками, в полнейшем смысле слова невидимками! К ним просто-напросто не пристает судьба – не прилипает. Они ее минуют. Слыхали выражение «человеческий удел»? Так вот, он им не достается. Судьба с них – как с гуся вода. Окатывает их тепленьким душем, но они непромокаемы. Такие люди умирают в глубокой старости, совсем одряхлев, во сне, и это их победа! Они всех одурачили! Их никто не заметил! Это чудо! Жить невидимкой – великое искусство, запомните, юноша, запомните сегодня, сейчас. Все время пригибаться, проверять, нет ли дождя, прежде чем высунуть нос на улицу. Все время озираться, прислушиваться, не идут ли за тобою следом, стараться стать ма-ахоньким-махоньким, вот такусеньким! Быть и по правде пылью! Знаете, юноша, я убежден, что если быть предельно осторожным, то даже смерть вас не заметит. Обойдет стороной. Упустит. Трудно заметить человечка, который хорошо спрятался. Можно дожить себе припеваючи до преклонных лет, но, разумеется, тайком. Жизнь, юноша, запомните крепко-накрепко, – это исключительно вопрос маскировки. Если не нарушать маскировку, все пойдет наилучшим образом. Смотрите, ведь любой почтенный старец счастливо избежал своей молодости. Молодость – опасная штука. Страшно опасная. Избежать ее трудно, но можно. К примеру, вашему покорному слуге это удалось. Вы никогда не думали, юноша, какие колоссальные запасы благоразумия и осмотрительности требуются для того, чтобы проскрипеть… ну, хоть до пятидесяти лет? А мне уже целых шестьдесят! Фе-но-ме-нально! Ведь жизнь непрерывно вас преследует, травит, расставляет капканы, искушает, прыгает вам на шею… раз – и готово! – не успеешь охнуть, как ты уже живешь и дышишь, а там, глядишь, раздышался, вошел во вкус – и все, пиши пропало!.. Некоторые, юноша, так безумно влюбляются в жизнь, что готовы умереть, лишь бы с ней не расставаться. Вот ваш покойный батюшка… впрочем, ладно, не будем. Я не говорю, что надо оборвать все связи с миром – вы скажете, это невозможно, и будете, конечно, правы, – но хотя бы свести их к минимуму. Вдыхать ровно столько воздуха, сколько нужно, чтоб не задохнуться. Воздух – злейший враг! Им-то жизнь вас и заманивает и охмуряет. Чуть только наберешь полные легкие воздуха – сейчас же рванешься вперед. И все, пиши пропало! А солнце, солнце не забудьте! Солнце, юноша, – страшная вещь: пропечет до потрохов, распалит желания, взбудоражит кровь, – протянешь руку, рванешься вперед – рраз! – и готово, все, пиши пропало! А весна? Не забудьте весну! Вы только подумайте, юноша, что такое весна! Это ужас что такое! И главная чертовщина в том, что эта самая весна впивается в тебя сразу после зимы. Заманит в два счета, разбудит темные инстинкты, тебе уже хочется всего себя отдать, нестись вперед, резвиться, нюхать почки-цветочки, любви, прости господи, хочется! Да-да, вы не ослышались, любви! А уж это, скажу я вам, такая-растакая вещь!.. Раз – и готово, крышка! Остерегайтесь, юноша, любви, остерегайтесь весны – они всегда орудуют на пару, а уж за ними, тихой сапой, жизнь. Недоглядишь – она тебя захватит. Но если начнешь жить, то уж, поверьте, юноша, не выживешь. Жить и выживать – понятия противоположные. Взять хоть вашего батюшку… хотя ладно… Возвращаясь к весне – одному и зимой-то несладко. А весной – совсем уж невмоготу, тут только принципы, убеждения спасти могут. Что-то такое происходит, и тебя так и тянет вылезти из своего угла и носиться где ни попадя как бешеный таракан. Запомните, юноша, запомните хорошенько: весна – это западня. Не хочешь, а сам себя выдашь, потому как такое дело – весна! И тут тебя полиция – цап-царап! Лучше всего прямо с конца мая уезжать куда-нибудь в глушь и отсиживаться в гостинице под чужим именем до самой осени.

Вандерпут зыркнул по сторонам и поморгал влажными прозрачными глазенками. Потом снял картуз, достал большой клетчатый платок и принялся вытирать голову. Волосы у него были редкие, но тщательно напомаженные и разделенные ровненьким пробором, который расширялся к макушке и впадал в бело-розовую, похожую на тонзуру лысину.

Он прокашлялся и сделал усилие, чтобы смотреть мне в лицо, но глаза его рвались прочь. Он пытался удержать их, натягивая поводок, но не смог и, отвернувшись от нас, молча последовал за ними до самой двери.

– Во дает! – сказала Жозетта. – Это он в вашу честь разговорился. Сколько его знаю, ни разу такого не слышала.

Она сняла фартук.

– Пока, ребятки. Я иду в кино. На «Большой сон» с Хамфри Богартом.

Она задрала юбку, подтянула подвязку с чулком, равнодушно глянула на меня своими вытаращенными глазами и ушла, снова оставив за собой ароматный шлейф.

Я остался наедине с младшим Вандерпутом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю