Текст книги "Большая барахолка"
Автор книги: Гари Ромен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
– Они ведь ничего такого не устроят? Ведь правда… а? – повторял Леонс.
Но вот вышел доктор, снял свои очки. За ним сестра и ассистенты.
– Мы больше ничего не можем сделать, – сказал доктор. И сердито прибавил: – Девочку привезли слишком поздно. У нее запущенный туберкулез, она болела много лет.
Я встал. Вошел в палату, подошел к постели. Взял руку Жозетты. Мне показалось, что она мне улыбнулась. А может быть, улыбка была на лице еще раньше, не знаю. Глаза были открыты, это точно. Смотрели прямо в потолок, как будто бы уперлись в крышку. Дальше у меня в голове все смешалось. Помню только, что я несколько часов просидел, держа ее за руку, и эту неподвижную улыбку, и застывшие глаза. Мне что-то говорили, меня куда-то тянули… И еще помню свой голос, голос крысенка, который горько всхлипывал и бормотал в мокрый шарф:
– Йеп. Йеп. Йеп.
Часть вторая Взрослюги
I
«Когда родился, я весил семь с половиной фунтов», – говорил Вандерпут. Он важно расхаживал перед кроватью, заложив большие пальцы за проймы жилетки. «И не забудьте – меня признали самым красивым младенцем в Остенде за 1877 год». Он надел свой жестар-фелюш, накинул на плечи шотландский плед и нацепил картуз, но острые ушки, круглые глазки, усики и тащившийся сзади хвост выдавали в нем крысу, упитанную, крупную – крупнее некуда! – городскую крысу. «Ну а потом? Обычная история… Чтоб кто угодно мог тебя хватать руками. На всякие пакости я никогда не соглашался». Он остановился, достал из кармашка трубочку с таблетками, отвинтил крышку, вытряхнул себе на ладошку одну таблетку и протянул мне. «Возьмите-ка, юноша, это лекарство. Поправитесь – не успеете оглянуться. Хорошая штука, я и сам принимаю…» Шевеля усами, он сжевал таблетку. «М-м, как вкусно!» Я почувствовал во рту горечь. Потом вдруг старик исчез, и я остался один посреди большой барахолки: одни только пальто да пиджаки, они смотрели на меня со всех стульев и кресел, вздыхали, пожимали плечами и воздевали пустые рукава. «Отлично-отлично, – говорил жестар-фелюш, – когда-то я был таким же юношей, как вы, а вы когда-нибудь станете такой же старой тряпкой, как я». – «Нет, никогда! – воскликнул я. – Я никогда не стану таким, как вы! Все сделаю, чтобы не стать таким!» – «А что для этого надо делать?» – вкрадчиво спросил он. «Не знаю, – прошептал я, – не знаю», а жестар-фелюш злорадно крикнул: «Ничего, милый мой, не поделаешь! Так устроена жизнь! Да, да, да!» Тут опять появился старик с тарелкой овсянки в руках. Вид у него был озабоченный. «Дурные новости. Что будет с Европой?.. Ведь я прежде всего европеец. Я чувствую свою принадлежность к определенной культуре, определенной традиции. Но может, Кюль прав и пора записываться в коммунисты? Из простой предосторожности. Чтобы уцелеть. Разве плохой из меня получился бы комиссар по снабжению? Что скажете, друг мой?» Он съел несколько ложек каши. «А вы видели мои фотографии?» Он вытащил из внутреннего кармана кучу открыток и сунул мне под нос: с них на меня смотрели глазками-бусинками молодые и старые, большие и маленькие крысы. «Только никому не говорите! Рассчитываю на вашу порядочность». Со всех сторон я видел только крысиные морды с торчащими усиками, они вылезали из всех углов, кивали мне и снова исчезали в норках. «Я ведь могу вам доверять?» – спросил Вандерпут. Я посмотрел на стену и увидел, что вместо маршала Петена в рамке красуется старая крыса с печально обвисшими усами. «Да, да, да, так устроена жизнь!» – выкрикнул Вандерпут и снова куда-то исчез. Потом мне привиделось, как я выхожу из больницы, иду по улице и шатаюсь, у меня кружится голова, а мимо снуют пустые костюмы, большая барахолка, и никому нет дела до меня, некому протянуть мне руку, все даже словно бы, наоборот, шарахаются. «О тебе позаботятся все остальные люди», – услышал я далекий голос и сел в постели, но увидел только старую крысу и груды тряпья. «И где же они? – прогнусил Вандерпут. – Где они, юноша, дайте взглянуть!» Я снова упал на подушку, страшно кружилась голова, какой-то вихрь подхватил меня, выбросил за борт в открытое море, и я стал медленно тонуть… Когда жар прошел и я пришел в себя, то увидел, что лежу в своей комнате, а у изголовья кровати сидит Вандерпут. Он смотрел на меня довольно хмуро и, кажется, был не в духе.
– Ну вот, я рад, что хотя бы одному из нас стало лучше, – сказал он. – Вы очень напугали меня, юноша. Доктор приходил три раза. А я из-за всех этих переживаний схлопотал сердечный приступ.
Я еще не понимал, правда ли я очнулся или это все еще дурной сон. Лицо у Вандерпута посерело и сморщилось, шея была замотана шарфом, он тяжело дышал. Я попытался встать, но он удержал меня:
– Лежите спокойно, вам нельзя двигаться.
– Где Леонс?
– Он от нас ушел, – сказал Вандерпут. – Смылся сразу после похорон. Перебрался куда-то в центр, снял, как теперь говорят, «студию». И даже адреса не оставил. Бросил меня, старого, больного, и это после всего, что я для него сделал. Ничего святого в мире не осталось, люди стали бессердечными.
Он встал, поправил плед на плечах.
– Пойду прилягу. Я скверно себя чувствую. У меня то сердцебиение, то одышка, то… Ладно, вам неинтересно. Отдыхайте. Ближе к вечеру придет доктор. У вас была нервная горячка. – Он насупился. – Вам все крысы мерещились… Позовите, если что-нибудь понадобится.
– Ну да. Вас позовешь – вы тут же деру куда подальше.
Он вздохнул:
– Зря вы сердитесь. Мне шестьдесят шесть лет. Посмотрел бы я на вас в этом возрасте. В старости, юноша, инстинкт самосохранения… в общем, против него не попрешь. К тому же я так легко простужаюсь.
Он вышел, шаркая тапками – шлеп-шлеп! Я закрыл глаза. Сердце колотилось, как после долгого бега, я задыхался, и даже поднять голову не было сил. Меня опять затянуло в сон. Я провалялся еще несколько дней, пока доктор не разрешил мне вставать. «При условии, что вы не будете утомляться и не сразу возьметесь за уроки. У вас несколько… болезненная возбудимость, есть риск рецидива». Вандерпут сказал ему, что я хожу в лицей, «отличник, отличник, доктор, я так горжусь им, я и сам когда-то был круглым отличником. Это у нас семейная традиция». Но мне не хотелось ни вставать, ни вылезать из своей норы. Я не открывал шторы, лежал, зарывшись носом в подушку, и пытался перехитрить боль, нырнуть в прошлое и выудить из него редкие счастливые минуты.
– Лаки!
– Йеп?
– У тебя такие светлые, такие ясные глаза. Так и хочется в них окунуться.
– Из какого это фильма?
– Это не из фильма. В фильмах так не говорят. Там они все только honeyда honey– мед значит. Вот уж не хотела бы, чтоб меня так называли – к пальцам липнет.
– Honey, – прошептал я.
Она улыбнулась:
– Когда ты говоришь, не липнет.
– Honey… honey…
Иногда я плутовал. Обнимал ее, покрывал поцелуями ее лицо, волосы. Вранье – она ничего такого не разрешала. Но мне было так плохо… И засыпал я только тогда, когда уже не хватало слез.
Каждый день заходил Крысенок. Врывался в комнату, усаживался на кровать по-турецки, смотрел на меня с жалостью и говорил:
– Не плачь, старик, ну не плачь. Видно, так уж оно мектуб [14]14
Так предначертано, суждено (араб.).
[Закрыть]. Инш’Алла!
Чтобы расшевелить меня, он, размахивая руками, как мельница крыльями, рассказывал о последних подвигах Чокнутого Пьеро и Рене Американца.
– Вот увидишь, шеф вернется со дня на день, и мы тоже провернем славное дельце.
Крысенок развлекал меня, как мог. Раза два он заставал меня с непонятной книгой, которая осталась от отца, и сразу принимался зубоскалить.
– Ты смотри поосторожнее, – тянул он нараспев. – Книги – вещь опасная. От них недолго рехнуться, это тебе всякий скажет. Слыхал историю про одного служащего торговой фирмы, который ни с того ни с сего вдруг пристрастился к чтению?
– Нет. Расскажи.
– Мне его сын рассказывал. Сначала вроде бы домашние ничего такого не замечали. Просто он стал какой-то скучный. А потом начал читать. Однажды вечером его жена с ребятишками пошли в кино, а когда вернулись, увидели, что он забился в угол с книжкой в руках. Жена спрашивает: «Что ты там делаешь, Эрнест?» А он спокойно отвечает: «Читаю, дорогая». Тут они все, понятно, на него накинулись и книжку отняли. Так было раза два или три, наконец они забеспокоились всерьез и больше его дома одного не оставляли. Все бы хорошо, но он стал подолгу засиживаться в туалете – бывало, часа два-три сидел. Иди знай, чем он там занимается! Дети спрашивают: «Папа, что ты там делаешь?» В ответ тишина. Как-то раз, когда он особенно долго не отзывался, они взломали дверь и увидели, что он сидит читает книжку. А тут его еще и с фирмы выгнали – взял моду читать на работе. Новую работу он не нашел, все знали, что он ненормальный и дома его стерегут. Кто-нибудь из них всегда оставался дома, чтобы за ним приглядывать, а если все уходили, то привязывали его к кровати. Так продолжалось целый год, в доме не осталось ни гроша, так что старшую дочку пришлось отправить на панель. Ей всего-то шестнадцать лет было, бедняжке. Кончилось все это, разумеется, плохо. Однажды вся семья пошла в кино, а он отвязался, вытащил у сына из-под подушки автомат и, когда домашние вернулись, расстрелял их всех, включая дочкиного клиента. А потом взял книжку и читал всю ночь и все утро – отвел душу!
Я смеялся, а Крысенок поправлял все время падавший ему на глаза черный завиток и радостно улыбался.
II
О Леонсе мы так ничего и не знали, Вандерпут иногда строил всякие фантазии насчет «нашего друга». У него вошло в привычку перед сном заходить ко мне с чашечкой ромашкового чая. Он садился в кресло, укутывал ноги пледом – уже наступила весна, но его всегда знобило – и пил свою ромашку, шумно отфыркиваясь после каждого глотка.
– Вот увидите, юноша, – говорит он мне, поднося чашку ко рту, – Леонс очень скоро вернется обеспеченным человеком. Этот мальчик далеко пойдет, я всегда верил в него, старался вложить в него все лучшее, что во мне есть.
Он отпивал глоток и отдувался в усы.
– Вернется, вернется, и не с пустыми руками. Нынче молодым, энергичным, предприимчивым – все карты в руки. Кому-то же должны достаться миллионы, похищенные среди бела дня под носом у полиции.
И хитро подмигивал:
– Поедем в Калифорнию!
Он все время покупал американские журналы «Лайф» и «Тайм», чтобы узнать, какие там условия жизни.
– Главный вопрос, смогу ли я, в моем возрасте, приспособиться, – озабоченно говорил он. – Как по-вашему?
Я отвечал, что он отлично приспособится, особенно в Калифорнии, если только будет поменьше высовывать нос. Он слушал, прихлебывая обжигающий чай, и довольно бормотал:
– Вы так думаете? Думаете, я не слишком стар? Наверно, вы правы. Да что там… Я всегда был гражданином мира. Конечно, я люблю Францию, меня многое к ней привязывает, это так. Но мы слишком… как бы сказать… – Он потер друг о друга большой и указательный пальцы, будто щупал невидимую материю. – Слишком, что ли, цивилизованные, слишком… упаднические, делайте со мной, что хотите, но это самое подходящее слово. Нам нужна прививка чего-то свежего. Взять хоть меня. Я, несомненно, слишком утонченный, слишком чувствительный, слишком… рассудочный. Но пересадите меня на новую, не столь изнеженную почву, и, уверяю вас, я еще смогу пустить корни и принести здоровые плоды… В фигуральном, естественно, смысле. И я уверен, что прекрасно выдержу эту пересадку. Готов поспорить, весь мой организм в Америке будет функционировать гораздо лучше. В определенном возрасте становится все труднее восстанавливать силы за счет внутренних ресурсов. Они не бесконечны. И нет ничего лучше крупных перемен, которые пробуждают в нас новые источники энергии. Это очень бодрит. А то порой я чувствую себя… каким-то высохшим. Совсем иссохшим.
Больше всего ему нравился «Ридерс дайджест», и он все подсовывал этот журнал мне:
– Вместо того чтобы валяться и киснуть, лучше бы почитали вот это. Очень поднимает дух. Замечательные примеры преданности и самоотверженности. А если вы страдаете, тут есть статьи о религии, загробной жизни, реинкарнации. Хотя, на мой взгляд, верить в загробную жизнь и реинкарнацию – значит быть пессимистом. Мне бы совсем не хотелось начинать все сначала!
Мы стали ощущать нехватку денег. Вандерпут жаловался: дела идут плохо, Кюль собирается на пенсию, и запросы его все растут. Конечно, он, Вандерпут, не толкает меня на прежнюю скользкую дорожку, наоборот, он очень рад, что я сижу дома и ничего не делаю. Однако в моем возрасте такая праздность может легко обернуться закоренелой ленью, которая непременно заглушит все мои умственные и душевные способности. Я должен поостеречься, он говорит об этом для моего же блага. Сам он не жалуется – боже упаси! – да он скорее умрет с голоду, чем будет жаловаться, хотя бы из чувства собственного достоинства… хотя мы уже проедаем последние его сбережения, те жалкие гроши, что он скопил в надежде провести последние дни в домике посреди тенистой долины, на берегу извилистой речки… Он вытаскивал из кармана большой клетчатый платок, медленно вытирал глаза и, сгорбившись, уходил, уверенный, что меня пробрало до самых печенок. Чтобы задобрить, он делал мне маленькие подарочки: то конфету, то сломанные часы, то старую цветную открытку с изображением доктора Экхардта, покорителя горы Маттерхорн, на фоне закатного неба. Этот последний подарок имел символический смысл.
– Не надо, юноша, забывать, что на нашем счету есть и победы, как-никак человечество кое-чего добилось. Так что не нужно впадать в отчаяние.
Когда я начал вставать, Вандерпут проявил чудеса щедрости – пригласил меня пообедать в ресторанчике на набережной. По этому случаю он сменил картуз на засаленный порыжевший котелок, целых полчаса чистил щеткой жестар-фелюш, надел лиловые носки и, чтобы не лишать прохожих удовольствия лицезреть их, подтянул повыше брюки; а вместо зонтика взял массивную трость с набалдашником слоновой кости в форме головы баварского крестьянина. «Подарок одного случайного знакомого», – объяснил он мне скорбным тоном покинутой гризетки. На улице старик купил у цветочницы букетик фиалок, вдел его в петлицу жестар-фелюша и то и дело останавливался, чтобы наклониться и понюхать. Из-за хронического насморка он и всегда-то дышал шумно, а тут, желая во что бы то ни стало насладиться запахом, издавал какое-то страшное сопение и рычание. Снова и снова набрасывался он на букетик, пытался овладеть им силой, это уже становилось непристойным. В ресторане он уныло жевал вареные овощи и снова сетовал на расточительность Кюля: тот хотел поехать на воды в Виши и требовал денег.
– Видно, с возрастом у него портится характер, как у слона-одиночки. Он может выкинуть все, что угодно.
– Он вас шантажирует?
Взгляд старика поехал вбок, он в замешательстве потер пожелтевший от табака кончик носа такими же желтыми пальцами и дрожащим голосом возразил:
– Что вы юноша, конечно, нет. С чего это вам пришло в голову? По-вашему, полицейский не может быть порядочным человеком? Все мы, в сущности, из одного теста. Все, гм-гм, братья… И если отгораживаться от других людей, можно остаться в полном одиночестве, а это очень тяжело. – Он вздохнул. – Как бы то ни было, но Кюль – мой друг.
– Да ладно уж! Говорите, что вы такого сделали? Изнасиловали маленькую девочку?
– Ничего подобного, юноша, – плаксиво ответил Вандерпут. – На непотребство меня никогда не тянуло.
Не поднимая глаз от тарелки с вареной морковью, он виновато прогнусавил:
– Нет ли у вас на примете какого-нибудь дельца? Такого, знаете, жирного, сочного кусочка? Не могу же я продавать мебель – она не моя, хозяин был депортирован, но, как знать, может и вернуться… Нам бы провернуть хорошенькое дельце – и на этом покончить. Мы бы начали новую жизнь! И я бы урвал наконец немножко счастья! А то уж пятьдесят лет мне все кажется, что я его вот-вот ухвачу… Так как же, есть что-нибудь?
– Шефа-то нет, – ответил я. – Подождем, пока он объявится, а там уж что-нибудь да подвернется.
Кюль приходил к нам все чаще и чаще. Он сильно постарел. Стриженные ежиком волосы совсем поседели, лорнет не скрывал мелкой сетки морщинок, залегших вокруг глаз, щеки отвисли ниже подбородка. Он был все так же аккуратен, носил безукоризненно белые воротнички, но очень сдал физически: спина сгорбилась, руки и голова тряслись, тело, облаченное в длинный черный плащ, походило на бесформенный шишковатый мешок. По лестнице он поднимался с трудом, опираясь на палку и подволакивая негнущуюся ногу, на каждой площадке останавливался передохнуть. А в квартире сразу опускался в кресло, сердито буравил Вандерпута своими маленькими глазками и говорил:
– Я должен лечиться. И вы это отлично знаете.
– Но послушайте, Рене, – стонал тот, – дайте мне поправить дела! Мы сейчас на мели.
Кюль яростно стучал палкой в пол:
– Мне нужно двести тысяч франков! Даю вам время до середины июня. А дальше ни за что не ручаюсь.
Он доставал свой блокнотик:
– Вот, я помечаю дату.
– Как же вы мне надоели! – взрывался, в свою очередь, Вандерпут. – Любой суд меня оправдает! По состоянию здоровья! Потребую медицинскую экспертизу, и все!
– Пятнадцатого июня – последний срок, – хрипло повторял Кюль.
Потом вставал и, не простившись, уходил, мы слышали стук его палки в коридоре. Вандерпут бродил по дому как неприкаянный, смотрел то на картины, то на мебель и приговаривал: «Продать все к чертям…» Но однажды утром он вбежал ко мне страшно взволнованный, с болтающимися подтяжками и намыленной щекой: кто-то звал меня к телефону, и Вандерпуту показалось, что он узнал голос Леонса. Я соскочил с кровати. Старик семенил за мной и, пока я говорил, стоял рядом с помазком в руке.
– Лаки, это ты?
У меня оборвалось сердце – я и забыл, до чего этот хриплый, с легким придыханием голос был похож на голос Жозетты.
– Я.
– Как дела?
– Ничего.
– Мамиль сказал, тебя давно не видно.
– Я завязал.
– Ищешь что-нибудь другое?
– Йеп. Ищу.
Молчание в трубке. Вандерпут не сводил глаз с телефона и машинально водил помазком по щеке.
– Приходи, потолкуем.
Леонс назначил мне встречу ближе к вечеру. Я повесил трубку.
– Что он сказал? Что он сказал? – заверещал Вандерпут.
– Ничего.
– А обо мне не спрашивал?
– Нет.
Старик, со своими спущенными подтяжками, понуро поплелся прочь. Я оделся и в пять часов уже взбегал по лестнице дома дешевых меблирашек на улице Вольне. Мне не встретилось ни одного человека, только иногда из-за дверей слышался шум текущей из крана воды. Я постучал в дверь на третьем этаже.
– Входи!
Первое, что я увидел, – это девушка, которая одевалась, сидя в кресле. Она даже не повернула головы и продолжала натягивать чулки. Леонс сидел на диване в пальто с поднятым воротником и в шляпе и курил. Комната выглядела необжитой. Даже постель на диване была нетронутой. Синие шторы задернуты, на полу синий палас, вазы пустые, на туалетном столике единственный лично приобретенный жильцом предмет – большая пепельница из «Галери Лафайет». Над зеркалом горела лампочка без абажура. Я сел в другое кресло и стал молча ждать. Девушка надела платье, застегнула молнию, взяла свою сумочку и спросила Леонса:
– Сигаретки не будет?
– Держи.
Она взяла сигарету, закурила, сказала: «До свидания, приятного вечера», – и, помахивая сумочкой, вышла.
– Ну вот, – сказал Леонс. – Прости, что принимаю тебя тут, но у меня нет постоянного жилья. Всему свое время… Когда-нибудь, глядишь, будет и свой дом.
Он засмеялся – я узнал его веселые глаза с прищуром и разбросанные по всей физиономии веснушки.
– До чего же я рад тебя видеть! Как там наш старикан? Все такой же скрюченный?
– В его возрасте люди обычно уже не меняются.
– А ты? Ты-то изменился?
Я пожал плечами.
– Так оно в жизни всегда и бывает, – сказал Леонс. – Мы все хотим, но не знаем как.
Он затянулся, откинул голову и медленно выдохнул дым, искоса глядя на меня.
– У меня тоже чахотка, – сказал он вдруг без всякого перехода. – Я проверился после смерти Жозетты. Но не в такой стадии. Меня лечит потрясный врач. Надо еще съездить в горы, но это не так срочно. Горы никуда не убегут.
Он вытащил из бумажника фотографию, посмотрел на нее и улыбнулся, потом протянул мне:
– Узнаешь?
На снимке была высокая, залитая ярким солнцем гора, одиночный пик с уходящей за облака снежной вершиной. Килиманджаро. Картинка успела сильно помяться.
– Помню, как же, – сказал я. – Это в Африке. Мы оба засмеялись. Было так здорово, что мы опять вместе. Леонс бережно уложил картинку назад в бумажник.
– Я не передумал, – сказал он. – А ты?
Я дернул плечом:
– Всегда готов.
– Ну, тогда слушай…
И он стал рассказывать отрывисто, будто отдавая приказания:
– Все просто. Помнишь, как мы тырили пальто в раздевалках и смывались? Так вот, это примерно то же самое. Правда, побольше риска. Но если все сделать быстро… Инкассаторы и водители не обороняются – им мало платят, и это у них вроде забастовки.
Леонс увлекся, распалился, тряс выбивающейся из-под шляпы шевелюрой. Он нисколько не изменился. Остался таким, каким я его всегда знал: с почерневшими зубами, сгорбленными плечами, в одежде не по размеру.
– Только мне нужны не франки, а доллары. Это, конечно, труднее. Но я постараюсь разузнать. И потом, мы же помозговитее других, верно? Доллары – это свобода. На них можно что хочешь купить, куда хочешь поехать, и все тебя уважают. Сегодня это единственная надежная вещь. Ну и…
Он помолчал, уставившись на сигарету.
– Это не только ради денег…
– А ради чего же еще? – удивился я.
Леонс неопределенно махнул рукой в сторону окна:
– Чтоб им всем доказать…
Я его понял. Мы по-прежнему понимали друг друга с полуслова. Но все же я спросил:
– А не поймают нас?
Леонс засмеялся:
– Много ты видел, чтоб кого-нибудь поймали? Да и все равно скоро будет война, все спишется. – Он тряхнул головой. – То ли с русскими, то ли с американцами, кто их знает. Все эти разборки – смех один, а?
– Ага.
– Говорю тебе, люди с ума посходили, нечего на них оглядываться. В такое время можно делать что хочешь. Бери, что плохо лежит, и деру! Купим себе ромовую плантацию на Ямайке или еще что-нибудь. А если погорим, так хоть будем знать за что. Все лучше, чем когда тебе на голову сбросят какую-нибудь дрянь. У них, мерзавцев, у всех теперь есть атомная бомба.
Он нахмурился и посмотрел на меня в упор:
– Ну, ты в принципе согласен или нет? А то я подыщу кого-нибудь другого. Охотников хоть отбавляй.
– Да я согласен. Это я так говорю… Надо же все предусмотреть.
– Ну ладно. Я утром виделся с Крысенком, он говорит, если ты пойдешь, то и он тоже. Нужен еще человек, но я как раз знаю одного неслабого парня, американца, настоящего киллера, как в кино.
– Не может быть!
– Да-да. Он слинял из Америки, потому что он там засыпался и его ищут за убийство. Он под чужим именем записался в армию и попал с оккупационными войсками в Германию. Пооккупировал там, пооккупировал, а год назад сбежал и приехал в Париж. Я достал ему фальшивые бумаги и иногда немножко помогаю, потому что у него ни денег, ни работы. Зовут его Джонни Слайвен. Пошли со мной завтра утром, я тебя познакомлю. Я с ним об этом деле еще не разговаривал, но уверен, что он согласится. У тебя небось сейчас ни гроша?
– Есть такое дело.
Леонс вытащил из кармана пальто пачку купюр и бросил на диван:
– Бери. Это я грабанул тотализатор на улице Шарон. Не читал в газетах?
– Нет.
– А жаль. Хорошо написали. Погоди, у меня где-то был номер.
Он порылся в карманах.
– Нет, не нашел. В общем, там у стойки было человек десять посетителей. Я прошел прямо в кассу. Никто мне и слова не сказал. Хотя я был один и по виду на взрослого никак не тяну. Никакой солидности. Мне моих восемнадцати и то не дашь.
Из дома мы вышли вместе. Перед дверью, заложив руки за спину, прохаживался взад-вперед какой-то тощий дылда. Наверно, ждал Леонса – едва мы вышли, так к нему и бросился:
– Вот наконец и вы! А то я уж забеспокоился. Подумал, может, тут есть другой выход и вы меня бросили.
Он хохотнул по-лошадиному, обнажая крупные желтые зубы.
– После всего, что мне пришлось испытать в Будапеште, я, знаете ли, стал всего бояться.
– Знакомься, это Рапсодия, – сказал Леонс тоном собственника.
Тощий снял шляпу и с угодливой улыбкой отвесил несколько мелких поклонов.
– По-настоящему меня, конечно, зовут иначе. Но я ничего, я согласен. Пусть так. Смешная шутка, и нет риска засветиться.
На нем была грязная рубаха, потрепанное черное пальто, похоже, он несколько ночей провел на улице.
– Рапсодия – врач, – сказал Леонс. – Это он меня лечит.
– Застегнитесь, – сказал этот врач, – ветер холодный, хоть и кажется, что тепло. Может, зайдем куда-нибудь выпить для согрева? Очень рекомендуется.
Он сжал мою руку и боязливо оглянулся по сторонам:
– Я не только врач, но и ученый с именем. У меня был свой научный институт в Будапеште. Мне уже светила Нобелевская премия, как вдруг пришли большевики. Не знаю, известно ли вам…
Он тревожно переводил взгляд с меня на Леонса и обратно и все еще держал шляпу в руке.
– Но ваш друг, месье, – великий человек, великий и благородный! В этой стране я остался без средств и никого не знаю. А он меня приютил, накормил, напоил… Настоящий филантроп! Что бы я без него делал! Я политический беженец. У меня есть свои убеждения, я за свободу. Он помог мне развернуть лабораторию и продолжить исследования. Великий человек!
Он все бегал вокруг меня со шляпой в руке и тревожно заглядывал в глаза:
– Я сделал сногсшибательные открытия в области лечения туберкулеза. У меня при себе, в кармане, дипломы и газетные вырезки, которые доказывают…
– Знаешь, – вмешался Леонс, – Рапсодия очень знаменит у себя на родине.
– Я подвергался преследованиям из-за своих политических взглядов, – сказал венгр. – Был вынужден оставить в Будапеште, во власти врагов, жену и четверых детей. Пожертвовать всем ради того, чтоб продолжать свою работу. Вот посмотрите, что пишут в газетах…
Он очень старался понравиться мне, завоевать мое доверие, – видимо, понимал, что я близкий друг Леонса и могу настроить его как угодно. Наконец он вытащил из кармана свернутые газеты и протянул мне. Действительно, на первой полосе красовалась его фотография, однако статья была написана по-венгерски и с таким же успехом могла рассказывать о том, что он кого-то убил.
– На моем счету несколько чудесных исцелений, – чуть не плача, прибавил Рапсодия.
А я сказал Леонсу:
– Может, напрасно ты доверил свое лечение этому типу?
Леонс недовольно пожал плечами:
– Ладно тебе, нельзя же никому не верить.
Мы договорились встретиться назавтра в полдень, чтобы Леонс познакомил меня с Джонни Слайвеном.