355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Габриэле д'Аннунцио » Собрание сочинений в 6 томах. Том 1. Наслаждение. Джованни Эпископо. Девственная земля » Текст книги (страница 18)
Собрание сочинений в 6 томах. Том 1. Наслаждение. Джованни Эпископо. Девственная земля
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:27

Текст книги "Собрание сочинений в 6 томах. Том 1. Наслаждение. Джованни Эпископо. Девственная земля"


Автор книги: Габриэле д'Аннунцио



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 30 страниц)

Этот голос мог быть для него толчком в работе воображения: благодаря такому сходству, он мог слить двух красавиц и обладать третьей, воображаемой, более сложной, более истинной, потому что идеальной…

Исполненная с непогрешимым искусством, третья часть кончалась при аплодисментах. Андреа встал подошел к Елене.

– Ах, Уджента, где же вы были до сих пор? – сказала ему княгиня Ферентино. – В стране Нежности?

– Кто эта незнакомая дама? – с веселым видом спросила Елена, нюхая фиалки в муфте из куньего меха.

– Близкая подруга моей кузины: Донна Мария Феррес-и-Капдевила, супруга нового гватемальского министра, – ответил Андреа, не смущаясь. – Прекрасное, очень тонкое создание. Гостила в сентябре у Франчески, в Скифанойе.

– Что же Франческа? – прервала Елена. – Не знаете, когда вернется?

– Недавно получил известия из Сан Ремо. Фердинандо поправляется. Но боюсь, что ей придется остаться там еще на месяц, если не больше.

– Как жаль!

Квартет переходил к четвертой части, очень короткой. Елена и Ферентино заняли два места, в глубине, у стены, под бледным зеркалом, где отражалась сумрачная зала. Елена слушала, опустив голову, пропуская сквозь пальцы кончик блестящего боа из куньего меха.

– Проводите нас, – сказала она Сперелли по окончании концерта.

Усаживаясь в карету после Ферентино, сказала:

– Садитесь и вы. Оставим Еву у дворца Фиано. Я подвезу вас, куда пожелаете.

– Благодарю вас.

Сперелли согласился. Выезжая на Корсо, карета должна была двигаться медленно, потому что вся улица была занята бушующей толпой. С площади Монтечиторио, с площади Колонны доносились крики, ширились с шумом потоков, возрастали, ослабевали, снова раздавались, смешанные со звоном военных труб. В этот пепельный и холодный вечер возмущение возрастало, ужас далекой резни заставлял чернь роптать, бегущие люди, махая большими кипами листов, рассекали толпу, из криков отчетливо выделялось слово: Африка.

– Из-за четырехсот скотски умерших скотов! – прошептал Андреа, отодвигаясь от дверцы, в которую он наблюдал.

– Что вы говорите? – воскликнула Ферентино.

На углу дворца Киджи смятение казалось вот-вот перейдет в рукопашный бой. Карете пришлось остановиться. Елена нагнулась и стала смотреть, и ее лицо, вне тени, озаряясь отблеском фонаря и светом сумерек, казалось почти смертельно бледным, холодной и несколько посиневшей белизной, которая напомнила Андреа чью-то голову – виденную неизвестно когда, неизвестно где, – в галерее ли, в часовне ли.

– Приехали, – сказала княгиня, так как карета добралась наконец до дворца Фиано. – И так, до свидания. Увидимся вечером у Анджельери. До свидания, Уджента. Придете завтра ко мне завтракать? Застанете Елену Вити и моего двоюродного брата.

– Час?

– Половина первого.

– Хорошо. Благодарю вас.

Княгиня вышла. Слуга ждал приказаний.

– Куда вас доставить? – спросила Елена Сперелли, усевшегося уже рядом с ней, на место подруги.

– Far, far away… [27]27
  Далеко, далеко…


[Закрыть]

– Да ну же, говорите, домой?

И не дожидаясь ответа, приказала:

– Церковь Св. Троицы, дворец Пуккари.

Слуга закрыл дверцу. Карета двинулась рысью, свернула на улицу Фраттину, оставив позади толпу, крики, ропот.

– Ах, Елена, наконец-то… – прервал Андреа, наклоняясь и любуясь желанной женщиной, которая откинулась назад, в тень, как бы избегая соприкосновения.

Отблеск света, мимоходом, пронзил тень, и он увидел, как Елена, бледная, улыбалась манящей улыбкой.

Все также улыбаясь, ловким движением, она сняла с шеи длинное кунье боа и, как петлю, накинула на его шею. Казалось, шутила. Но этой мягкой петлей, надушенной теми же духами, которыми когда-то дохнул на Андреа лисий мех, она привлекла к себе юношу, и не говоря ни слова, подставила ему губы.

Оба рта вспомнили прежние слияния, эти ужасные и сладкие слияния, которые продолжались до удушья и вызывали в сердце мнимое ощущение как бы мягкого и влажного, растворившегося плода. Чтобы продлить глоток, сдерживали дыхание. Карета с улицы Мачелли свернула на улицу Гритона, потом в Сикстинскую и остановилась у дворца Пуккари.

Елена быстро оттолкнула юношу. Несколько изменившимся голосом сказала:

– Вылезай. Прощай.

– Когда придешь?

– Кто знает!

Слуга открыл дверцу. Андреа вышел. Карета повернула снова, по той же Сикстинской улице. Андреа, весь дрожа, с глазами, все еще плававшими в истомном тумане, смотрел, не появится ли в окошке лицо Елены, но ничего не видел. Карета скрылась из виду.

Поднимаясь по лестнице, он думал: «Наконец-то она сдается!» В голове у него оставалась как бы мгла опьянения, во рту оставался вкус поцелуя, в зрачках его оставалась молния улыбки, с которой Елена набросила ему на шею эту своего рода блестящую и соблазняющую змею. – А Донна Мария? – Неожиданным наслаждением он, конечно, был обязан сиенке. Без всякого сомнения, в глубине странного и фантастического порыва Елены таилось начало ревности. Может быть, боясь, чтобы он не ускользнул от нее, она хотела связать его, приманить, снова зажечь жажду. «Она любит меня? Или не любит?» Да и зачем ему было знать? Какая польза в том? Очарование уже было нарушено. Никакое чудо не в силах будет воскресить хотя бы малейшую частицу умершего счастья. И ему ничего не оставалось, как заняться все еще божественным телом.

Он долго, с удовольствием останавливался на происшедшем. Ему в особенности нравилась изящная и своеобразная манера, с которой Елена придала обаяние своему капризу. И образ боа вызвал образ косы Донны Марии, разбудил вихрем все его любовные мечты об этих роскошных девственных волосах, которые когда-то заставляли млеть от любви воспитании; флорентийского монастыря. И снова он смешал два желания, лелеял мечту о двойном наслаждении, предвидел третью, идеальную Любовницу.

Впадал в задумчивое настроение духа. Одеваясь к обеду, думал: «Вчера – большая сцена страсти, почти со слезами, сегодня – маленькая немая сцена чувственности. И я сам казался себе вчера искренним в чувстве, как до этого был искренен в ощущении. Более того: даже сегодня, за час до поцелуя Елены, я пережил высокое лирическое мгновение подле Донны Марии. От всего этого не осталось ни следа. Завтра, конечно, начну с начала. Я – хамелеон, я – химеричен, непоследователен, бессвязен. Любой мой порыв к единству всегда окажется тщетным. Мне уже необходимо примириться с этим. Мой закон заключается в одном слове: НЫНЕ. Да будет воля закона».

Смеялся над самим собой. И с этого часа начиналась новая стадия его нравственного падения.

Он пустил в ход все свое нездоровое воображение, без малейшего стеснения, без малейшего отступления, без малейшего угрызения. Чтобы заставить Марию Феррес отдаться ему, прибег к самым изощренным уловкам, к самым тонким козням, обманывая ее в самых искренних порывах, в духовности, в идеале, в сокровенной жизни сердца. Чтобы с одинаковой быстротой преуспеть в приобретении новой любовницы и в возврате прежней, чтобы воспользоваться всеми обстоятельствами в том и другом стремлении, он столкнулся со множеством несвоевременных вещей, препятствий, странных случаев, и чтобы выпутаться из них, прибег ко лжи, ко множеству выдумок, пошлых уверток, унизительных уловок, подлых козней. Доброта, вера, чистота Донны Марии не покоряли его. В основу своего обольщения он положил стих из псалма: «Окропи меня исспом, и буду чист; омой меня, и я буду белее снега».Бедная женщина думала, что спасает душу, искупает грех, очищает своей чистотой запятнанного человека, еще глубоко верила этим незабвенным словам в парке, в это Крещение Любви, на фоне моря, под цветущими деревьями. И эта самая вера подкрепляла и поддерживала ее в неумолкавшей в ее сердце борьбе христианки, освобождала ее от подозрения, опьяняла ее своего рода чувственным мистицизмом, в который она вкладывала сокровища нежности, всю напряженную волну своей истомы, самый сладостный цвет своей жизни.

Андреа Сперелли, может быть, впервые встретил истиннуюстрасть, впервые встретил одно из этих редчайших, великих женских чувств, которые озаряют прекрасной и грозной молнией серое и изменчивое небо земной любви. Он не тужил об этом. Стал безжалостным палачом самого себя и бедного создания.

Что ни день – обман, подлость.

В четверг, 3 февраля, на Испанской площади, по данному на концерте слову, он встретил ее у выставки торговца старинным золотом с Дельфиной. Едва услышав его приветствие, она обернулась, и ее бледность окрасилась пламенем. Вместе осматривали драгоценности XVI века, стразовые пряжки и диадемы, эмалевые шпильки и часы, табакерки, золотые, из слоновой кости, черепаховые, – все эти безделушки умершего века, представшие при этом ясном утреннем во всем своем великолепии. Кругом торговцы цветами предлагали желтую и белую жонкиль, махровые фиалки, длинные ветки миндаля. В воздухе носилось дыхание весны. Колонна Зачатия стройно вздымалась к солнцу, как стебель, с Мистической Розойнаверху, фонтан сверкал алмазами, лестница Троицы радостно раскрывала свои объятия перед церковью Карла VIII, вскинувшейся двумя башнями в облагороженную облаками лазурь, в старинное небо Пиранези.

– Какое волшебство! – воскликнула Донна Мария. – Вы правы, что так влюблены в Рим.

– Ах, вы еще не знаете его! – сказал ей Андреа. – Я хотел бы быть вашим проводником…

Она улыбалась.

– …исполнять при вас, этой весной, сентиментальную роль Виргилия.

Она улыбалась, с менее печальным, менее серьезным выражением. Ее утреннее платье отличалось трезвым изяществом, но обнаруживало тончайший, воспитанный на произведениях искусства, на изысканных красках, вкус. Ее накидка, в виде двух перекрещенных шалей, была из серой, переходящей в зеленую, ткани, края были отделаны меховой полоской с узором из шелкового шнурка. А под накидкой была кофта тоже из меха. Как поразительно изящный покрой, так и сочетание двух тонов, этого невыразимого серого и этого богатого желтого, ласкали глаз. Она спросила:

– Где вы были вчера вечером?

– Ушел с концерта через несколько минут после вас. Вернулся домой, и остался там, потому что мне чудилось присутствие вашей души. Много думал. Вы не чувствовалимоих мыслей?

– Нет, не чувствовала. Не знаю, почему, мой вечер был мрачен. Я почувствовала себя такой одинокой!

Проехала графиня Луколи, правя саврасой. Прошла пешком Джулия Мочето в сопровождении Джулио Музелларо. Проехала Донна Изотта Челлези.

Андреа кланялся. Донна Мария спрашивала у него фамилии дам: фамилия Мочето была для нее не нова. Вспомнила день, когда ее произнесла Франческа, перед архангелом Михаилом Перуджино, просматривая рисунки Андреа в Скифанойе, и провожала глазами давнишнюю любовницу возлюбленного. Ее охватило беспокойство. Все, что связывало Андреа с его прежней жизнью, тревожило ее. Ей бы хотелось, чтобы этой неведомой для нее жизни никогда не было, ей хотелось бы совершенно изгладить ее из памяти того, кто с такой жадностью погрузился в нее и вынырнул из нее с такой усталостью, с таким ущербом, с таким злом. «Жить единственно в вас и ради вас, без завтрашнего дня, без вчерашнего, вне всяких других уз, без всякого другого предпочтения, вне мира…» Это были его слова. Ах, мечты!

Совсем другое беспокойство охватило Андреа. Приближался час завтрака, предложенного княгиней Ферентино.

– Куда вы направляетесь? – спросил он.

– Я и Дельфина напились чая с сандвичами у Надзарри, чтобы воспользоваться солнцем. Поднимемся на Пинчио и, может быть, заглянем на виллу Медичи. Если вы хотите проводить нас…

В душе, он мучительно колебался. – Пинчио, вилла Медичи, в февральский день, с нею! – Но не мог отказаться от приглашения, его мучило любопытство встретить Елену после вчерашней сцены, потому что, хотя он и заходил к Анджельери, она не приезжала. С расстроенным видом, сказал:

– Какая незадача! Через четверть часа, я должен быть на одном завтраке. Принял приглашение еще на прошлой неделе. Но если б я знал, я бы освободился от чего угодно. Какая незадача!

– Ступайте, не теряйте времени. Вы заставите ждать…

Он взглянул на часы.

– Могу вас проводить еще немного.

– Мама, – попросила Дельфина, – поднимемся по лестнице. Я поднималась вчера с Дороси. Если б ты видела!

Так как они были близ Бабуино, то повернули и направились через площадь. Какой-то мальчик упорно предлагал им большую ветку миндаля, Андреа купил ее и подарил Дельфине. Из гостиницы выходили белокурые дамы с красными книжками Бедекера в руках, дорогу пересекали тяжелые возы, запряженные парой, с металлическим блеском сбруи старинной ковки, продавцы цветами, наперебой, громко крича, совали иностранкам полные корзины.

– Дайте мне слово, – сказал Андреа Донне Марии, ставя ногу на первую ступень, – дайте мне слово, что не будете входить в виллу Медичи без меня. Сегодня откажитесь, прошу вас.

Печальная мысль, по-видимому, занимала ее. Сказала:

– Отказываюсь.

– Благодарю вас.

Перед ними торжественно поднималась лестница, из раскаленного камня струилась тончайшая теплота, и камень был цвета старинного серебра, похожего на цвет фонтанов в Скифанойе. Дельфина бежала впереди, с цветущей веткой, и, от бега, несколько нежных, розовых лепестков улетело, как бабочки.

Острое раскаяние кольнуло сердце юноши. Ему представилась вся отрада сентиментальной прогулки по медицейским тропинкам, под безмолвными пальмами, в этот первый час после полудня.

– Вы к кому идете? – немного помолчав, спросила Донна Мария.

– К старой княгине Альберони, – ответил Андреа. – Католическое общество.

Солгал еще раз, так как инстинкт подсказывал ему, что имя Ферентино могло вызвать у Донны Марии какое-нибудь подозрение.

– Ну, прощайте, – прибавила она, протягивая руку.

– Нет, пройду до площади. Там ждет меня моя карета. Смотрите: вот мой дом.

И указал ей на дворец Цуккари, убежище, залитое солнцем, производившее впечатление потемневшей и пожелтевшей от времени теплицы. Донна Мария посмотрела.

– И раз вы знаете его, не зайдете ли разок… мысленно?

– Мысленно – всегда.

– Ранее субботы вечером не увижу вас?

– Вряд ли.

Раскланялись. Она с Дельфиной направилась по усаженной деревьями аллее. Он же сел в карету и удалился по Григорианской улице.

Явился к Ферентино с незначительным опозданием. Извинился. Елена с мужем была там.

Завтракали в веселой зале с гобеленами фабрики Барберини, представляющими Кукольное шествие в стиле Лоара. В атмосфере этого грубоватого XVI века начал искриться и трещать поразительный огонь злословия. Все три дамы были в веселом и бойком настроении. Барбарелла Вити смеялась своим мужским смехом, закидывая свою юношескую голову несколько назад, и ее черные глаза слишком часто встречались и сливались с зелеными глазами княгини. Елена острила с чрезвычайным оживлением, и казалась Андреа такой далекой, такой чужой, такой беззаботной, что он почти подумал: «Но вчерашнее – только сон?» Людовико Барбаризи и князь Ферентино не отставали от дам. Маркиз Маунт-Эджкемб взял на себя труд надоедать своему молодому другу,осведомляясь у него о предстоящих аукционах и рассказывая ему о романе Апулея «Метаморфозы»,который он купил за несколько дней до этого – за тысячу пятьсот лир: Рим, 1469, in folio. Время от времени он останавливался и следил за движениями Барбареллы, и в его глазах зажигался огонь безумия, а по его ненавистным рукам пробегала странная дрожь.

Озлобление, досада, нетерпение Андреа доходили до того, что ему не удавалось скрыть их.

– Уджента, вы не в духе? – спросила Ферентино.

– Отчасти. Заболела Мичинг Маллечо.

И тогда Барбаризи стал надоедать ему рядом вопросов о болезни лошади. А Маунт-Эджкемб опять принялся за свои «Метаморфозы». А Ферентино, смеясь, сказала:

– Знаешь, Людовико, вчера, на музыкальном вечере, мы застали его за флиртом с незнакомой дамой.

– Да, – заметила Елена.

– Незнакомой? – воскликнул Людовико.

– Да, но ты может быть поделишься с нами сведениями. Жена нового министра Гватемалы.

– Ах да, понимаю.

– Ну и что же?

– Пока я знаю только министра. Играет все ночи напролет в клубе.

– Скажите, Уджента: она уже представлялась королеве?

– Не знаю, княгиня, – с некоторым нетерпением в голосе ответил Андреа.

Эта болтовня становилась ему невыносимой, а веселость Елены причиняла ему ужасную пытку, соседство же мужа было ему противно, как никогда. Но более, чем на них, он сердился на самого себя. В глубине его озлобления таилось чувство раскаяния по поводу только что отвергнутого счастья. Обманутое и оскорбленное жестоким поведением Елены, сердце его с острым покаянием обращалось к другой, и он видел ее, задумчивую, в пустынной аллее, прекрасную и благородную, как никогда.

Княгиня встала, все встали, и перешли в соседнюю залу. Барбарелла бросилась открывать рояль, исчезавший под широким, из красного бархата, чехлом, расшитым тусклым золотом, и начала наигрывать Тарантеллу Визе, посвященную Кристине Нильсон. Наклонившись над нею, Елена и Ева читали ноты. Людовико стоял за ними и курил папиросу. Князь исчез.

Лорд же Хисфилд не отпускал Андреа. Увел его и стал рассказывать ему о каких-то урбинских эротических чашках,купленных им на аукционе кавалера Давилы, и этот резкий голос, с этим его приторным вопросительным оттенком, эти жесты, когда он показывал размеры чашек, и этот, то мертвый, то пронзительный взгляд из-под огромного выпуклого лба, – словом, вся эта омерзительная внешность была для Андреа, как пытка, столь жестокая, что он сжимал зубы, содрогаясь, как человек под ножом хирурга.

Теперь у него было одно желание: уйти. Он решил бежать на Пинчио, надеялся застать там Донну Марию, увести ее на виллу Медичи. Было, пожалуй, около двух часов. Он видел озаренный солнцем в лазурном небе карниз противоположного дома. Обернувшись, увидел у рояля группу дам в красном отблеске падавших на чехол лучей. К отблеску примешивался легкий дым папирос, а болтовня и смех сливались с отдельными аккордами, которые подбирала своими пальцами Барбарелла. Людовико что-то шептал на ухо своей кузине, и кузина, должно быть, передала это подругам, потому что снова раздался ясный и сверкающий хохот, как звук рассыпавшегося по серебряному подносу ожерелья. И Барбарелла, вполголоса, стала снова напевать песенку Бизе.

– Траляля… Бабочка исчезла… Траляля…

Андреа ожидал удобного мгновения, чтобы прервать разговор Маунт-Эджкемба и проститься. Но коллекционер то и дело произносил, без перерывов и промежутков, периоды. Короткое молчание спасло бы мученика, но оно все еще не наступало, и волнение росло с каждым мгновением.

Да! Бабочка исчезла!.. Да! Ах! ах! ах! ах! ах!..

Андреа взглянул на часы.

– Уже два! Простите маркиз. Мне пора.

И, подойдя к группе, сказал:

– Простите, княгиня. В два у меня в конюшне встреча с ветеринарами.

Очень поспешно простился. Елена подала ему кончики пальцев. Барбарелла дала ему плод в сахаре, прибавив:

– Отнесите от меня бедной Мичинг.

Людовико хотел пойти вместе с ним.

– Нет, останься.

Поклонился и вышел. Стремглав, спустился по лестнице. Вскочил в карету, крикнув кучеру:

– Галопом, на Пинчио!

Им овладело безумное желание найти Марию Феррес, вернуть счастье, от которого он недавно отказался. Крупная рысь его лошадей показалась ему недостаточно быстрой. Он напряженно всматривался вдаль: не видно ли наконец Троицы, усаженной деревьями дороги, решетки.

Карета проехала за решетку. Приказал кучеру умерить рысь и объехать все аллеи. Сердце у него замирало всякий раз, когда появлялась издали, между деревьями, женская фигура: но тщетно. На площадке он вышел из кареты, пошел маленькими, закрытыми для экипажей, дорожками, осматривая каждый утолок: тщетно. Сидевшие на скамейках, из любопытства, провожали его глазами, так как его беспокойство было заметно.

Так как вилла Боргезе была открыта, Пинчио тихо отдыхал под этой томной улыбкой февраля. Редкие кареты и редкие пешеходы нарушали мир холма. Еще обнаженные, беловатые, иногда слегка синеватые, деревья вздымали свои ветки к нежному небу, усеянному весьма редкой паутиной, которую ветер отрывал и развевал своим дуновением. Пинии, кипарисы и другие вечно зеленые растения приобретали оттенок общей бледности, обесцвечивались, сливались с общим однообразием. Различие стволов, узорное сплетение веток придавали большую торжественность однообразию статуй.

Разве в этом воздухе еще не носилась какая-то частица печали Донны Марии? Прислонившись к решетке виллы Медичи, Андреа стоял несколько минут, как бы подавленный чудовищным бременем.

И такое положение вещей продолжалось и в ближайшие дни, с теми же пытками, с еще худшими пытками, с еще более жестокой ложью. Благодаря нередкому в нравственном падении людей интеллекта явлению, у него была теперь одна ужасающая ясность сознания, ясность неизменная, без помрачений, без уклонений. Он знал, что делал, и потом осуждал то, что сделал. И его отвращение к самому себе было равносильно бессилию его воли.

Но сама его неровность, и его нерешительность, и его странное молчание, и его странные излияния, и, словом, вся своеобразность его выражений, вызывавшаяся подобным душевным состоянием, только увеличивала, возбуждала страстное сострадание Донны Марии. Она видела его страдание, это терзало ее и наполняло нежностью, она думала: «Мало-помалу, я исцелю его». И мало-помалу, сама того не замечая, она начинала утрачивать силы.

Она поддавалась его желанию медленно.

В гостиной княгини Старинны, почувствовала невыразимую дрожь, ощущая на своей спине и на своих обнаженных руках взгляд Андреа. Андреа впервые видел ее в вечернем платье. Он знал только лицо ее и руки: а теперь плечи показались ему совершенными, как и руки, пусть и несколько худые.

Она была одета в парчу цвета слоновой кости, с отделкой из соболя. Тонкая полоска соболя тянулась и вдоль выреза, придавая телу неописуемую нежность, линия спины при слиянии шеи с плечами несколько ниспадала, тем изящным уклоном, который является признаком, ставшей уже редчайшей, физической аристократии. В пышных волосах, с излюбленной в бюстах Вероккио прической, не сверкало ни драгоценностей, ни цветка.

Воспользовавшись двумя или тремя удобными мгновениями, Андреа шептал ей слова восхищения и страсти.

– Мы впервые видимся «в свете», – сказал он ей. – Дадите мне перчатку, на память?

– Нет.

– Почему, Мария?

– Нет, нет, молчите.

– Ах, ваши руки! Помните, как я их рисовал в Скифанойе? Мне кажется, они принадлежат мне по праву, мне кажется, что вы должны отдать их мне и что, из всего вашего тела, они наиболее таинственно одушевлены, наиболее одухотворены, готов сказать, наиболее чисты… Руки доброты, руки прощения… Как я был бы счастлив получить хотя бы одну перчатку: маску, подобие их формы, одежду, благоухающую их запахом!.. Дадите мне перчатку, прежде чем уйти?

Она больше не отвечала. Разговор был прерван. Спустя немного, по просьбе всех, она села к роялю, сняла перчатки, положила на пюпитр. Ее пальцы, вне этих покровов, оказались очень белыми, длинными, без колец. И только на безымянном левом, живыми искрами, сверкал огромный опал.

Сыграла две сонаты-фантазии Бетховена. Одна из них, посвященная Джульетте Гвиччиарди, выражала безнадежность, отречение, изображала пробуждение после слишком долгого сна. Другая с первых аккордов в нежном и медленном ритме, изображала покой после бури, потом, пройдя через тревогу второй части, расширялась в лучезарно-легкое adagioи кончалась в allegro vivace, исполненном мужественного подъема и почти жара.

Андреа почувствовал, что, среди этой внимательной аудитории, она играла для него одного. Время от времени от пальцев игравшей его глаза переносились на длинные перчатки, свисавшие с пюпитра сохранявшие отпечаток этих пальцев, сохранявшие невыразимую грацию в маленьком отверстии для кисти, где только что чуть-чуть виднелся кусочек женской кожи.

Осыпанная похвалами, Донна Мария встала. Не взяла перчаток, отошла от рояля. И Андреа овладело искушение украсть их. – Может быть она оставила их для него? – Но он хотел иметь только одну. Как метко определил один тонкий любовник: пара перчаток совсем не то, что одна перчатка.

Вынужденная снова сесть за рояль по настоянию графини Старинны, Донна Мария сняла перчатки с пюпитра и положила их около клавишей, в тени. Затем сыграла Гавот Рамо, Гавот желтых дам,незабвенную старинную пляску Скуки и Любви. «Какие-то белокурые дамы, уже больше не молодые»…

Андреа, с некоторым трепетом, пристально смотрел на нее. Встав, она взяла только одну перчатку. Оставила другую в тени, для него.

Спустя три дня, когда Рим оказался под снегом, Андреа нашел дома следующую записку: «Вторник, 2 ч. —Сегодня вечером, от одиннадцати до полуночи, ждите меня в карете, перед дворцом Барберини, за решеткой. Если в полночь меня еще не будет, можете удалиться. – A Stranger».В записке звучал романтический и таинственный тон. Воистину, маркиза Маунт-Эджкемб в своей любовной практике слишком злоупотребляла каретою. Может быть она хотела возобновить связь тем же способом, каким прервала ее? И почему эта подпись чужая? Андреа улыбнулся. Он только что вернулся после посещения Донны Марии, очень нежного посещения, и его душу клонило больше к сиенке, чем к другой. В его ушах еще звучали смутные и благородные слова, которые сказала ему сиенка, наблюдая с ним в окно как падал снег, нежного, как цвет персиков или цвет яблоней на вилле Альдобрандини, охваченных обманчивым предчувствием новой весны. Но, прежде чем отправиться обедать, отдал Стефену очень точные приказания.

В одиннадцать был перед дворцом, волнение и нетерпение снедали его. Причудливость случая, зрелище снежной ночи, тайна, неизвестность воспламеняли воображение, уносили его от действительности.

В эту памятную февральскую ночь сверкала над Римом сказочная полная луна, еще невиданной яркости. Казалось, воздух был насыщен молоком, казалось, все предметы жили жизнью сна, казались неуловимыми образами, как образ метеора, казались видимыми издалека, благодаря химерическому лучеиспусканию своих форм. Снег покрывал все прутья решетки, скрывал железо, образуя узорную ткань, более легкую и более тонкую, чем филигранная работа, и окутанные в белое колоссы поддерживали ее, как дуб поддерживает паутину. Замерзший сад цвел, как целый неподвижный лес огромных и бесформенных лилий, был как скованный лунным заклятием сад, как бездыханный рай Селены. В воздухе высился безмолвный, торжественный, глубокий дом Барберини: все его очертания, невыразимо светлые, вздымались в высь, бросая синюю, прозрачную, как свет, тень, и этот блеск и эти тени налагали на архитектуру здания призрак волшебной архитектуры в духе Ариосто.

Наклоняясь и выглядывая, ожидающий, охваченный чарами этого чуда, чувствовал, что в нем воскресли заветные призраки любви, и лирические высоты чувства искрились, как ледяные копья решетки при луне. Но он не знал, какую из двух женщин он предпочел бы при этой фантастической обстановке: одетую ли в пурпур Елену Хисфилд, или же облеченную в горностай Марию Феррес. И так как его душа сладостно медлила в нерешительности выбора, то выходило, что среди тревоги ожидания два волнения, действительное из-за Елены и воображаемое из-за Марии, смешались и странно слились.

В безмолвии, где-то по близости, пробили часы, с ясным и дрожащим звоном, и казалось, что нечто стеклянное давало трещину при каждом ударе. На призыв откликнулись часы на церкви Св. Троицы, откликнулись часы Квиринала, слабым звоном, откликнулись издали и другие часы. Было одиннадцать с четвертью.

Напрягая зрение, Андреа смотрел на портик. – Неужели она решится пройти сад пешком? – Вспомнил фигуру сиенки, в ярком блеске. Образ сиенки возник невольно, затмил другой, и победила чистота, Candida super nivem [28]28
  Белее снега.


[Закрыть]
. Лунная и снежная ночь была, стало быть, во власти Марии Феррес, как бы под непреодолимым звездным влиянием. Из царственной чистоты вещей, символически, возникал образ чистой любовницы. Сила Символа покоряла душу поэта.

И тогда, все высматривая, не идет ли другая, он отдался мечте, которую подсказывала ему внешность вещей.

Это была поэтическая, почти мистическая мечта. Он ждал Марию. Мария избрала эту сверхестественной белизны ночь, что бы принести в жертву его желанию свою собственную белизну. Все белые вещи кругом, знающие о великом заклании, ждали прихода сестры, чтобы сказать привети аминь.Безмолвие жило.

«Вот, она идет: грядет по лилиям и снегу.Закутана в горностай, со связанными и скрытыми в одной косе волосами, ее шаги легче ее тени, луна и снег не так бледны, как она. Привет тебе.

Ее сопровождает тень, синяя, как свет, окрашенный лазурью. Огромные и бесформенные лилии не поникают перед ней, потому что их сковал холод, потому что холод сделал их похожими на асфодели, озаряющие тропинки Гадеса. Но у них, как у лилий христианского рая, есть голос, они говорят: Аминь.

Да будет так. Обожаемая идет на казнь. Да будет так. Она уже близится к ожидающему, холодная и безмолвная, но с пылающими и красноречивыми глазами. И он берет ее за руки, дорогие руки, закрывающие язвы и раскрывающие сны, целует их. Да будет так.

То здесь, то там исчезают высокие, на колоннах, церкви, верхушки сводов и акантов которых освещены снегом. Исчезают погруженные в лазурный блеск форумы, откуда вздымаются к луне остатки портиков и арок, не связанных больше со своими собственными тенями. Исчезают изваянные из хрустальных глыб фонтаны, изливающие не воду, а свет.

И он потом целует ее уста, ее милые уста, не знающие лживых слов. Да будет так. Из развязанного узла выливаются волосы, как огромный темный поток, где, казалось бы, собрана вся ночная тьма, укрывшаяся от снега и луны. Своими волосами затмит тебя и под волосами прегрешит. Аминь».

А другая не являлась! И в безмолвии и поэзии, снова падали людские часы, раздаваясь с римских колоколен и башен. Редкие кареты бесшумно спускались к площади по улице Четырех Фонтанов, или с трудом поднимались к церкви Св. Марии Маджиоре, и желтели, как топазы на свету, фонари. Казалось, что с приближением ночи к своей полноте, ясность возрастала и становилась прозрачнее. Узоры решеток искрились, точно по ним выткались серебряные кружева. На окнах дворца, в виде алмазных щитов, сверкали большие круги ослепительного света.

Андреа подумал: «А если она не придет?»

Эта странная лирическая волна, пронесшаяся над его душою во имя Марии, скрыла тревогу ожидания, утишила нетерпение, отвлекла желание. На один миг ему показалось, что она не придет. Потом снова, и еще сильнее, его охватила мука неизвестности и смутил образ страсти, которой он может быть наслаждался бы там внутри, в этом своего рода маленьком теплом алькове, где розы дышали таким нежным запахом. И, как в Сильвестров день, его страдание обострилось тщеславием, так как он прежде всего сожалел о том, что такое изысканное приспособление любви может пропасть без всякой пользы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю