Текст книги "Собрание сочинений в 6 томах. Том 1. Наслаждение. Джованни Эпископо. Девственная земля"
Автор книги: Габриэле д'Аннунцио
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 30 страниц)
Андреа не шевельнулся. Приложив руки к его вискам, она приподняла его голову, заставила его смотреть в глаза.
– Понял? – повторила она, еще более нежным и еще более покорным голосом.
В тени длинных ресниц ее глаза казались залитыми чистейшим и нежнейшим елеем. Верхняя губа ее полуоткрытого рта слегка вздрагивала.
– Нет; ты меня не любила, ты не любишь меня! – воскликнул наконец Андреа, отводя ее руки от своих висков и отклоняясь назад, так как уже чувствовал в крови вкрадчивый огонь, которым невольно опаляли эти зрачки, и ощущал возрастающую боль утраты обладания этой прекрасной женщиной. – Ты не любила меня! У тебя хватило мужества тогдаубить свою любовь, вдруг, почти коварно, когда она глубже всего опьяняла тебя. Ты бежала, бросила меня, оставила меня одиноким, пораженным, подавленным скорбью, поверженным, когда я был еще ослеплен обещаниями. Ты не любила меня, не любишь! После такой долгой, загадочной, немой и неумолимой разлуки, после такого долгого ожидания, в котором, питая дорогую, исходившую от тебя печаль, я растратил цвет моей жизни, после столь глубокого счастья и стольких бедствий, ты являешься сюда, где каждый предмет еще хранит для нас живое воспоминание, и нежным голосом говоришь: «Я больше не твоя. Прощай!» Ах, нет, ты не любишь меня!
– Неблагодарный! Неблагодарный! – воскликнула Елена, оскорбленная почти гневным голосом юноши. – Что ты знаешь о том, что произошло и о том, что я выстрадала? Что ты знаешь?
– Я ничего не знаю, я ничего не хочу знать, – грубо ответил Андреа, окинув ее несколько потемневшим взглядом, в глубине которого сверкало полное отчаянья желание. – Я знаю, что некогда ты была моей, вся, в беззаветном порыве, с безмерной страстью, как ни одна женщина в мире, как знаю и то, что ни моя душа, ни мое тело никогда не забудут этого опьянения…
– Молчи!
– Для чего мне твое сострадание сестры? Ты, против своей воли, предлагаешь мне его, смотря на меня глазами любовницы, касаясь меня неуверенными руками. Я слишком часто видел, как твои глаза гасли от восторга, слишком часто твои руки чувствовали мою дрожь. Я хочу тебя.
Возбужденный своими собственными словами, он крепко стиснул ей руки и так близко придвинулся лицом к ее лицу, что она чувствовала на своих устах его теплое дыхание.
– Я хочу тебя, как никогда, – продолжал он, обняв ее и стараясь привлечь для поцелуя. – Вспомни! Вспомни!
Елена поднялась, отстраняя его. Она вся дрожала.
– Не хочу. Понимаешь?
Он не понимал. Снова стал тянуться к ней, простирая руки для объятий, смертельно бледный, упорный.
– А потерпел бы ты, – воскликнула она срывающимся голосом, не в силах вынести насилие, – потерпел бы ты, если б пришлось делить мое тело с другим?
Она задала этот жестокий вопрос, не подумав. И широко раскрытыми глазами смотрела на возлюбленного, встревоженно и почти испуганно, как человек, ради спасения, нанесший стремительный удар, не взвесив его силы, и боявшийся, что ранил слишком глубоко.
Возбуждение Андреа вдруг прошло. И на его лице отразилось такое глубокое страдание, что сердце женщины сжалось от резкой боли.
Несколько помолчав, Андреа сказал:
– Прощай.
В одном этом слове была горечь всех остальных невысказанных им слов. Елена нежным голосом ответила:
– Прощай. Прости меня.
Оба почувствовали необходимость закончить на этот вечер опасный разговор. Он стал подчеркнуто вежлив. Она же стала еще мягче, почти смиренной, и беспрерывная дрожь волновала ее.
Она взяла со стула плащ. Андреа суетливо помогал ей. Когда ей не удавалось попасть рукой в рукав, Андреа, еле касаясь, помогал ей; затем подал ей шляпу и вуаль.
– Не хотите ли пройти туда, к зеркалу?
– Нет, спасибо.
Она подошла к стене возле камина, где висело старинное зеркальце в золоченой раме с фигурками, вырезанными таким искусным и свободным резцом, что они казались не деревянными, а скорее из кованого золота. Это была очень изящная вещица, произведение какого-нибудь тонкого художника XV века, предназначенное какой-нибудь принцессе или куртизанке. В то счастливое время Елена много раз надевала вуаль перед этим потемневшим, в пятнах, стеклом, похожим на мутную, немного зеленоватую воду. Теперь она вспомнила это.
При виде своего отражения, она почувствовала смутную тревогу. Волна печали, еще более темная, пронеслась в ее душе. Но она ничего не сказала.
Андреа смотрел на нее пристально.
Готовая к выходу, она сказала:
– Должно быть очень поздно.
– Не очень. Около шести.
– Я отпустила свою карету, – прибавила она. – Я была бы очень благодарна, если б вы послали за закрытой каретой.
– Могу оставить вас здесь одну, на мгновение? Мой слуга ушел.
Она согласилась.
– Пожалуйста, скажите кучеру мой адрес: Квиринальская гостиница.
Он вышел, закрыв за собой дверь комнаты. Она осталась одна.
Быстро обвела глазами все кругом, рассеянным взглядом окинула комнату, остановилась на вазах с цветами. Стены казались ей шире, потолок выше. Внезапно, она почувствовала приступ головокружения. Не замечала больше запаха цветов, должно быть, воздух был горяч и удушлив, как в теплице. Образ Андреа мелькал перед ней как бы при свете перемежающихся молний; в ушах звенела смутная волна его голоса. Она была близка к обмороку. – И все же, какое наслаждение закрыть глаза и отдаться этой истоме!
Подошла к окну, открыла, вдыхала свежий воздух. Оправившись, снова занялась комнатой. Бледное пламя свеч трепетало, колебля легкие тени на стенах. Огня в камине больше не было, но уголья слегка освещали священные фигуры на каминном щите, сделанном из обломка церковного стекла. На краю стола стояла холодная и нетронутая чашка чая. Подушка в кресле еще сохраняла отпечаток откидывавшегося на нее тела. Все предметы дышали какой-то неопределенной грустью, которая сгущалась вокруг сердца женщины. Тяжесть все росла в этом слабом сердце, становилась жестоким гнетом, невыносимым удушьем.
– Боже мой! Боже мой!
Ей хотелось бежать. Усилившийся порыв ветра надул занавески, заколебал пламя, вызвал шорох. Она задрожала, похолодев, и почти невольно вскрикнула: «Андреа!»
Ее собственный голос, это имя в тишине заставили ее странно вздрогнуть, точно и голос, и имя сорвались не с ее уст. Почему Андреа задержался? Она стала прислушиваться. Доносился только глухой, сумрачный, неясный гул городской жизни, в этот вечер под Новый год. На площади Св. Троицы не появилось ни одной кареты. Временами дул сильный ветер, и она закрыла окно: заметила верхушку обелиска, черневшего на звездном небе.
Должно быть Андреа не нашел закрытой кареты тут же на площади Барберини. Она ждала, сидя на диване, пытаясь унять свое безумное волнение, избегая заглядывать в душу, направляя свое внимание на внешние предметы. Ее взор привлекли фигуры на стекле каминного щита, едва освещенные потухшими угольями. Несколько выше, из одного бокала на выступ камина падали лепестки большой белой розы, которая рассыпалась медленно, томно, с оттенком чего-то женственного, почти телесного. Вогнутые лепестки нежно ложились на мрамор, похожие в своем падении на хлопья снега.
«Каким нежным казался пальцам этот душистый снег!» – подумала она. Оборванные лепестки всех роз рассыпались по коврам, диванам, стульям, и она, счастливая, смеялась среди этого опустошения, а счастливый любовник лежал у ее ног.
Услышала, как на улице, у подъезда, остановилась карета, поднялась, качая головой, как бы для того, чтобы стряхнуть сковавшую ее задумчивость. И тотчас же, запыхавшись, вошел Андреа.
– Простите, – сказал он. – Не застав швейцара, я спускался на Испанскую площадь. Карета внизу.
– Благодарю вас, – ответила Елена, робко глядя на него сквозь темную вуаль.
Он был серьезен и бледен, но спокоен.
– Мемпс придет должно быть завтра, – прибавила она тихим голосом. – Я вас извещу запиской, когда можно будет увидеться.
– Благодарю вас, – сказал Андреа.
– Прощайте же, – снова начала она, протягивая ему руку.
– Хотите, я провожу вас до выхода? Там – никого.
– Да, проводите.
Она озиралась кругом, как бы колеблясь.
– Вы ничего не забыли? – спросил Андреа.
Она взглянула на цветы. Но ответила:
– Ах, да, визитные карточки.
Андреа быстро взял их с чайного стола и, передавая ей, сказал:
– A stranger hither! [1]1
Чужая здесь!
[Закрыть]
– No, ту dear. A friend. [2]2
Нет, мой милый. Друг.
[Закрыть]
Елена произнесла этот ответ оживленно, очень бодрым голосом. И с этой своей, не то умоляющей, не то обольщающей, сотканной из страха и нежности улыбкой, над которой трепетал край – достигавшей верхней губы, но оставлявшей рот открытым – вуали, вдруг сказала:
– Give те a rose. [3]3
Дай мне розу.
[Закрыть]
Андреа обошел все вазы, собрал все розы в один большой букет, который он с трудом удерживал в руках. Несколько роз упало, несколько рассыпалось.
– Они были для вас, все, – сказал он, не взглянув на возлюбленную.
И Елена направилась к выходу, опустив голову, молча. Он следовал за ней.
Все время молча, спустились по лестнице. Он видел ее затылок, такой нежный, где, под узлом вуали, маленькие черные локоны перемешивались с серым мехом воротника.
– Елена! – окликнул он ее тихим голосом, не в силах побороть горячую страсть, наполнившую его сердце.
Она обернулась, страдальческим движением, приложив к устам указательный палец, в знак молчания, тогда как глаза у нее сверкали. Ускорила шаг, села в карету и почувствовала тяжесть роз на своих коленях.
– Прощай! Прощай!
И, когда карета тронулась, подавленная, она разразилась ничем несдержанными слезами, разрывая розы судорожными руками.
II
В сером потоке современной демократии, жалким образом поглотившем много прекрасных и редких вещей, мало-помалу исчезает и этот особенный класс родовитой итальянской знати, в чьей среде, из поколения в поколение, поддерживалась известная фамильная традиция изысканной культуры, изящества и искусства.
К этому классу, который я назвал бы аркадским, потому что он достиг своего высшего блеска в очаровательной жизни XVIII века, принадлежал и род Сперелли. Светскость, изящество речи, любовь ко всему утонченному, склонность к изучению необычных наук, редкий эстетический вкус, страсть к археологии, утонченная вежливость, были наследственными чертами в роде Сперелли. Некий Алессандро Сперелли, в 1466 году, подносил Фридриху Арагонскому, сыну неаполитанского короля Фердинанда и брату калабрийского герцога Альфонса, объемистый сборник «менее грубых» стихотворений старинных тосканских писателей, который был обещан Лоренцо Медичи в Пизе, в 65 году, тот же Алессандро вместе с современными ему учеными, написал грустную элегию на смерть божественной Симонетты на латинском языке, подражая Тибуллу. Другой Сперелли, Стефано, в том же столетии, жил во Фландрии, среди богатейшей роскоши, изящества и неслыханной пышности бургундской жизни, он там и остался, при дворе Карла Смелого, породнившись с каким-то фламандским родом. Один из его сыновей, Джусто, занимался живописью под руководством Иоганна Госсарта и вместе с учителем явился в Италию в свите Филиппа Бургундского, посланника императора Максимилиана при папе Юлии II, в 1508 году. Он поселился во Флоренции, где продолжала процветать главная ветвь его рода; вторым его учителем был Пьеро ди Козимо, жизнерадостный и нежный художник, могучий и вдохновенный колорист, своей кистью свободно воскрешавший языческие сказания. Этот Джусто был незаурядный художник, но истратил всю свою мощь в тщетных усилиях сочетать свое первоначальное готическое воспитание с новым духом Возрождения.
Около второй половины XVII века род Сперелли переселился в Неаполь. Здесь, некий Бартоломео Сперелли опубликовал в 1679 году астрологический трактат «О рождении», а в 1720 году некий Джованни Сперелли поставил комическую оперу под названием «Фаустина»а позднее – лирическую трагедию «Прокнэ»,в 1756 году некий Карло Сперелли издал книгу любовных стихотворений, где, с модным в то время горациевым изяществом, изображалась классическая распущенность. Лучшим поэтом и человеком изысканной светскости был Луиджи Сперелли, блиставший при дворе короля «бедняков» и королевы Каролины. Он сочинял свои очень звучные стихи с оттенком печального и благородного эпикурейства, он любил, как утонченный любовник, и пережил множество любовных историй, в том числе несколько знаменитых, как например, с Маркизой ди Буньяно, отравившейся из ревности, или с графиней Честерфильд, которая умерла от чахотки и которую он оплакивал в песнях, одах, сонетах и в нежнейших, хотя и напыщенных, элегиях.
Граф Андреа Сперелли-Фиэски Д’Уджента, единственный отпрыск рода, продолжал фамильную традицию. Он поистине являл собой идеальный тип молодого итальянского аристократа XIX века, бесспорный образец рода аристократов и тонких художников, как последний побег интеллектуальной расы.
Он весь был, так сказать, насыщен искусством. Его юность, протекавшая в разнообразных и глубоких научных занятиях, казалась изумительной. До двадцати лет усидчивое чтение книг чередовалось у него с далекими путешествиями в сопровождении отца, под руководством которого ему удалось завершить свое исключительное эстетическое образование. И именно у отца он перенял художественное чутье, страстный культ красоты, парадоксальное презрение к предрассудкам и ненасытность в наслаждениях.
Этот отец, выросший среди блеска Бурбонского двора, умел широко жить, обладал глубоким знанием чувственной жизни и в то же время отличался своего рода байроновским тяготением к фантастическому романтизму. Сам его брак, по бурной страсти, был заключен почти при трагических обстоятельствах. Впоследствии же он на все лады нарушал и терзал супружеский мир. Наконец, развелся с женой и держал своего сына всегда при себе, путешествуя с ним по всей Европе.
Таким образом, Андреа получил, так сказать, живое воспитание, то есть, не столько по книгам, сколько на примерах человеческой действительности. И его дух был развращен не только высокой культурой, но и опытом, и любознательность в нем становилась тем острее, чем более расширялось знание. Он расточал себя с самого начала, потому что огромная сила чувствительности, которой он был одарен, не переставала снабжать его расточительность неисчерпаемыми средствами. Но рост этой его силы сопровождался разрушением в нем другой силы, силы нравственной, от подавления которой не удерживался сам отец. И он не замечал, что его жизнь была постепенной убылью его способностей, его надежд, его наслаждения, как бы постепенным самоотречением, и что, неумолимо, хотя и медленно, круг его интересов все более и более сужался.
Среди других основных руководств, отец преподал ему следующее: «Необходимо созидатьсвою жизнь, как создается произведение искусства. Необходимо, чтобы жизнь образованного человека была его собственным творением. В этом все истинное превосходство».
Тот же отец внушал: «Необходимо во что бы то ни стало сохранять свою свободу, даже в опьянении. Вот правило образованного человека: Habere, поп haberi —Обладать, не даваясь обладать».
Он же говорил: «Сожаление – пища праздных душ. Нужно прежде всего избегать сожаления, не переставая занимать душу все новыми ощущениями и новым вымыслом».
Но эти произвольныепринципы, которые, благодаря своей двусмысленности, могли быть истолкованы в смысле высокого нравственного критерия, как раз падали на непроизвольнуюпочву, т. е. в душу человека, воля которого была чрезвычайно слаба.
И другие отцовские семена предательски взросли в душе Андреа: семена софизма. «Софизм, – говорил этот неосторожный наставник, – лежит в основе всякого наслаждения и всякого человеческого страдания. И изощрять и разнообразить софизмы, стало быть, – то же, что изощрять и приумножать свое собственное наслаждение или свое собственное страдание. Может быть мудрость жизни заключается в затемнении истины. Слово – глубокая вещь, в которой для образованного человека скрыты неисчерпаемые богатства. Греки, эти мастера слова, – воистину самые тонкие знатоки наслаждения в древности. Софисты главным образом процветают в век Перикла, в век веселья».
Подобные семена нашли благоприятную почву в нездоровом уме юноши. И ложь не столько по отношению к другим, сколько по отношению к самому себе мало-помалу стала у Андреа столь плотно прилегающей к его сознанию одеждой, что он уже перестал быть вполне искренним и уже никогда не мог восстановить власть над самим собой.
После преждевременной смерти отца, в двадцать один год он оказался одиноким хозяином значительного состояния, оторванным от матери причудами своих страстей и своих вкусов. Он провел пятнадцать месяцев в Англии. Мать вышла вторично замуж за давнишнего любовника. А сам он поселился в Риме, предпочитая этот город другому.
Рим составлял его великую любовь: не Рим Цезарей, но Рим Пап, не Рим рок, терм, форумов, но Рим вилл, фонтанов, церквей. Он отдал бы весь Колий за виллу Медичи, Кампо Ваччино за Испанскую площадь, Арку Тита за Фонтан с Черепахами. Княжеская роскошь рода Колонны, Дориа, Барберини, привлекала его гораздо больше, нежели разрушенное величие императоров. И высшей его мечтой было владеть дворцом, увенчанным Микеланджело и расписанным Караччи, как например, дворец Фарнезе, или галереей, полной Рафаэлей, Тицианов, Доменикино, как Боргезе, или виллой, как вилла Алессандро Альбани, где бы тенистые пальмы, восточный красный гранит, белый мрамор из Луны, греческие статуи, живопись Возрождения окружали очарованием какую-нибудь горделивую любовь его. В доме своей кузины, маркизы Д’Аталета, в альбом светских признаний на вопрос: «Кем вы хотели бы быть?» он написал: «Римским князем».
Приехав в Рим в конце сентября 1884 года, он поселился во дворце Пуккари, возле церкви Св. Троицы, в этом восхитительном католическом уголке, где бег часов отмечается тенью обелиска Пия VI. Весь октябрь прошел в хлопотах по отделке, потом, когда квартира была убрана и готова, в новом доме, он пережил несколько дней непреодолимой грусти. Было бабье лето, торжественная и тихая весна усопших, в которой утопал Рим, весь из золота, как город Дальнего Востока, – под каким-то молочным небом, прозрачным, как небо, отражающееся в южных морях.
Эта истома воздуха и света, в которых все предметы, казалось, как бы утрачивали свою действительность и становились нематериальными, наводила на юношу бесконечное уныние, невыразимое чувство безотрадности, недовольства, одиночества, пустоты, тоски. Смутный недуг мог происходить и от перемены климата, привычек, образа жизни. Душа претворяет неясные ощущения организма в психические явления, подобно тому, как сновидение претворяет, сообразно со своей природой, переживания сна.
Без сомнения, он теперь вступал в новую полосу жизни. Найдет ли он наконец женщину или деятельность, которые могли бы овладеть его сердцем и стать его целью? У него не было ни сознания своей силы, ни предчувствия победы или счастья. Весь проникнутый и насыщенный искусством, он еще не создал ничего мало-мальски заметного. Полный жажды любви и наслаждений, он еще ни разу не любил вполне и ни разу не наслаждался чистосердечно. Мучительно одержимый Идеалом, он еще не носил в глубине своих мыслей достаточно определенного образа его. Ненавидя страдание по своей природе и воспитанию, он был уязвим со всех сторон, отовсюду доступен страданию.
В этом брожении противоположных наклонностей он утратил всю свою волю и всю нравственность. Воля, отрекаясь, уступила скипетр инстинктам, эстетическое чувство заменило чувство нравственное. Но это же, в высшей степени тонкое, могущественное и вечно деятельное, эстетическое чувство поддерживало в его душе известное равновесие, так что можно было сказать, что его жизнь проходила в постоянной борьбе противоположных сил, замкнутых в пределах известного равновесия. Люди мысли, воспитанные на культе Красоты, всегда даже при крайней извращенности сохраняют известную порядочность. Понятие Красоты есть, так сказать, осьвнутреннего существа их, к которой тяготеют все их страсти.
Над этой грустью носилось еще воспоминание о Констанции Лэндбрук, – неопределенное, как выдохшееся благоухание. Его любовь к Конни была довольно изысканной любовью; это была прелестная женщина. Казалась созданием Томаса Лоренса, обладала всей тонкой женской грацией, которой так дорожит этот художник сборок, кружев, бархата, блестящих глаз и полураскрытых уст, была вторым воплощением маленькой графини Шэфтсбери. Живая, говорливая, вся – движение, щедрая на детские уменьшительные имена, со звонким смехом, склонная к неожиданным нежностям, к внезапной грусти, к быстрым вспышкам гнева, – она вносила в любовь много движения, много разнообразия, много причуд. Самым приятным качеством ее была свежесть, свежесть неизменная, беспрерывная, во всякое время. Просыпаясь, после ночи любви, она вся благоухала и была чиста, как будто только что вышла из ванны. И действительно, ее образ всплывал в памяти Андреа главным образом в одном положении: с частью ниспадавшими на шею, частью собранными на макушке золотым гребешком волосами, со зрачками, плававшими в белках, как бледная фиалка в молоке, с открытым, влажным, освещенным смеющимися в алой крови десен зубами ртом, в тени занавесок, бросавших на постель иссиня-серебристый отблеск, похожий на свет в приморском гроте.
Но мелодичное щебетанье Конни Лэндбрук пронеслось над душой Андреа, как легкая музыка, оставляющая на время какой-то напев в уме. Не раз, в час какой-нибудь вечерней грусти, с полными слез глазами, она говорила ему: «I know, you love те not…»– «Я знаю, вы меня не любите…» Он в самом деле не любил ее, не был ею доволен. Его идеал женщины был менее северным, он чувствовал, что его влечет какая-нибудь куртизанка XVI века, носящая на лице какое-то магическое покрывало, зачарованную, прозрачную маску, как бы темное ночное обаяние, божественный ужас Ночи.
При встрече с герцогиней Шерни, Донной Еленой Мути, он подумал: «Вот мояженщина». И, в предчувствии обладания, все его существо прониклось приливом радости.
Первая встреча произошла в доме маркизы Д’Аталета. У этой кузины Андреа, во дворце Роккаджовине, бывали очень многолюдные приемы. Она привлекала главным образом своей остроумной веселостью, свободой своих высказываний, своей неутомимой улыбкой. Веселые очертания ее лица напоминали женские профили на рисунках молодого Моро, в виньетках Гравело. Манерами, вкусами, одеждой, она напоминала Помпадур и любила подчеркивать свое сходство с фавориткой Людовика XV.
Каждую среду Андреа Сперелли обедал у маркизы. Как-то во вторник вечером, в ложе театра Балле, маркиза сказала ему, смеясь:
– Смотри, не вздумай не явиться завтра, Андреа! В числе званых будет одно интересное, даже фатальноелицо. Поэтому, вооружись против колдовства. Ты переживешь мгновение слабости.
Он ответил ей, смеясь:
– Если позволишь, я приду безоружный, кузина, даже в одеянии жертвы. Это – платье для приманки, которое я ношу уже несколько вечеров, увы! – напрасно.
– Час жертвы близок, Андреа.
– Жертва готова.
На следующий вечер он явился во дворец Роккаджовине несколькими минутами раньше обычного, с поразительной гарденией в петлице и смутным беспокойством в душе. Его карета остановилась у ворот, потому что подъезд был занят другой. Ливрея, лошади, вся церемония выхода дамы из кареты носили отпечаток знатного рода. Граф заметил высокую, стройную фигуру, всю в бриллиантах прическу, крошечную ногу. Потом, поднимаясь по лестнице, видел даму сзади.
Она шла впереди, медленно, плавно, каким-то ритмичным движением. Вокруг бюста, оставляя плечи открытыми, ниспадал, на белоснежном, как лебединое перо, меху, плащ с отстегнутой пряжкой. Обнаженная, бледная, как точеная слоновая кость, плечи были разделены тонкой бороздкой, проходившей между лопатками, которые, теряясь в кружевах платья, описывали неуловимую, как нежная изогнутость крыльев, кривую, от плеч же поднималась гибкая и круглая шея, а на затылке, спиралью уложены были волосы, образуя на макушке узел, заколотый шпильками с каменьями.
Полная гармонии походка незнакомой дамы так живо ласкала взор Андреа, что он остановился на первой площадке лестницы в восхищении. Шлейф влачился по лестнице с громким шорохом. Слуга, с безупречной осанкой, следовал за своей госпожой, не по красной дорожке, а с боку, вдоль стены. Контраст между этим прекрасным созданием и этим строгим автоматом был довольно забавен. Андреа улыбнулся.
В передней, пока слуга снимал плащ, дама бросила быстрый взгляд на входившего молодого человека. Он услышал, как докладывали:
– Ее сиятельство, герцогиня Шерни!
И тут же:
– Граф Сперелли-Фьески Д’Уджента!
И ему было приятно, что его имя было произнесено рядом с именем этой женщины.
В гостиной уже были маркиз и маркиза Д’Аталета, барон и баронесса Д’Изола, Дон Филиппо дель Монте. В камине горел огонь, несколько кушеток было придвинуто к огню, четыре банана, с большими, прорезанными красными жилками, листьями, протянулись над низкими креслами.
Маркиза, подходя к гостям, сказала со своим вечно жизнерадостным смехом:
– Благодаря счастливой случайности, мне не приходится представлять вас друг другу. Сперелли, преклонитесь перед божественной Еленой.
Андреа сделал низкий поклон. Герцогиня, глядя ему в глаза, грациозным движением, протянула ему руку.
– Очень рада видеть вас, граф. Мне столько рассказывал о вас, в Люцерне, прошлым летом, один ваш друг: Джулио Музелларо. Я была, признаться, несколько заинтересована… Музелларо же дал мне прочесть вашу в высшей степени редкую «Сказку о Гермафродите»и подарил вашу гравюру «Сон», – драгоценность. Вы имеете в моем лице сердечную поклонницу. Помните.
Она говорила с перерывами. Голос у нее был такой вкрадчивый, что почти производил ощущение телесной ласки, и у нее был этот невольно влюбленный и полный страсти взгляд, который волнует всех мужчин и внезапно зажигает в них желание.
Слуга доложил:
– Кавалер Сакуми!
Явился восьмой и последний гость.
Это был секретарь японского посольства, маленького роста, желтоватый, с выдающимися скулами, продолговатыми, раскосыми, испещренными кровавыми прожилками глазами, которыми он беспрерывно моргал. Его туловище было слишком объемисто в сравнении с его слишком тонкими ногами, он ходил носками внутрь, точно его бедра были крепко стянуты поясом. Полы его фрака были слишком широки, на брюках было множество складок, галстук носил довольно явные следы неопытной руки. Он имел вид фигурки, снятой с железного лакированного панциря, похожего на скорлупу чудовищного ракообразного, и потом облеченной в одежду какого-нибудь восточного слуги. Но, при всей неуклюжести, в углах рта у него было выражение хитрости и тонкой иронии.
По середине гостиной он поклонился. Цилиндр выпал у него из рук.
Баронесса Д’Изола, маленькая блондинка со множеством локонов на лбу, грациозная и вертлявая, как молодая обезьяна, сказала своим звонким голосом:
– Идите сюда, Сакуми, сюда, ко мне!
И японец направился дальше, неоднократно улыбаясь и кланяясь.
– Увидим сегодня принцессу Иссэ? – спросила его Донна Франческа д’Аталета, из пристрастия к живописному разнообразию, любившая собирать в своем салоне самые редкостные экземпляры экзотических колоний в Риме.
Азиат говорил на варварском, едва понятном языке, смеси английского, французского и итальянского. Все говорили одновременно. Это был какой-то хор, из которого время от времени серебристыми струйками вырывался звонкий смех маркизы.
– Я вас, несомненно, видел когда-то, не знаю где, не знаю когда, но несомненно видел, – говорил герцогине Андреа Сперелли, стоя перед ней. – Когда я смотрел, как вы поднимались по лестнице, в глубине моей памяти проснулось смутное воспоминание, нечто, принимавшее форму, следуя ритму ваших шагов, как из музыкальных созвучий возникает образ… Мне не удалось вспомнить яснее, но, когда вы повернулись, я почувствовал, что ваш профиль несомненно соответствовал этому образу. Это не простое предугадание, стало быть, это была таинственная игра памяти. Несомненно, я видел вас когда-то, как знать! Быть может в мечтах, быть может в произведении искусства, быть может в другом мире, в предыдущем существовании…
Произнося последние, слишком сентиментальные и фантастические фразы, он открыто засмеялся, как бы желая предупредить недоверчивую или саркастическую улыбку дамы. Но Елена оставалась серьезной. «Слушала она или же думала о другом? Принимала подобные речи или же этой серьезностью хотела посмеяться над ним? Хотела потакать делу обольщения, которое он так поспешно начал, или же замыкалась в равнодушии и беззаботном молчании? Мог ли он вообще рассчитывать победить эту женщину или нет?» В недоумении, Андреа отгадывал эту тайну. Сколь многим, привыкшим обольщать, в особенности наглым, знакомо это недоумение, которое иные женщины возбуждают своим молчанием.
Слуга открыл большую дверь в столовую.
Маркиза взяла под руку Дона Филиппо дель Монте и подала пример остальным. Все последовали за ними.
– Идемте, – сказала Елена.
Андреа показалось, что она оперлась на его руку с некоторой податливостью: «Не был ли то обман его желания? Может быть». Он терялся в догадках, но с каждым пробегавшим мгновением чувствовал, как нежнейшие чары все глубже овладевали им, и с каждым мгновением росло пламенное желание проникнуть в душу этой женщины.
– Сюда, – сказала Донна Франческа, указывая ему место.
Он сидел за круглым столом, между бароном Изолой и герцогиней Шерни, напротив кавалера Сакуми. Последний сидел между баронессой Изола и Доном Филиппо дель Монте. На столе искрился фарфор, серебро, хрусталь и цветы.
Очень немногие дамы могли сравниться с маркизой Д’Аталета в искусстве давать обеды. О приготовлении стола она заботилась больше, чем о туалете. Изысканность ее вкуса сказывалась в каждой мелочи, и, действительно, она была законодательницей в застольном изяществе. Ее выдумки и ухищрения появлялись на всех аристократических столах. Как раз в эту зиму она ввела в моду цветочные гирлянды, подвешенные на двух канделябрах, от одного конца стола до другого, как ввела в моду тончайшую вазу Мурано, молочного с опаловым отливом цвета, с одной только орхидеей, эти вазы ставились среди разных бокалов, перед каждым из приглашенных.
– Цветок Дьявола, – сказала Донна Елена Мути, взяв стеклянную вазу и рассматривая вблизи красную и бесформенную орхидею.
У нее был такой богатый тембр голоса, что даже самые обыкновенные слова и самые обычные фразы как бы облекались на ее устах в какое-то скрытое значение, в таинственный оттенок и в какую-то новую грацию. Таким же образом фригийский царь превращал в золото все, к чему бы он ни прикоснулся рукой.
– В ваших руках – символический цветок, – прошептал Андреа, смотря на эту невыразимо прекрасную женщину.