355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Габриэле д'Аннунцио » Собрание сочинений в 6 томах. Том 1. Наслаждение. Джованни Эпископо. Девственная земля » Текст книги (страница 23)
Собрание сочинений в 6 томах. Том 1. Наслаждение. Джованни Эпископо. Девственная земля
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:27

Текст книги "Собрание сочинений в 6 томах. Том 1. Наслаждение. Джованни Эпископо. Девственная земля"


Автор книги: Габриэле д'Аннунцио



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 30 страниц)

Как это случилось, что в то воскресное утро, в Вербное воскресенье, я очутился в трамвае по дороге в Тиволи? По правде сказать, я смутно помню об этом. Был ли это приступ сумасшествия? Действовал ли я как лунатик? В самом деле я этого не знаю. Я шел навстречу чему-то неведомому, отдался во власть неведомому. Еще раз я потерял ощущение действительности. Мне казалось, что я окружен какой-то странной атмосферой, изолирующей меня от внешнего мира. И это ощущение было не только зрительным, но и осязательным. Я не умею выразиться как следует. Местность, например, та местность, по которой я проезжал, представлялась мне бесконечно далекой, отделенной от меня громадным расстоянием… Как бы вы себе представили такое необычайное состояние ума? Все, что я вам здесь описываю, должно казаться вам нелепым, невозможным, противоестественным. Но подумайте только, что я почти непрестанно, вплоть до этого самого дня жил среди этих смятений, волнений, беспорядков. Парэстезия, дизэстезия… Мне часто приводили эти названия для определения моих болезней, но никто не сумел их вылечить. В течение всей своей жизни я оставался на краю сумасшествия, сознавая свое положение, подобно человеку, наклонившемуся над пропастью и ожидающему с минуты на минуту крайнего головокружения, великого помрачения. Как вам кажется? Потеряю я рассудок прежде, чем закрою глаза? Есть ли уже признаки на моем лице, в моих речах? Ответьте мне откровенно, добрый синьор, ответьте мне…

А что, если я не скоро еще умру? Что, если мне придется еще долго прожить, лишившись рассудка, в каком-нибудь убежище для душевнобольных.

Нет, я вам признаюсь, что не это моя настоящая боязнь. Вы знаете… что они придут ночью, оба. В одну из ночей, это неизбежно, Чиро встретится с другим, я знаю, я предчувствую это. Ну… и тогда? Взрыв бешенства, острое умопомешательство во мраке… Боже мой! Боже мой! Неужели мне так придется кончить?

Галлюцинации… да, пожалуй, вы правы. Да, да, вы говорите правильно. Достаточно будет зажечь свечку, чтобы я успокоился, чтобы я уснул крепким сном. Да, да, свечку, обыкновенную свечку. Спасибо вам, дорогой синьор.

Где же мы остановились? Ах, да, Тиволи…

Резкие испарения от сернистых вод, а затем везде вокруг – оливковые деревья, оливковые деревья, целые рощи оливковых деревьев, а во мне самом странное непосредственное ощущение, мало-помалу рассеивающееся как бы в движении воздуха. Я схожу с трамвая. Улицы полны народу, пальмовые ветви светятся на солнце, колокола звонят. Я знаю наверное, что я ее встречу.

– О, синьор Эпископо! Вы здесь?

Это голос Джиневры, а вот и сама Джиневра стоит передо мной и протягивает мне руки, а я стою ошеломленный и безмолвный.

– Почему такой бледный? Заболели что ли?

Она смотрит на меня и улыбается в ожидании, что я заговорю. Неужели это та самая женщина, которая прислуживала за столом среди клубов дыма, при свете газовых рожков? Неужели это она?

Наконец мне удается пробормотать какую-то фразу.

Она настаивает:

– Но каким образом вы сюда попали? Вот сюрприз!

– Я приехал, чтобы видеть вас.

– Значит, вы помните, что мы обручены?

Она добавляет смеясь:

– Вот моя сестра. Пойдемте с нами в церковь. Вы проведете весь день с нами, не правда ли? Будете разыгрывать роль жениха. Ну, соглашайтесь.

Она весела, разговорчива, полна новой прелести, полна неожиданных порывов. Одета просто, без претензий, но изящно, почти элегантно. Она расспрашивает меня о прежних друзьях.

– А этот Ванцер!

Она случайно прочла об этом в газетах.

– Вы были большими друзьями, не правда ли? Нет?

Я не отвечаю. Наступает короткое молчание, она о чем-то задумалась. Мы входим в церковь, всю разукрашенную освященными пальмовыми ветвями. Она становится на колени возле сестры и открывает молитвенник. Я стою позади нее, смотрю на ее шею и случайно нахожу маленькую родинку, что бросает меня в необъяснимую дрожь. В то же самое время она оборачивается слегка в мою сторону и кидаетна меня украдкой искрящийся взгляд.

Воспоминания о прошлом исчезают во мне, беспокойство за будущее стихает. Для меня существует только настоящее, кроме этой женщины у меня на земле нет никого. Вне ее возможна лишь одна смерть.

При выходе, не говоря ни слова, она дает мне пальмовую ветвь. Я гляжу на нее, также не говоря ни слова, и мне кажется, что этот взгляд объяснил ей все.

Мы направляемся к ее сестре. Меня приглашают войти.

Джиневра подходит к балкону и говорит мне:

– Подите, подите сюда, полюбуйтесь на солнышко.

И вот мы стоим на балконе один подле другого. Солнце заливает нас своими лучами, звон колоколов проносится над нашими головами. Она тихо говорит, как бы разговаривая сама с собой:

– Кто бы мог подумать?

Мое сердце переполняется безграничной нежностью. Я не могу больше сдерживаться. Я спрашиваю ее изменившимся голосом:

– Так значит мы обручены?

Она молчит одно мгновение. Затем отвечает совсем тихо, с едва заметной краской на лице, опуская глаза:

– Вы хотите? Ну хорошо, я согласна.

Нас зовут. Это ее зять, там еще несколько родственников, затем еще дети. Я в самом деле играю роль жениха. За столом мы сидим рядом с Джиневрой. Вот мы взялись за руки под столом, и мне едва не делается дурно, такое острое наслаждение пронизывает меня. Время от времени зять, сестра, родственники посматривают на меня с любопытством, смешанным с недоумением.

– Но как это никто ничего не знал об этом?

– Но как это ты, Джиневра, никогда нам не говорила об этом ни слова? Мы улыбались сконфуженные, смущенные, пораженные сами этим событием, которое совершается с легкостью и нелепостью сновидения…

Да, нелепо, невероятно, смешно, главное, смешно. А между тем все это совершилось в этом самом мире, совершилось со мной, Джованни Эпископо, и живущей поныне Джиневрой Канапе, свершилось именно таким образом, как я вам рассказываю.

О, синьор, вы можете смеяться, если хотите. Я не обижусь. Трагический фарс… Где же я читал об этом? А ведь правда, нельзя себе представить ничего более смешного, более гнусного и более жестокого.

Я должен был отправиться к ее матери, в дом ее майора: старый дом на Via Montanara с узкой, сырой, скользкой лестницей, как в цистерне, где сквозь слуховое окно струился зеленоватый, почти замогильный свет: его невозможно было забыть. И все у меня осталось в памяти! Поднимаясь по лестнице, я останавливался почти на каждой ступеньке, потому что мне все казалось, что я теряю равновесие, как будто я становился на плывущие льдины. Чем выше я поднимался, тем все более фантастической казалась мне эта лестница в лучах этого мрачного света, она казалась исполненной какой-то таинственности, какого-то глубокого молчания, в котором замирали отдаленные, непонятные голоса. Вдруг я услыхал, как на верхней площадке с силой отворилась дверь и какой-то женский голос целым потоком ругательств пронесся по всей лестнице, затем дверь захлопнулась с такой силой, что все в доме задрожало сверху донизу. Я сам задрожал от страха и остановился, не зная, что делать. Какой-то мужчина спускался по лестнице медленно-медленно, вернее даже – скользил вдоль стены как тень. Он бормотал что-то и охал под надвинутой на лицо белой шляпой, столкнувшись со мной, он приподнял ее. И я увидал огромные темные очки с сетками по бокам, выступавшие на красноватой физиономии, которая напоминала кусок сырого мяса. Этот человек, принявший меня за кого-то из своих знакомых, воскликнул:

– Пиетро!

И он схватил меня за руку, обдавая мне лицо винным перегаром. Но, заметив свою ошибку, он начал снова спускаться. Я же опять стал машинально подниматься по лестнице и, сам не зная, почему, я был уверен, что повстречался с кем-то из их семейства. Я остановился перед дверью, на которой была надпись: «Эмилия Канапе, маклерша Monte di Pieta с разрешения королевской квестуры». Чтобы положить конец неприятному чувству нерешительности, я сделал над собой усилие и позвонил, но, сам того не желая, я потянул шнурок с такой силой, что колокольчик бешено запрыгал. Изнутри послышался разъяренный голос, тот самый, что произносил ругательства, дверь отворилась, меня охватил панический ужас, и я, ничего не видя, не дожидаясь вопроса, сказал, задыхаясь и глотая слова:

– Я Эпископо, Джованни Эпископо, чиновник… Я пришел, вы знаете… из-за вашей дочери… вы знаете. Простите, простите, я позвонил слишком сильно.

Передо мной стояла мать Джиневры, еще красивая и цветущая женщина, «маклерша», в золотом ожерелье, украшенная золотыми серьгами и золотыми кольцами на всех пальцах. И я робко выговаривал свое предложение – вы помните! – знаменитое предложение, о котором говорил Филиппо Доберти!

Ах, синьор, вы можете смеяться, если хотите, я не обижусь. Рассказать вам все подробно, день за днем, час за часом! Хотите знать все ничтожные факты, все маленькие события, всю мою жизнь того времени, такую странную, такую смешную и несчастную вплоть до главного события? Быть может вам будет смешно? А может быть захочется плакать? Я могу вам все рассказать. Я читаю в своем прошлом как в раскрытой книге. Эта великая ясность ума дается лишь тем, которых ожидает близкий конец.

Я утомляюсь только, я очень слаб. Да и вы тоже устали. Надо сократить.

Я буду краток Я получил согласие без всяких затруднений. Видимо, маклерша была уже осведомлена относительно моей службы, моего жалованья и моего положения. У нее был звучный голос, решительные движения, злобный, почти хищный взгляд, который по временам становился похотливым, напоминал взгляд Джиневры. Когда она разговаривала со мной стоя, она пододвигалась слишком близко ко мне и ежеминутно дотрагивалась до меня, то она слегка ударяла меня, то дергала за пуговицу, то стряхивала с моего плеча пылинку, то снимала с платья нитку, волосок. Я испытывал во всем своем теле неприятное напряжение нервов. Настоящее мучение от беспрестанного прикосновения рук этой женщины, которая не раз на моих глазах била кулаками своего мужа по лицу. Мужем же оказался именно тот человек, который спускался с лестницы, человек в темных очках, несчастный идиот.

Он был когда-то типографом. Но теперь болезнь глаз не давалаему работать. Он был в тягость своей жене, своему сыну, невестке, все его мучили, тиранили, смотрели на него как на подкидыша. Он страдал запоем, у него была жажда, ужасная жажда. Никто дома не давал ему ни копейки на вино, и конечно, чтобы добыть хоть немного денег, он должен был исполнять изо дня в день тайком неизвестно в каких закоулках, каких трущобах, для каких людей какое-нибудь гнусное ремесло, легкую и подлую работу. Когда представлялся удобный случай, он хватал из дому все, что попадалось ему под руку, и нес продавать, чтобы получить возможность пить, чтобы удовлетворить свою неукротимую страсть, страх перед руганью и побоями был бессилен удержать его от этого. По крайней мере один раз в неделю жена без всякого сострадания выгоняла его из дому. В продолжение двух или трех дней он не имел смелости вернуться, постучаться в дверь. Куда он уходил? Где ночевал? Как жил?

С самого первого дня нашего знакомства я понравился ему. Пока я сидел, поддерживая болтовню со своей будущей тещей, он оборачивался ко мне с вечной улыбкой на лице, от которой дрожала его несколько отвислая нижняя губа, но улыбка не просвечивала сквозь эти клетки, в которые были заключены его несчастные больные глаза. Когда я поднялся, чтобы уходить, он сказал мне шепотом с очевидной боязнью:

– Я тоже пройдусь.

Мы вышли вместе. Он плохо держался на ногах. Спускаясь с лестницы и видя, как он спотыкается, я сказал ему:

– Хотите опереться на мою руку?

Он согласился и принял предложенную ему руку. Когда мы вышли на улицу, он не вынул своей руки из-под моего локтя, несмотря на то, что я сделал движение, чтобы освободиться от нее. Сначала он молчал, но время от времени он поворачивался ко мне и так близко приближал свое лицо к моему, что касался меня полями своей шляпы. При этом он улыбался и, чтобы прервать молчание, сопровождал эту улыбку каким-то странным гортанным звуком.

Я припоминаю: это было в сумерках, наступал темный вечер. Улицы были полны народу. Два музыканта, флейта и гитара играли на террасе кафе арию из «Нормы». Я помню – еще проехал экипаж, в котором лежал раненый, сопровождаемый двумя сержантами. Наконец он сказал, пожимая мне руку: – Ты знаешь, я доволен. Правда, я доволен. Что за славный сынок из тебя выйдет! Ты знаешь, я уже чувствую к тебе симпатию.

Он произнес эти слова в каком-то возбуждении, поглощенный единственной мыслью, единственным желанием, но не решаясь высказать его. Затем он начал смеяться идиотским смехом. Молчание снова возобновилось, после чего он повторил еще раз:

– Я доволен.

И снова засмеялся, но уже судорожно. Я заметил, что он страдает от какого-то нервного возбуждения. Так как мы находились в данную минуту перед окном с красными занавесками, которые освещались изнутри, он произнес внезапно быстрым шепотом:

– Не зайти ли нам выпить стаканчик-другой!

И он остановился, удерживая и меня перед этой дверью, в красных лучах, падавших пятнами на мостовую. Я чувствовал, как он дрожит, и я мог различить при свете его несчастные воспаленные глаза, глядевшие сквозь очки.

Я ответил:

– Войдем.

Мы вошли в остерию. Небольшое количество посетителей, собравшись в кружок, играло в карты. Мы заняли место в углу. Канапе заказал:

– Литр красного.

Казалось, он внезапно охрип. Он разлил вино в стаканы рукой, дрожавшей как у паралитика, выпил одним залпом и, пока проводил языком по губам, наливал уже второй стакан. Затем, поставив бутылку на стол, он засмеялся и признался с какой-то наивностью:

– Вот уже три дня, как я не пил.

– Три дня?

– Да, целых три дня. У меня-то ведь нет ни гроша. А дома мне никто не дает ни копейки. Понимаешь? Понимаешь? А с такими глазами я не могу больше работать. Посмотри-ка, сынок.

Он приподнял очки, и мне показалось, что он поднял маску, настолько изменилось выражение его лица. Веки у него были в язвах, опухшие, без ресниц, гноящиеся, ужасные, а посреди этой припухлости и красноты открывались с трудом два слезящихся зрачка, бесконечно грустных, той глубокой и непостижимой грустью, которой отличаются глаза страдающих животных. При этом зрелище я содрогнулся от ужаса и, вместе, с тем почувствовал сострадание. Я спросил:

– Это вам причиняет боль? Страшную боль?

– Ах, представь себе, сынок! Иглы, иглы, щепки, осколки стекла, колючие шипы… Если бы мне всем этим кололи глаза, сынок, то это было бы пустяком в сравнении с этим.

Быть может он и преувеличивал свои страдания, видя, что он возбуждает к себе жалость, жалость человеческого существа впервые, Бог весть на какое время! Кто знает, сколько времени уже он не слышал сочувствующего голоса! Быть может он преувеличивал, чтобы усилить мое сочувствие, чтобы раз услышать слово утешения от человека.

– Это вам причиняет такие страдания.

– Да, ужасные страдания.

Он осторожно, осторожно провел по глазам какой-то бесформенной, выцветшей тряпочкой. Затем он спустил на глаза очки и выпил залпом второй стакан. Я тоже выпил. Он дотронулся до бутылки и сказал:

– Кроме этого нет ничего больше на свете, сынок.

Я наблюдал за ним. Положительно ничто в нем не напоминало Джиневру: ни одной черточки, ни одного движения, ничего. И я подумал: «Он ей не отец».

Он выпил еще, заказал другую бутылку, потом начал говорить фальцетом:

– Я рад, что ты женишься на Джиневре. Ну, и ты можешь быть доволен, ты также… Канапе… это, знаешь ли, безупречное семейство! Если бы мы не были честными людьми… то в настоящее время…

Он поднял стакан и улыбнулся двусмысленной улыбкой, которая встревожила меня. Он продолжал:

– Э, Джиневра… Джиневра могла бы быть для нас капиталом, если бы мы только захотели. Ты понимаешь? Тебе можно рассказать про это. Не одно и не два, а десять, двадцать предложений!.. И каких предложений, сынок! Я почувствовал, что зеленею.

– Принц Альтина, например… Сколько уж времени он ко мне пристает! После долгого сопротивления с моей стороны он позвал меня как-то вечером к себе во дворец несколько месяцев тому назад, когда Джиневра еще не уезжала в Тиволи. Ты понимаешь? Он за раз давал три тысячи лир наличными, потом еще лавочку и прочее, прочее… Но нет, нет! Эмилия всегда повторяла: «Это не то, что нам нужно, это не то, что нам нужно. Выдали замуж старшую дочь, выдадим и вторую. Какого-нибудь чиновника с хорошим будущим, с определенным жалованьем… Это мы найдем». Вот видишь? Видишь? Ты и пришел, тебя зовут Эпископо, не так ли? Какое имя! Значит, синьора Эпископо, синьора Эпископо…

Он становился болтливым. Начал смеяться.

– Где же ты ее увидал? Каким образом вы познакомились? Там, не правда ли, в кухмистерской? Расскажи, расскажи. Я слушаю.

В эту минуту вошел человек подозрительной, отталкивающей внешности, не то лакей, не то парикмахер, бледный, с прыщиками на лице. Он поздоровался с Канапе:

– Мое почтение, Баттиста!

Баттиста подозвал его и предложил ему стакан вина:

– Выпейте за наше здоровье, Теодоро. Представляю вам своего будущего зятя, жениха Джиневры.

Незнакомец озадаченно пробормотал что-то и посмотрел на меня белесоватыми глазами, что заставило меня содрогнуться, точно я почувствовал прикосновение чего-то липкого и холодного, он пробормотал:

– А, значит, синьор…

– Да, да, – прервал болтун, – это синьор Эпископо.

– А, синьор Эпископо! Очень приятно… Позвольте поздравить…

Я не открывал рта. Зато Баттиста смеялся, опустив голову на грудь и приняв лукавый вид. Немного погодя незнакомец распрощался.

– До свидания, Баттиста. Желаю счастья, синьор Эпископо. – И он протянул мне руку. Я подал ему свою.

Как только он удалился, Баттиста сказал мне шепотом:

– Знаешь, кто это? Теодоро… Доверенное лицо маркиза Агути, старика, дворец которого тут недалеко. Вот уже целый год, как он крутится вокруг меня из-за Джиневры. Понимаешь? Старик жаждет ее, жаждет, он плачет, кричит, топает ногами словно мальчишка и все потому, что жаждет ее. Маркиз Агути, тот самый, что приказывал привязывать себя к постели и заставлял своих женщин хлестать себя до крови… Мы даже слышали завывания… Потом это разбиралось еще в квестуре… А-а-а, бедный Теодоро! Какая физиономия! Ты видел, какую он состроил физиономию? Он никак этого не ожидал, он никак этого не ожидал, бедный Теодоро!

Он продолжал идиотски смеяться, а я, сидя перед ним, умирал от тоски. Вдруг он перестал смеяться и испустил проклятие. Из-под очков у него текли по щекам два ручья нечистых слез.

– О, эти глаза! Что с ними творится, когда я пью!

И он снова приподнял эти ужасные зеленые очки, и я снова ясно увидал все это обезображенное лицо, с которого, казалось, ободрали кожу, это ужасное красное лицо, напоминавшее зад некоторых обезьян, вы знаете, в зверинцах.

И я снова увидал два болезненных зрачка посреди этих двух язв и увидал, как он прижимал к глазам эту грязную тряпку…

– Мне надо уходить. Мне пора, – сказал я.

– Хорошо пойдем. Подожди минутку.

И он принялся с шутовским видом рыться в карманах, как бы желая достать деньги. Я заплатил. Мы поднялись и вышли. Он взял меня опять под руку. Казалось, он не желал больше расставаться со мной в этот вечер. Ежеминутно он начинал смеяться как идиот. И я чувствовал, как к нему возвращалось прежнее возбуждение, волнение, внутренняя судорога человека, желающего что-то сказать, но не решающегося и стыдящегося.

– Какой дивный вечер! – сказал он, и на лице его появился прежний судорожный смех.

Вдруг с усилием, подобно заике, которой запнулся в речи, он добавил, опустив голову так, что она совершенно скрылась под полями шляпы:

– Одолжи мне пять лир. Я тебе возвращу их.

Мы остановились. Я положил монету в его дрожащую руку. И моментально он повернулся, побежал и исчез в темноте.

О, синьор, подумайте только, какая жалость! Человека губит порок, человек отбивается от когтей порока и чувствует, что он его пожирает, и видит, что он погиб и не может спастись… Какой ужас, синьор, какой ужас! Видали ли вы что-нибудь более непонятное, более влекущее, более мрачное? Скажите, скажите, какое явление среди всех человеческих явлений может показаться вам печальнее той дрожи, какая охватывает вас перед предметом вашей отчаянной страсти? Что печальнее рук, охваченных дрожью, или трясущихся колен, сведенных губ, и все это в существе, которое неумолимая сила влечет к одному ощущению? Скажите, скажите, что может быть печальнее этого на земле? Что?

Итак, синьор, с того самого вечера я почувствовал себя связанным с этим несчастным, я сделался его другом, почему? Благодаря какому непонятному влечению? Благодаря какому инстинктивному предвидению? Быть может, меня притягивал его порок, который начал полновластно водворяться и во мне. А может быть, я был привлечен его несчастьем, таким же неизбежным и безнадежным, как мое?

После того вечера я встречался с ним почти ежедневно. Он отправлялся разыскивать меня повсюду, дожидался меня у дверей моей конторы, дожидался меня ночью на лестнице моего дома. Он меня ни о чем не просил, а глаза его также молчали, так как были закрыты, но мне достаточно было взглянуть на него, чтобы понять, в чем дело. Он улыбался своей обычной улыбкой, глупой и судорожной, и ничего не спрашивал, он только ждал. Я не в силах был противиться ему, я не мог прогнать его, оскорбить, сделать строгое лицо или сказать жестокое слово. Неужели я подчинился новому тирану? Значит, Джулио Ваниер имел преемника?

Часто его присутствие было мне тягостно, причиняло мне острую боль, а между тем я ничего не мог сделать для того, чтобы избавиться от него. Иногда у него бывали припадки смешной и грустной нежности, от которой у меня сжималось сердце. Однажды он сказал мне, кривя рот, как это делают дети, когда хотят заплакать:

– Почему ты не зовешь меня отцом?

Я знал, что он не был отцом Джиневры, знал, что дети его жены не были его детьми. Может быть и он знал это. И все же я начал звать его отцом, когда никто не мог нас слышать, когда мы оставались с ним одни, когда он нуждался в утешении. Часто с целью растрогать меня он показывал мне какой-нибудь синяк, знак от удара, и это с таким же видом, как нищие, когда они выставляют напоказ свое уродство, чтобы выпросить милостыню.

Случалось, что по вечерам он стоял в менее освещенных местах улицы и просил тихим голосом милостыню, стараясь скрыть это, идя рядом с прохожим. Однажды вечером на углу Форума Траяна ко мне подошел какой-то человек и пробормотал:

– Я безработный. Почти ослеп. У меня пять человек детей, которые не ели уже двое суток. Ради Бога, подайте что-нибудь, чтобы купить кусок хлеба этим несчастным созданиям…

Я тотчас же узнал его голос. Но он, который был действительно почти слеп, он не узнал меня в темноте. И я быстро удалился, убежал из страха, что он меня узнает.

Он не останавливался ни перед какой низостью, чтобы только удовлетворить свою ужасную жажду. Однажды он был в моей комнате, и ему не сиделось на месте.

Я только что вернулся со службы и собирался мыться, я сложил на постель пиджак и жилетку, а в кармане жилетки остались мои часы, маленькие серебряные часы, память о моем умершем отце. Итак, я умывался, стоя за ширмами. В то же время я чувствовал, что Баггиста двигается по комнате как-то необычно, словно чем-то встревоженный. Я спросил его:

– Что вы делаете?

Он ответил слишком поспешно, слегка изменившимся голосом:

– Ничего. А что?

И тотчас же показался из-за ширмы с чрезвычайной стремительностью. Я оделся. Мы вышли. Внизу лестницы я полез в карман жилета, чтобы посмотреть, который час. Их там не было.

– Черт возьми! Я оставил часы в комнате. Надо подняться. Подождите меня здесь. Я сейчас вернусь.

Я поднялся, зажег свечку, начал искать часы повсюду и нигде не мог найти их.

После нескольких минут бесполезных поисков я услышал голос Баттисты, спрашивавший меня:

– Ну что же, нашел?

Он тоже поднялся по лестнице, остановился на пороге и слегка покачивался.

– Нет. Это странно. Мне казалось, что я оставил их в жилете. Вы их не видали?

– Я не видал их.

– Правда?

– Я не видал их.

У меня появилось подозрение. Баттиста стоял на пороге, заложив руки в карманы.

Я снова принялся искать, нетерпеливо, почти с раздражением:

– Не может быть, чтобы я их потерял. Еще недавно, перед тем как мне переодеваться, они были здесь, я уверен, что они были. Они должны быть здесь, я должен их найти.

Наконец Баттиста сдвинулся с места. Я обернулся неожиданно и увидел следы преступления на его лице. Сердце у меня упало. Он пробормотал в смущении:

– Они должны быть здесь. Нужно их найти.

И он взял свечку, нагнулся и начал искать подле кровати, покачивался, становился на колени, поднимал одеяло, заглядывал под кровать.

Устал, запыхался, и со свечки капало ему на дрожавшую руку.

Вся эта комедия рассердила меня. Я крикнул ему грубо:

– Довольно! Вставайте, не трудитесь больше, я знаю, где мне следовало бы их искать…

Он поставил подсвечник на пол, несколько минут он оставался на коленях, весь согнувшись, дрожа как человек, собирающийся сознаться в своем преступлении. Но он не сознался.

Он начал подниматься с трудом, не говоря ни слова.

Во второй раз я увидел на его лице следы преступления.

Меня охватил взрыв негодования. «Конечно, – думал я, – часы у него в кармане. Надо принудить его сознаться, вернуть украденную вещь, принести покаяние. Нужно, чтобы он заплакал от раскаяния». Но у меня не хватило на это мужества. Я только сказал:

– Пойдемте.

Мы вышли. Виновный спускался с лестницы позади меня медленно-медленно, опираясь на перила. Какой ужас! Какая грусть!

Когда мы вышли на улицу, он спросил голосом, напоминавшим дуновение:

– Ты, значит, думаешь, что я их взял?

– Нет, нет, – отвечал я. – Не будем больше говорить об этом.

Я прибавил минуту спустя:

– Мне обидно, потому что это было воспоминание об умершем отце.

– Я заметил, что он сделал движение, как бы намереваясь вынуть что-то из кармана. Но он не сделал этого. Мы продолжали наш путь. Немного погодя он спросил меня почти грубо:

– Хочешь обыскать меня?

– Нет, нет. Не будем больше говорить об этом. До свидания! Я прощаюсь с вами, потому что у меня есть дело сегодня вечером.

И я повернулся к нему спиной, даже не взглянув на него. Тяжко было! В продолжение нескольких дней я не видел его. На пятый день вечером он зашел ко мне. Я сказал равнодушным голосом:

– А, это вы?

И снова принялся за свои бумаги, не говоря ни слова.

После нескольких минут молчания он решился спросить меня:

– Ты их нашел?

Я сделал вид, что рассмеялся, и продолжал писать. После второй длинной паузы он прибавил:

– Я-то их не брал.

– Да, да, хорошо. Я знаю. Вы все о том же?

Видя, что я продолжаю сидеть за столом, он сказал после третьей паузы:

– Покойной ночи!

– Покойной ночи! Покойной ночи!

Я дал ему уйти, не задерживал его. Но меня уже мучило раскаяние, захотелось вернуть его. Слишком поздно, он был уже далеко.

Он не показывался в продолжение еще трех-четырех дней. Затем, однажды вечером, возвращаясь домой около полуночи, я увидал его перед собой, – он стоял под фонарем.

Накрапывал дождик.

– Как, это вы? Так поздно!

Он не держался на ногах, мне показалось, что он пьян. Но, всмотревшись в него, я увидел, что он в плачевном состоянии: весь в грязи, словно выкупался в канаве, растерянный, похудевший, с лицом почти лилового цвета.

– Что с вами случилось? Говорите!

Он разразился слезами и стал приближаться ко мне, как бы намереваясь упасть ко мне в объятия, стоя возле меня, хныкал и пытался рассказать мне что-то сквозь слезы, которые текли ему прямо в рот.

Ах, синьор, под этим фонарем, под дождем какой это ужас! Какой это ужас, рыдания человека, неевшего в продолжение трех дней!

Вам знакомо чувство голода? Вам приходилось когда-нибудь наблюдать за человеком полумертвым от голода, который садится за стол и подносит ко рту кусок хлеба, кусок мяса и разжевывает первый кусок бедными ослабевшими зубами, шатающимися в деснах? Вы когда-нибудь видели это? И у вас сердце не сжалось от печали и нежности?

Правда, я не хотел говорить так много об этом несчастном. Я увлекся, обо всем остальном я забыл, сам не знаю почему. Но, по правде сказать, этот бедняк сделался моим единственным другом, и я также стал для него единственным другом в жизни. Я видел его слезы, а он видел мои, и не раз. В его пороке я видел отражение своего собственного.

И еще мы страдали общим страданием, страдали от одной и той же обиды, несли один и тот же позор.

Он не был отцом Джиневры, нет. В жилах той твари, которая причинила мне столько страданий, не могла течь его кровь.

Я не переставал думать с каким-то беспокойством и ненасытным любопытством о настоящем отце, о незнакомце без имени! Кто он был? Конечно, не плебей. Известная прирожденная утонченность, изящество, естественные движения, некоторое слишком сложное коварство и, кроме того, наклонность к роскоши, брезгливость и особенная манера смеясь оскорблять и издеваться, – все эти черты, а также многое другое обнаруживало присутствие нескольких капель аристократической крови. Но кто же был ее отцом? Быть может, такой же непристойный старик, как маркиз Агути? Быть может, духовная особа, один из тех кардиналов-волокит, наплодивших детей по всем домам Рима? Сколько раз я думал об этом! И не раз мое воображение рисовало мне фигуру человека, не смутную и не расплывчатую, но совершенно определенную, с определенным лицом, с определенным выражением, и она, казалось мне, жила необычайно интенсивной жизнью.

Вне всякого сомнения Джиневра должна была знать или, по крайней мере, чувствовать, что у нее нет никакого кровного родства с мужем ее матери. В самом деле, мне никогда не удавалось подметить в ее взгляде, когда он бывал обращен на этого несчастного, искру любви или, по крайней мере, жалости.

Наоборот, равнодушие, а часто даже отвращение, презрение, даже злоба не раз проглядывали в ее глазах, когда они останавливались на этом несчастном.

О, эти глаза! Они говорили все, говорили одновременно слишком много, слишком много различных вещей, и они заставляли меня замирать. Они встречались случайно с моими, и у них был отблеск стали, стали блестящей и непроницаемой. Но вот внезапно они покрываются словно дымкой и утрачивают свою остроту. Представьте себе, синьор, лезвие, запотевшее от дыхания.

Но нет, я не могу говорить вам о своей любви. Никто никогда не узнает, как я ее любил, никто. Она сама никогда не знала этого, она не знает. Но, что я хорошо знаю, это то, что она меня никогда не любила! Ни одного дня, ни одного часа, ни одной минуты.

Я это знал с самого начала, знал это и тогда, когда она смотрела на меня затуманившимися глазами. Я не строил иллюзий.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю