Текст книги "Большая барахолка"
Автор книги: Гари Ромен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)
IV
Я подгонял Вандерпута. Идти назад той же дорогой не хотелось – она со всех сторон просматривалась. Но как-то надо было спуститься с холма. Я лихорадочно озирался в поисках хоть какого-нибудь укромного местечка: оврага, кучи камней, густых кустов, – где старик мог бы приклонить голову. Ничего! Покрытые виноградниками волнистые холмы, фермы, рощи, почти не дававшие тени и тем более непригодные для убежища. Мы шли вниз по тропинке между тутовых деревьев, и вдруг в просвете живой изгороди я увидел у подножия холма железную дорогу. Та ли это, по которой мы ехали, или другая, я сказать не мог, в этом месте она пересекалась с автотрассой. На переезде стоял беленый, крытый красной черепицей домик путевого смотрителя. Садик перед ним утопал в цветах: красные, желтые, фиолетовые пятна горели под солнцем. Особенно выделялись в этом буйстве красок махровые фиолетовые лилии. Земля подставляла свои холмы под небесную ласку. Повезло же этому смотрителю, подумал я и тут же увидел, как из домика выходит какой-то человек, а с ним еще двое и все они быстро направляются к дороге. У первого в руках пара мужских туфель. Я вгляделся – и у меня бешено забилось сердце: это был тот самый сосед по купе. Двое других – тоже пассажиры, я видел, как они болтали в коридоре. Должно быть, они два часа названивали из домика смотрителя, куда только можно. Так и вижу, как настырный коротышка водит пальцем по страницам телефонного справочника и ищет нужные номера: мэрия, военный гарнизон, крупные имения, пожарная команда. Уж верно, ничего не упустили.
– Что там еще такое? – простонал Вандерпут.
– Наш приятель, сосед по купе.
Старик высунул голову из-за кустов и тоже посмотрел.
– У него любимая жена умирает в санатории, – сказал я. – Поэтому он и злится.
– На меня?
– Ну да.
Старик принял это как должное.
– У него ваши туфли.
– Зачем они ему?
– Не знаю. Может, на память.
– Моя лучшая пара, – печально вздохнул Вандерпут.
Я услышал шум моторов – на дороге появились два грузовика с брезентовыми тентами. Первый остановился около троих пассажиров, наш приятель с ботинками в руке сел в кабину рядом с шофером, двое других залезли в кузов, и грузовики двинулись дальше, к переезду. Из домика вышел железнодорожник и, приставив ко лбу руку козырьком, посмотрел вслед первому грузовику. Второй остановился рядом с домиком, из него вышел водитель в военной форме. Вслед за ним из кузова выскочили на дорогу два десятка солдат с винтовками. И один с автоматом – небось офицер. Солдаты встали в цепь по обе стороны путей и двинулись вдоль них с ружьем на изготовку, веером расходясь по виноградникам. Шофер сел в кабину и медленно поехал – должно быть, тоже обозревал местность. Смотритель вернулся в дом. А я еще раз пригляделся к садику: густые, пышные, колючие заросли, чем не партизанский лес! Я схватил за руку Вандерпута:
– Видите вон тот сад?
Он ошалело посмотрел, куда я указал:
– Да, ну и что?
– Давайте за мной. Да побыстрее.
Я рванул вперед. У забора оглянулся: Вандерпут шел по винограднику, шатаясь и болтая руками, точно пьяное чучело, и отчетливо вырисовывался на фоне неба. Наконец, сердито пыхтя, он добрался до меня.
– Теперь перелезайте. – Я показал на забор и присел.
Вандерпут залез мне на спину, но замешкался и стал стенать:
– Что за жизнь! Ну что за жизнь!
Я подтолкнул его снизу плечом – он мешком свалился по ту сторону забора. Тогда я тоже перемахнул через забор и присоединился к нему под розовыми кустами. Дождь лепестков осыпал нас.
– Сидите тихо!
Вандерпут чихнул. Густой аромат набрякшим облаком стелился по земле. Кружевные тени падали нам на лица и одежду; было очень душно, над головами жужжали осы, лиственный свод испещряли блестки света. Время от времени Вандерпут истерически порывался встать:
– Лучше сдамся полиции. Они хоть к врачу меня отведут.
Глаза его блестели – не иначе поднялась температура. Он не переставая мотал головой из стороны в сторону, боль, видно, была нестерпимая. По дороге с шумом проезжали машины, иногда проносился поезд. Прошло около часа, как вдруг я услышал скрип шагов по гравию. Чуть раздвинув кусты, я увидел путевого смотрителя – он гулял среди розовых кустов в рубахе без пиджака, покуривая пенковую трубку. Останавливался у каждого куста, нежно, кончиками пальцев, как ребенка за подбородок, приподнимал какой-нибудь цветок. Довольный жизнью человек со щеточкой черных усов. Судя по сытой отрыжке, которую он, хоть и был один, старался деликатно подавлять, он только что хорошо пообедал. И теперь обходил свои владения, постепенно приближаясь к нам. Я распластался и постарался рукой прижать к земле Вандерпута. Однако смотритель думал только о своих розах. Он подошел к мощному кусту с великолепными желтыми цветами, ласково взял один из них за подбородок… Наверно, это был его любимец.
– Ну, как у нас сегодня дела? – сказал он, обращаясь к кусту.
И вдруг, я охнуть не успел, как слышу – Вандерпут отвечает ему несчастным голосом:
– O-о, и не спрашивайте!
Смотритель отскочил как ужаленный. Трубка вывалилась у него изо рта. Он быстро поднял ее, отступил еще на шаг и крикнул:
– А ну, выходите!
Я встал и вылез. Конечно, он уже понял, с кем имеет дело. Потому что, ткнув трубкой в сторону нашего куста, спросил:
– Второй тоже тут?
– Не трогайте его, он болен.
– Э нет! Только не в моих розах. Ничем не могу помочь. Убирайтесь, и поскорее.
Смотритель был страшно возмущен. Само наше присутствие в его саду он воспринимал как личное оскорбление. Чужеродные тела были ему не по нраву.
– И вообще, что вы тут делаете? Вас же всюду ищут.
Бесподобная реплика…
Этого упрашивать бесполезно – ни малейшей надежды. Он слишком любит свои розы. Ни на что другое любви не хватает. И все же я попытался:
– Мы пробираемся в Испанию. Позвольте нам побыть здесь, в саду, до вечера. Как только стемнеет, мы уйдем. Никто ничего не узнает.
Он побелел.
– Сказано же – нет! Не хочу я вляпываться в такую историю.
Его вдруг прорвало.
– Почему я? Почему всегда я? Такое уже было при немцах: выхожу утром в сад, а там два английских летчика! И дались вам всем мои цветы!
– Они чудесно пахнут, – сказал я. – Может, поэтому.
Но он меня не слушал.
– Двое летчиков-англичан, а тут в ста метрах немецкий пост. Я их, понятно, продержал до вечера, кому охота нарываться на неприятности с партизанами… Но страху-то какого натерпелся! Если бы немцы их нашли, они бы мой сад с землей сровняли!
При одной этой мысли у него на лбу выступили капли пота.
– Так что вон отсюда! И живо!
– Но он не может идти. Ему семьдесят лет, и он очень болен.
– Ну и черт с ним, – отрезал смотритель. – Пускай идет в полицию, там его вылечат. Я эти розы пятнадцать лет выращивал и не желаю, чтобы мне их уничтожили из-за какого-то монстра.
– Это не монстр, месье, – сказал я. – Это человек. Что гораздо хуже. Обыкновенный человек. И вот доказательство: у него болят зубы.
– Не время шутки шутить! – одернул меня смотритель.
– Да я не шучу. Никто ведь толком не знает, каковы отличительные признаки человека. Вот я вам подсказываю: человек – единственное млекопитающее, у которого могут болеть зубы. Это я в «Ларуссе» вычитал. Так что можете не сомневаться.
– Но есть же и нравственные соображения… – Смотритель принялся гневно размахивать трубкой. – Я вовсе не бессердечный. И понимаю, он уже старик…
– Ну, ну! – подбадривал я. – Попробуйте вспомнить. Вы ведь и сами были человеком.
Он посмотрел на меня исподлобья:
– Но… если мы допустим, чтобы рядом с нами жили предатели, то… то…
– То что?
Он пожал плечами и еще раз крутанул трубкой.
– Ну, мы тогда, выходит, будем дышать с ними одним воздухом?
Меня вдруг замутило от приторного, гудящего осами аромата, который нас окружал. Здешний воздух был какой-то искусственный, фальшивый, в нем не хватало самого простого запаха земли. А смотритель все размахивал руками, убеждая самого себя:
– Вот именно, дышать будет нечем!
Мне эта респираторная риторика начала надоедать. Я подошел к смотрителю вплотную. Он струсил и отпрянул:
– Не прикасайтесь ко мне! А то закричу!
– Кричите на здоровье, – сказал я. – У вас тут тихое местечко. На километры вокруг никого нет.
Бедняга задрожал:
– Вы меня не убьете? Какой вам от этого толк?
– Никакого, – ответил я. – Это будет бескорыстный поступок.
Я взял его за горло.
– Месье, значит, не хочет, чтобы ему грязнили воздух? А почему, скажи на милость, ты стал путевым смотрителем?
– Потому что меня не взяли в смотрители маяка. Там требовался опыт службы во флоте.
– Но и тут, на переезде, тоже неплохо, а?
Он с ненавистью посмотрел и с внезапной откровенностью сказал:
– Но далеко не так, как на отрезанном от мира маяке.
– И все-таки тут можно разводить цветочки и плевать на все, что происходит в мире, ведь верно? Война, Сопротивление – все мимо, нас все это не касается. Мы просто смотрим, как проезжают поезда, и все.
В его глазах опять сверкнула ненависть.
– Некоторые останавливаются, – процедил он.
Я стиснул зубы и тряханул его:
– Ах ты, сволочь! Скотина! Чистый воздух ему подавай!
– Мне больно!
– И ты будешь кого-то называть предателем? А ну скажи, ты, гнида, есть хоть что-нибудь, чего ты за свою жизнь не предал? Может, ты не бросил кого-нибудь в беде? Не отвернулся от чужого страдания? Да ты первый предатель и есть! С тебя и надо начинать.
– С ума вы сошли! Никого я не предал! Я вообще никогда ни во что не вмешивался! Он сумасшедший! На помощь! Вы меня задушите…
– А в конкурсах садоводов участвовал, признавайся? Небось какой-нибудь новый сорт роз вывел, точно? И получил награду?
В глазах перепуганного смотрителя блеснула гордость.
– Желтая императрица, – просипел он. – Сорок третий год, первая премия.
– Ага, признаешься? Вот видишь! Ты сказал, в сорок третьем? А знаешь, что происходило в сорок третьем году?
– Нет, – выжал он из себя. Глаза его едва не вылезали из орбит. – По крайней мере я тут ни при чем!
– В сорок третьем году миллионы людей шли на смерть ради тебя, подонок! Миллионы людей погибали ради того, чтобы ты мог дышать свободно! А ты… Желтая императрица! Драгоценная розочка!
Он больше не возражал, только таращился на меня с невыразимым ужасом. Наконец я его отпустил. Он повалился под розовый куст и съежился, не сводя с меня ненавидящего взора и готовый в любой миг удрать.
– Я подам на вас в суд! – дрожащим голосом сказал он.
Я нагнулся над ним:
– Ну вот что, дорогуша. У нас тут, в твоих кустах, припрятан чемоданчик. Не пустой… А с пластидом… Ты понял? И если вдруг ты нас выдашь… Да-да, конечно же, ты никогда… но просто предположим… Догадываешься, что тогда случится? Шарах – и райскому садику конец! Ни тебе Желтой императрицы! Ничего! Ни лепесточка!
Ненависть в его взгляде исчезла, остался раболепный страх.
– А теперь слушай, что я тебе скажу. Мы спрячемся в этом блаженном уголке до вечера. Ты нас как будто и не видел. Если что – знать ничего не знаешь. Так что с тебя взятки гладки. Ты, как обычно, ни во что не вмешиваешься. Чистые руки, хата с краю. Завтра утром проснешься, твой садик цел и невредим, нюхай себе на здоровье свою Желтую императрицу… Иначе…
Я угрожающе замолчал. Смотритель облизнул губы остреньким языком, сглотнул и сказал:
– Хорошо.
Он встал, отряхнул штаны и, не глядя на меня, буркнул:
– Только сидите в кустах.
– Не волнуйся.
Он направился к дому, но я его окликнул:
– Пока я не забыл: сделай-ка мне кофейку с молоком и запузырь яишенку из двух… нет, пожалуй что из трех яиц. Да мигом!
Смотритель метнул на меня желчный взгляд и вошел в дом. Я вовсе не был голоден, просто хотел проверить, крепко ли держу его на крючке. Минут через десять он помахал мне из окошка и скрылся. На подоконнике стояла яичница и стакан кофе. Я поел и снова залег в кусты.
– А вы хотите есть?
Вандерпут лишь застонал в ответ. Он лежал плашмя и держался за ручку своего чемодана. Мне вдруг захотелось узнать, что за сокровища он туда напихал. Я схватил и открыл чемоданчик. Сверху лежало белье, а под ним все та же свалка: брелоки, цепочки, веревочки, лоскутки и целая коллекция разномастных пуговиц. Тут же фотографии: Вандерпут-младенец, Вандерпут-артиллерист, Вандерпут на качелях, бравый молодой усач – и букетик искусственных фиалок с дырявыми лепестками. Из кучи хлама выпорхнула парочка белых мотыльков – и моль он ухитрился прихватить. Так вот что этот заблудившийся патруль взял с собой в последнее путешествие. Ну, понятно, друзей. Я посмотрел на Вандерпута. Нас окутывал приторный дух. Настороженный немигающий глаз старика стерег меня, как огромный паук в паутине морщин. Землистое лицо его было помято, покрыто испариной. Маленький, весь в черных точках нос жалобно посвистывал, а слюнявые губы вздулись и искривились из-за флюса. «Жалость – единственная общая мера, лишь она может вобрать нас всех, лишь в ней мы все равны. Только жалость придает единый смысл нашему родовому названию, только она позволяет искать и находить человека повсюду, куда бы его ни занесло. Самое страшное – это когда мы странным образом не можем разглядеть в человеке человека, и только жалость говорит нам, что мы окружены людьми. Жалость выше всех смут, для нее нет ни истины, ни заблуждений, она и есть сама человечность». Я столько раз читал и перечитывал эти отцовские слова, не понимая их смысла, и вот теперь они пришли мне на помощь, и все в них было ясно и прозрачно. «Предать можно только то, что ты получил: предатель – только тот, кто был любим, не бывает предательства без доверия». Я склонился над Вандерпутом. Если в душу мне и закрадывалось сомнение – от страшной усталости, назойливого жужжания ос, солнца и душно-сладкого воздуха, – то страдания, написанного на этом лице, было достаточно, чтобы его развеять.
– Мне очень больно, – выговорил Вандерпут.
– Лежите тут и не двигайтесь. Я постараюсь что-нибудь придумать, – сказал я и выполз из кустов.
Я уже шел по дорожке, как вдруг между веток просунулось его перекошенное лицо:
– Вы ведь не бросите меня? Не оставите одного? Вполне логично задать такой вопрос человеку.
– Нет. Я поищу врача.
Когда я вошел в домик, смотритель сидел и слушал радио.
– Есть новости? – спросил я.
– Да. Вас ищут.
Я взял сигарету из его пачки, зажег ее. Он злобно следил за каждым моим движением.
– И обо мне говорили?
– Ну да. – Злорадный огонек сверкнул в его глазах. – И о вашем папаше.
Я не повел и бровью. Разочарованный смотритель, шаркая тапками, подошел к открытой двери и, попыхивая трубкой, стал любоваться прекрасным видом. Художественная натура. Я встал около него и спросил:
– В деревне есть зубной врач?
– Совсем, что ли, спятили? – взъярился он. – Вы что, хотите притащить сюда врача?
– Нет, – успокоил я его, – мы сами к нему сходим. Так будет дешевле. Скажите, как его найти.
Смотритель насупился и молчал. Стоял, подпирая дверь, сосал свою трубку и упрямо молчал, глядя вдаль. Меня так и подмывало врезать ему как следует, но я придумал кое-что получше. Протянул руку и сорвал розу с ближайшего куста. Реакция последовала немедленно:
– Как подойдете к деревне, первый дом. Где растут кипарисы.
Деревня, маленький островок в море виноградников, находилась на соседнем холме. Крыши, деревья, колокольня вырисовывались на фоне неба. Справа на полдороге между домиком смотрителя и деревней виднелась белая стена и слепили солнечным глянцем кроны деревьев.
– Вон за той усадьбой.
– Как его зовут?
– Лейбович. Он румынский еврей. – Смотритель ухмыльнулся и поиграл трубкой. – И чего, спрашивается, приехал сюда, в нашу глушь…
– Отдохнуть захотелось. Пока все не начнется снова. Ладно, я прогуляюсь. Но имейте в виду: мой старикан – опасный тип. Кроме шуток. И он следит за вами. Вот только что сказал: «Эх, пропадать, так с музыкой! Взлететь на воздух в аромате роз – чем плохо!»
Смотритель вымученно улыбнулся. Трубка задрожала у него в руке. Она уже погасла, по черенку текла слюна.
– Пусть не глупит, – сказал он с притворным сочувствием. – Он вполне может выкрутиться. Не надо падать духом. Вы бы подбодрили его, что ли, перед уходом. А я могу принести ему кофе.
– Не нужно. Он только еще больше распсихуется.
Я вышел на солнцепек. Но смотритель окликнул меня:
– Как вы думаете, его не побеспокоит, если я включу радио?
– Нет-нет, наоборот. Он очень любит музыку. Найдите что-нибудь такое… задушевное.
Я пересек дорогу и пошел по тропинке через виноградники. Со всех сторон виднелись склоненные фигурки с голыми руками: белые, желтые, красные пятнышки. Навстречу мне проехал почтальон на велосипеде, поздоровался, сказал: «Хорошая погодка». – «Добрый день, – ответил я, – да, погода отличная». И мне вдруг захотелось, чтобы именно ему, вот этому почтальону, было дано право все решать, казнить и миловать. Я подошел к большой усадьбе, ее белая стена отбрасывала мне прямо в глаза лучи солнца. Дома было не видно – наверное, он прятался где-то за кипарисами, узкими свечками тянувшимися к небесам. Огибая стену, я вдруг очутился перед решетчатыми воротами. На столбе висел большой желтый лист бумаги, на котором жирными черными буквами было написано:
Граждане Фуйяка!
Нынешний мэр Морель принимал у себя немцев.
До 1943 года он вел с ними дела.
Граждане!
В ближайшее воскресенье вы пойдете на выборы. Голосуйте против списка недобитых!
Голосуйте против списка мошенников!
Не допустим, чтобы нашим краем, славным своим виноградарством и виноделием, руководили вишистские прихвостни!
Воззвание было совсем свежее – видимо, утром наклеили. Немного поколебавшись, я все-таки решил, что не имею права пренебрегать никем, а потому вошел в ворота и зашагал по аллее. Она была усажена кипарисами и аккуратно подстриженными кустами, а по сторонам раскинулись газоны, украшенные цветочными клумбами. Аллея вела к красивому современному трехэтажному дому с большими окнами и террасой, лестница с нее спускалась к небольшому прудику. Над окнами нависали оранжевые тенты, а в пруду наверняка плавали золотые рыбки. Кипарисы окружали дом со всех сторон, заслоняя вид на виноградники и пологие холмы. По лестнице медленно поднимался лакей, похожий в своем полосатом черно-желтом жилете на лысую осу. Подойти поближе я не успел – меня остановил прозвучавший совсем близко мужской голос:
– Поймите, Мадлен, в жизни нельзя упускать благоприятные случаи.
Свернув с аллеи, я пошел по траве в ту сторону, откуда раздавался голос, и скоро услышал звон чашек и звяканье ложек. Я раздвинул кусты: в нескольких метрах передо мной сидели за садовым столиком мужчина и женщина. Перед ними стоял блестевший на солнце серебряный поднос. Женщина, лет пятидесяти, несмотря на ранний час, была тщательно накрашена. Меховое манто наброшено поверх синего пеньюара, на ногах домашние туфли. Она намазывала маслом ломтик хлеба. Мужчина стоял ко мне спиной. Он был в брюках гольф, каскетке и горчичного цвета спортивной куртке с небольшим разрезом. В поднятой руке он держал кофейную чашку. Рядом стояло прислоненное к столу охотничье ружье.
– И все-таки, Андре, лучше бы вам не ввязываться. Ситуация довольно неприятная.
– Но это уникальный шанс! Грех не воспользоваться. Вы же знаете, в каком я затруднительном положении. А тут, если повезет, я в воскресенье пройду на ура. Только представьте себе, что напишут в газетах: мэр Фуйяка вступил в схватку с беглым предателем и задержал его.
Дама поставила чашку на поднос и поднесла руку к груди:
– Что за выражения, боже правый! И потом, этому несчастному, говорят, шестьдесят семь лет.
– Плевать мне, сколько ему лет, я тоже не мальчик. Налейте мне еще кофе.
– Съешьте хоть бутерброд! Или вы собираетесь носиться по всей округе на пустой желудок?
– Я на взводе, не хочется есть. Подумать только! За пять дней до выборов, и как раз тогда, когда мои враги откопали эту смешную историю с поставками – погоди, мерзавец Вотрен, ты у меня еще попляшешь! – мне вдруг предоставляется возможность показать всем этим людям, за кого я стою и с кем борюсь и боролся всегда…
Он поставил чашку на стол. Разрез на спине трепетал от возбуждения.
– Если я после этого не выиграю, пусть меня повесят! И уж тогда гаденышу Вотрену… ладно, не будем забегать вперед. Мне пора. У нас есть туфли этого, который в бегах. Я позвонил в полицейское управление, чтобы прислали собак-ищеек. У них, кажется, есть две специально обученные для таких вещей, немецкие трофейные. Вот и посмотрим, на что они годятся. В мэрию еще надо заскочить. Я созвал всех, от РПФ [17]17
РПФ(от фр. RPF, Rassemblement du peuple frangais) – Объединение французского народа, политическая партия, созданная де Голлем в 1947 г.
[Закрыть]до коммунистов. Заткну им рты этаким мощным призывом к единству, они у меня попомнят, говню…
– Андре!
– Простите, дорогая, я немножко не в себе. Но дело ведь не только в выборах – задета моя честь!
Он поцеловал жену в лоб и скрылся за домом, а через несколько секунд мимо меня проехала по усыпанной гравием дорожке черная машина. Той же аллеей я вернулся к воротам. Меня не оставляло ощущение, что все это мне приснилось, я был ошарашен, сбит с толку и все думал: то, что я услышал, было сказано людьми, существами, у которых есть сердце, лицо, руки, как же после этого защищать одного из них? Никогда еще я не был так близок к тому, чтобы бросить все это, пойти в полицию и выдать старикана. Не стоят они того, чтобы их защищали. Единственное, что поддержало мой ослабший дух, – это раскинувшийся вокруг такой человечный, улыбчивый, светлый французский пейзаж, земля, неумолчным хором цикад поющая песнь надежды – надежды, которую людям просто не под силу обмануть. И я сам волей-неволей заражался ею, она заставляла меня не сворачивать с пути: ну невозможно же, чтобы такая благодать не нашла воплощения хотя бы в одном исполненном жалости лице. Я обогнул усадьбу и вошел в сад, начинавшийся сразу же за последними рядами лоз. Какой-то человек в рубахе пил воду у колодца среди яблонь, с него градом катил пот.
– Как мне найти доктора? – спросил я.
– Идите прямо.
Во дворе дома кудахтали куры, дремал, положив передние лапы на здоровенную кость, черный пес, у самой стены росли липы. Через открытое кухонное окно было видно, как толстая служанка вытирает фартуком тарелки.
– Мне доктора Лейбовича…
Она подошла к окну:
– Вход с улицы, зайдите с другой стороны.
– А у вас не найдется карандаша и листочка бумаги?
Она глянула на меня с опаской:
– Это еще зачем?
– Мне срочно нужно кое о чем сообщить ему.
Я приложил бумажку к стене, нацарапал несколько слов, отдал служанке и стал ждать… «Доктор, на нас облава…» Сад, черный пес, спящий в обнимку с косточкой, – весь этот неправдоподобный покой… Я еле стоял на ногах, и от усталости все вокруг виделось мне ослепительным до боли. Едва колеблющиеся под ветерком вершины лип медленно проходились по небу зелеными кистями. Наконец служанка открыла дверь и впустила меня.
– Вытирайте ноги. Только что пол помыла.
Пол в доме был покрыт коричневым линолеумом. Я очутился в столовой. Шкаф с хрусталем, отполированный до блеска стол и ваза с гипсовыми фруктами посередине, серебряные блюда на комоде.
– Пройдете через приемную и прямо в кабинет. Доктор ждет вас.
В приемной сидело несколько человек: крестьянин с трубкой в руке, монахиня с раскрытым молитвенником, кажется, еще ребенок, а одно кресло пустовало. Доктор встретил меня стоя. Я закрыл за собой дверь. Вид у меня, наверное, был виноватый: не поднимая глаз, я разглядывал то ковер, то ботинки доктора, но это потому, что боялся прочесть в его глазах отказ.
– То, о чем вы меня просите, противоестественно, – сказал он с почти неуловимым акцентом. – Противоестественно! Я сам был в лагере.
Я посмотрел на него: усталое, но энергичное лицо, седоватые волосы, бородка. Он покачивался с пятки на носок на широко расставленных ногах, засунув руки в карманы и дергая локтями.
– Где он все-таки?
– В саду, у переезда.
– Он ранен? Я ведь только дантист. В соседней деревне есть врач. Хоть и плохой.
– У него под зубом абсцесс. И ему очень плохо.
– Мне тоже было очень плохо. Меня два года продержали в Германии.
Я промолчал.
– Ну ладно, ладно, пойду. Похоже, отказаться не имею права. Вот чертова профессия! – Он досадливо подергал локтями. – Человек есть человек.
– Я знал, что вы поймете, – прошептал я.
– Что пойму? – огрызнулся он. – Что? Что я должен понять?
Он бешено захлопал локтями, пожал плечами, поднялся на носки.
– Нечего тут понимать. Я был в лагере, в аду… Сейчас возьму инструменты. Но имейте в виду: я не прощаю!
Он быстро собрал и взял в руки пузатый саквояж.
– Я делаю свое дело, вот и все. А теперь надо предупредить пациентов.
Он открыл дверь в приемную и сказал:
– Мне надо отлучиться. Можете подождать или прийти в другой раз, мне все равно. У меня срочный вызов.
Раздались недовольные возгласы, но доктор закрыл дверь и с улыбкой сказал:
– Я тут единственный дантист, так что могу себе позволить.
Не выпуская саквояж из рук, он еще немного пораскачивался и наконец сказал:
– Пойдемте заводить машину.
Мы вместе вышли во двор. Доктор долго искал ключи в кармане, нашел, завел мотор и выехал из-под лип задним ходом. Ехали молча.
– На переезде, говорите?
– Да.
Чуть позже он воскликнул:
– Нет, это невероятно! Неслыханно! Кто бы мне сказал, что я буду лечить доносчика, предателя!..
– Он ничего не мог поделать. Немцы схватили его, старого, беззащитного.
Но доктор не слушал:
– Меня тоже схватили в сорок втором. Как еврея. Я еврей. У меня был свой кабинет в Париже. Был, да сплыл. Пришлось начинать все сначала. – Он вздохнул. – Что делать, человек есть человек.
Мы повернули к переезду. Домик под красной черепичной крышей, окруженный кустами. Доктор затормозил у порога. Изнутри доносилась музыка. Мы вошли. Смотритель сидел в кресле и слушал радио. При нашем появлении он встал:
– Здравствуйте, доктор. Предупреждаю сразу: я ко всему этому не имею никакого отношения. Они угрожали мне оружием. Вынудили силой.
– Да ладно, незачем оправдываться, – сказал щуплый доктор Лейбович. – Человек есть человек. Где он?
– В розовых кустах. Но я не желаю, чтобы он тут оставался. Меня выгонят с работы, если его найдут. И право на пенсию я потеряю, и вот…
Вандерпут лежал на прежнем месте, навзничь, расставив босые ноги, слабо отмахивался рукой от назойливой осы и неотрывно следил за ней полным ярости незаплывшим глазом. Из перекошенного приоткрытого рта вырывалось прерывистое дыхание и стоны. Доктор взял его за руку.
– Так-так, – сказал он. – У монстра жар.
Он опустился на колени, нагнулся над больным, пощупал его щеку.
– Не трогайте! – взвыл Вандерпут.
– Но-но! – строго сказал доктор. – Капризничать не время. Наш монстр будет паинькой и немножко потерпит, понятно?
Он встал, снял пиджак и повесил его на куст белых роз. Потом засучил рукава.
– Сейчас мы вскроем этот маленький абсцесс. Пройдем через десну. Сделаем монстру укольчик, и он ничего не почувствует. Только понадобится кипяток.
Он пошел в дом, а Вандерпут простонал:
– Он мне не сделает больно?
– Нет-нет. Вы ничего не почувствуете. Все будет очень быстро.
Доктор вернулся:
– Я поставил кипятить воду. Пусть монстр немножко подождет.
Мне кажется, именно тогда до замутненного сознания Вандерпута дошло, что кто-то пришел ему помочь. Он перестал стонать, с трудом приподнялся на локте и даже сел. С куста дождем посыпались на него желтые лепестки.
– Доктор, – позвал он.
Тревога и подобострастие сквозили во всем его облике. Он понял, что в кои-то веки люди делают для него что-то хорошее, и попытался сблизиться с ними, заговорить на их языке.
– Я хочу вам кое-что сказать…
Маленький доктор нюхал пышную розу.
– Ну, говорите, слушаю.
– Я не так сильно виноват, как говорят. Была, конечно, эта неприятная история, тогда, в Карпантра… Меня заставили под страхом смерти… Но кроме этого случая…
Он напряг ослабевшую память, пытаясь отыскать веский довод, нащупать ту струну, которая наверняка отзовется в каждом, заговорить по-человечески.
– Я больше никого не выдавал. Ни одного француза. Только евреев…
Маленький доктор стоял к нам спиной. При этих словах плечи его окаменели, рука, державшая розу, разжалась… Он повернулся, и я увидел его лицо: оно болезненно сморщилось, на нем мелькнуло выражение смертельного ужаса, проступила память о многовековой травле. Губы непроизвольно скривились, как у готового заплакать ребенка, а морщины и отчаянно дрожащая бородка делали эту детскую гримаску почти смешной. Но он тут же прогнал ее, гордо выпрямился, глаза его сверкнули. Он расправил засученные рукава, решительно снял с куста и надел свой пиджак, все это время сверля нас взглядом, будто желал убедиться, что мы видим и понимаем смысл каждого его движения. Потом поднял саквояж… но под конец самообладание ему изменило. Он топнул ногой, замахнулся на нас кулаком и крикнул:
– Антисемиты! Да они антисемиты!
Он стоял перед нами, побелевший от ярости, с глубокой скорбью в глазах, и тряс кулаком:
– И не к кому-нибудь, а именно ко мне они пришли за помощью! Ко мне! Мало они меня мучили! Так теперь еще издеваются!
Он опрометью бросился к дому. Там что-то гневно прокричал и хлопнул дверью. Через мгновение я увидел отъезжающую машину, а сразу после этого на дорогу выбежал смотритель и припустил прочь со всех ног, то и дело в ужасе оглядываясь. Все, больше никакой надежды. Я посмотрел на Вандерпута. Он сидел под кустом, держась за щеку и разинув рот от удивления. На голове желтели лепестки. И только когда уже затих рокот мотора на дороге, до него что-то дошло. И как же он отреагировал! Вскочил и завопил:
– Он меня оскорбил! Все меня оскорбляют! – Он бешено заколотил себя в грудь. – Не имеете права меня оскорблять! Слышите? Никто, никто не смеет издеваться и втаптывать в грязь! Да что уж очень страшного я совершил, чтобы меня так унижать?
…Жизнь вдруг запнулась, как внезапно застревает на каком-то кадре кинопленка, и герой ненароком застывает в нелепой, неприглядной позе. Думаю, мной руководила не столько жалость, сколько щемящее чувство неудачи, поражения, обиды. Наверное, я поддался усталости, досаде, уступил желанию сделать наконец то, чего требовали от меня миллионы людей. Я смотрел на изрытое морщинами лицо, круглые непонимающие глаза, сопящий нос и слезы – человеческие слезы, других-то не бывает. Но личности уже не видел. Эта карикатура на человека воплощала сущность всего людского рода, а его вина была воплощением другой, всеобщей, исконной вины, единственной, которую нельзя простить. То, что я пытался спасти, ради чего погиб мой отец, теперь исчезло, лишилось смысла, оно, как оказалось, всеми предано и давным-давно заброшено. Защищать больше нечего. Осталось только смириться да влиться в дружные ряды подлецов, вступить в радушное сообщество повязанных общей виной. Конечно, я только теперь нахожу такое объяснение своему поступку и словесное выражение охватившему меня отчаянию. Тогда же я только вдыхал приторный, зудящий осиным жужжанием воздух, и в голове у меня вдруг вспыхнули слова, которые вырвались у Вандерпута, когда мы ехали на вокзал: «Человеку прощения нет!»