355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Габриэле д'Аннунцио » Собрание сочинений в 6 томах. Том 1. Наслаждение. Джованни Эпископо. Девственная земля » Текст книги (страница 20)
Собрание сочинений в 6 томах. Том 1. Наслаждение. Джованни Эпископо. Девственная земля
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:27

Текст книги "Собрание сочинений в 6 томах. Том 1. Наслаждение. Джованни Эпископо. Девственная земля"


Автор книги: Габриэле д'Аннунцио



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 30 страниц)

Два или три раза Андреа поймал устремленный на жену блестящий взгляд лорда Хисфилда: взгляд, где, казалось, был избыток всей только что смешавшейся грязи и низости. Почти при каждой фразе, Елена смеялась язвительным смехом, с какой-то странной легкостью, не смущенной желанием этих двух мужчин, только что воспламенившихся от вида развратных книг. И, при свете молнии, преступная мысль еще раз пронеслась в душе Андреа. Он дрожал всем телом.

Когда лорд Хисфилд встал и ушел, то, хриплым голосом, схватив ее за кисть руки, придвигаясь к ней настолько, что обдавал ее бурным дыханием, он сказал:

– Я теряю рассудок… Я схожу с ума… Ты мне нужна, Елена… Я хочу тебя…

Гордым движением, она освободила руку. Потом, с ужасной холодностью, сказала:

– Я попрошу моего мужа дать вам двадцать франков. Уйдя отсюда, вы будете иметь возможность утолить свой жар.

Сперелли вскочил на ноги, посинев. Возвращаясь, лорд Хисфилд спросил:

– Вы уже уходите? Что с вами?

И улыбнулся молодому другу, так как он знал действие своих книг. Сперелли поклонился. Елена, не смущаясь, подала ему руку. Маркиз проводил его до порога, тихо говоря:

– Напоминаю вам о моем Гервеции.

На подъезде, в аллее, увидел подъезжающую карету. Высунувшись в окошко, с ним раскланялся господин с большой русой бородой. Это был Галеаццо Сечинаро. И тотчас же в душе у него всплыло воспоминание о майском базаре с рассказом о сумме, предложенной Галеаццо, чтобы заставить Елену вытереть о его бороду прекрасные смоченные шампанским пальцы. Ускорил шаг, вышел на улицу: у него было тупое и смутное чувство как бы оглушительного шума, вырывавшегося из тайников его мозга.

Было послеполуденное время в конце апреля, жаркое и сырое. Среди пушистых и ленивых облаков, солнце то появлялось, то исчезало. Истома южного ветра сковала Рим.

На тротуаре Сикстинской улицы, он увидел впереди себя даму, медленно направлявшуюся к церкви Св. Троицы, узнал Донну Марию Феррес. Взглянул на часы: было, действительно, около пяти, недоставало нескольких минут до обычного часа свидания. Мария, конечно, шла во дворец Пуккари.

Он прибавил шагу, чтобы нагнать ее. Когда был близко, окликнул ее по имени:

– Мария!

Она вздрогнула.

– Ты здесь? Я поднималась к тебе. Пять часов.

– Без нескольких минут. Я бежал дожидаться тебя. Прости.

– Что с тобой? Ты очень бледен, на тебе лица нет… Откуда ты?

Она нахмурила брови, пристально, сквозь вуаль, всматриваясь в него.

– Из конюшни, – ответил Андреа, выдерживая взгляд, не краснея, точно у него больше не было крови. – Одна из лошадей, очень мне дорогая, повредила себе колено, по вине жокея. И, стало быть, в воскресенье, ей нельзя будет участвовать в дерби. Это огорчает меня. Прости. Замешкался, и не заметил. Но ведь еще несколько минут до пяти…

– Хорошо. Прощай. Я ухожу.

Были на площади Троицы. Она приостановилась, чтобы проститься с ним и протянула ему руку. Складка между ее бровями все еще не расходилась. При всей ее великой нежности, у нее порой бывало почти резкое нетерпение, с гордыми движениями, преображавшими ее.

– Нет, Мария. Приходи. Будь нежна. Я иду наверх ожидать тебя. Пройдись до решетки Пинчио и возвращайся назад. Хочешь?

На часах Св. Троицы пробило пять.

– Слышишь? – прибавил Андреа.

После легкого колебания, она сказала:

– Приду.

– Спасибо. Я люблю тебя.

– Люблю тебя.

Расстались.

Донна Мария продолжала свой путь, пересекла площадь, вошла в обсаженную деревьями аллею. Время от времени вдоль стены над ее головой, ленивое дуновение ветра взрывало шелест в зеленых деревьях. Во влажном теплом воздухе расплывались и исчезали редкие волны благоухания. Облака казались ниже, несколько стай ласточек пролетело над самой землей. И все же, в этой изнурительной тяжести, было нечто мягкое, смягчавшее подавленное страстью сердце сиенки.

С тех пор, как она уступила желанию Андреа, ее сердце трепетало счастьем, перемешанным с глубоким беспокойством, вся ее христианская кровь воспламенялась никогда еще не пережитыми восторгами страсти и леденела от ужасов греха. Ее страсть была невыразимо глубока, чрезмерна, беспредельна, и так жестока, что часто, на долгие часы, лишала ее памяти о дочери. Порой она доходила до того, что забывала Дельфину, пренебрегала ею! И потом у нее бывал прилив угрызений совести, раскаяния, нежности, с которыми она покрывала поцелуями и слезами голову изумленной дочери, рыдая с мучительной болью, как над головой умершей.

В этом огне все ее существо очищалось, становилось утонченнее, обострялось, приобретало чудесную чувствительность, своего рода ясновидящую ясность, вызывавший в ней странные мучения дар угадывания. Почти при всяком обмане со стороны Андреа, она чувствовала боль в душе, испытывала неопределенное беспокойство, которое, сгущаясь иногда, принимало вид подозрения. И подозрение разъедало ее, делало поцелуи горькими, всякую ласку едкой, пока не рассеивалось под порывами и жаром непостижимого любовника.

Она была ревнива. Ревность была ее неумолимым терзанием, ревность не к настоящему, а к прошлому. Из этой жестокости, которую ревнивые существа проявляют по отношению к самим себе, ей хотелось бы проникнуть в память Андреа, раскрыть все воспоминания, видеть все следы, оставленные прежними любовницами, знать, знать все. С ее уст чаще всего, когда Андреа молчал, срывался следующий вопрос: «О чем ты думаешь?» И когда она произносила эти слова, в ее душе и в ее глазах неизбежно появлялась тень, неизбежно поднимался из сердца поток печали.

Так и в этот день, при неожиданном появлении Андреа, разве в глубине души у нее не шевельнулось инстинктивное подозрение? Больше: в ее душе пронеслась ясная мысль, мысль, что Андреа возвращался от леди Хисфилд, из дворца Барберини.

Она знала, что Андреа был любовником этой женщины, знала, что эту женщину звали Еленой, знала, наконец, что она была Еленой вышеупомянутой надписи «Ich lebe!..»Двустишие Гёте звонко раздавалось в ее сердце. Этот лирический крик демонстрировал ей меру любви Андреа к этой прекраснейшей женщине. Должно быть, он любил ее беспредельно!

По дороге она вспоминала появление Елены в концертном зале, в Сабинском дворце, и плохо скрытое смущение давнишнего любовника. Вспоминала свое ужасное волнение, когда однажды вечером, во время бала в австрийском посольстве, графиня Старинна, при виде Елены, сказала ей: «Тебе нравится Хисфилд? Она была великим жаром нашего друга Сперелли и, думаю, еще и продолжает быть».

«Думаю, еще и продолжает быть». Сколько пыток из-за этой фразы! Она, неотступно, провожала глазами великую соперницу, в изящной толпе. И не раз ее взгляд встречался со взглядом той, и она чувствовала непреодолимую дрожь. Потом, в тот же вечер, они были представлены друг другу баронессой Бекгорст и обменялись, в толпе, простым поклоном головы. И молчаливый поклон повторялся и впоследствии, в тех очень редких случаях, когда Донна Мария Феррес-и-Кандевила появлялась в светских гостиных.

Почему же сомнения, усыпленные или погашенные волною опьянения, возникали с такой силой? Почему ей не удавалось подавить их? Почему же, при малейшем толчке воображения, в глубине ее закипало это неизвестное беспокойство?

По дороге она чувствовала, как тревога возрастала. Ее сердце не было довольно, возникшая в ее сердце мечта – в то мистическое утро, под цветущими деревьями, при виде моря – не оправдалась. Наиболее чистая и наиболее прекрасная часть этой любви осталась там, в пустынном лесу, в символической чаще, которая беспрерывно цветет и приносит плоды, созерцая Бесконечность.

У обращенной к Сан-Себастианелло ограды она остановилась. Древнейшие падубы, с такой темной зеленью, что она казалась черной, воздвигли над фонтаном искусственную, безжизненную крышу. На стволах были широкие раны, набитые известкой и кирпичом, как отверстия в стенах. – О, юные толокнянки, сияющие и дышащие светом! – Вода, изливаясь с верхней гранитной чаши в расположенный под нею бассейн, издавала время от времени взрыв рыданий, как сердце, которое наполняется тоской и затем разражается слезами. – О, мелодия Ста Фонтанов, протянувшихся вдоль лавровой аллеи! – Город лежал, как вымерший, как бы схороненный под пеплом невидимого вулкана, безмолвный и зловещий, как город, уничтоженный чумой, огромный, бесформенный, со вскинутым над ним, как облако, Куполом. – О, море! О, ясное море!

Она чувствовала, как ее тревога возрастала. От вещей исходила для нее какая-то темная угроза. Ею овладело то же самое чувство страха, которое она переживала не раз. В ее христианской душе пронеслась мысль о каре.

И все же при мысли, что любовник ждал ее, она задрожала в самой глубине своего существа, при мысли о поцелуях, о ласках, о безумных словах, она почувствовала, как ее кровь воспламенялась, как ее душа замирала. Трепет страсти победил трепет страха Божьего. И она направилась к дому возлюбленного, дрожа, подавленная, точно шла на первое свидание.

– Ах, наконец-то! – воскликнул Андреа, обнимая ее, впитывая дыхание ее запыхавшихся уст.

Потом, взяв ее руку и прижимая ее к груди, сказал:

– Чувствуешь мое сердце. Если б ты не приходила еще одну минуту, оно разбилось бы.

Она прижалась щекой к его груди. Он поцеловал ее в затылок.

– Слышишь?

– Да, оно говорит со мной.

– Что же оно говорит?

– Что ты не любишь меня.

– Что говорит? – повторил юноша, кусая ее в затылок, мешая ей выпрямиться.

Она рассмеялась.

– Что любишь меня.

Сняла накидку, шляпу, перчатки. Стала нюхать белую сирень, наполнявшую высокие флорентийские вазы, те, что на картине Боттичелли, в Боргезе. Двигалась по ковру чрезвычайно легким шагом, и ничего не было прелестнее движения, с которым она погрузила лицо в нежные кисти цветов.

– Возьми, – сказала она, откусив зубами верхушку и держа ее во рту.

– Нет, я возьму с твоих уст другой цветок, менее белый, но более вкусный…

Среди этого благоухания они поцеловались долгим-долгим поцелуем. Увлекая ее, несколько изменившимся голосом, он сказал:

– Пойдем туда.

– Нет, Андреа, поздно. Сегодня нет. Останемся здесь. Я приготовлю тебе чай, а ты будешь долго и нежно ласкать меня.

Она взяла его за руки, сплела свои пальцы с его пальцами.

– Не знаю, что со мной. Чувствую, как мое сердце до того переполнено нежностью, что я готова плакать.

В ее словах была дрожь, ее глаза стали влажными.

– Если б я могла не покидать тебя, остаться здесь на целый вечер!

Глубокое уныние придавало ее голосу оттенок неопределенной грусти.

– Думать, что ты никогда не узнаешь всей, всей моей любви! Думать, что я никогда не узнаю твоей! Ты любишь меня? Говори мне это, говори всегда, сто раз, тысячу раз, не уставая. Любишь?

– Разве же ты не знаешь?

– Не знаю.

Она произнесла эти слова таким тихим голосом, что Андреа едва расслышал их.

– Мария!

Она, молча, склонила голову ему на грудь, прислонилась лбом, как бы ожидая, чтобы он говорил, чтобы слушать его.

Он смотрел на эту бедную голову, поникшую под бременем предчувствия, чувствовал легкое прикосновение этой благородной и печальной головы к своей очерствевшей от лжи, скованной обманом груди. Тяжелое волнение сдавило ему грудь, человеческое сострадание к этой человеческой муке сжало ему горло. И это доброе движение души разрешилось в слова, которые лгали, сообщило лживым словом дрожь искренности.

– Ты не знаешь!..Ты говорила тихо, дыхание замерло на твоих устах, что-то в глубине тебя возмутилось тем, что ты говорила, все, все воспоминания нашей любви восстали против того, что ты говорила. Ты не знаешь,что я люблю тебя!..

Она стояла, поникнув, слушая, сильно дрожа, узнавая, думая, что узнает, во взволнованном голосе юноши истинный звук страсти, опьяняющий звук, который она считала не поддающимся подделке. И он говорил ей почти на ухо, в тишине комнаты, обдавая ее шею горячим дыханием, с перерывами, которые были слаще слов.

– Лелеять одну единственную мысль, упорную, обо всех часах, обо всех мгновениях… не понимать другого счастья, кроме того, сверхчеловеческого, которое уже одно твое присутствие изливает на мое существо… жить целый день в беспокойном, бешеном, ужасном ожидании мига, когда снова увидишь тебя… лелеять образ твоих ласк, когда ты ушла, и снова обладать тобой в виде почти созданной тени… чувствовать тебя во сне, чувствовать тебя на своем сердце, живой, действительной, осязаемой, слитой с моей кровью, слитой с моей жизнью… и верить тольков тебя, клясться толькотобой, полагать всю мою веру тольков тебе, и мою силу, и мою гордость, весь мой мир, все, о чем мечтаю, и все, на что надеюсь…

Она подняла залитое слезами лицо. Он замолчал, останавливая губами теплые капли на щеках. Она плакала и смеялась, погружая ему в волосы дрожащие пальцы, растерянно, с рыданием:

– Душа, душа моя!

Он усадил ее, стал на колени у ее ног, не переставая целовать у нее веки. Вдруг, он вздрогнул. Почувствовал на губах быструю дрожь ее длинных ресниц, подобно беспокойному крылу. Это была странная ласка, вызывавшая невыносимое наслаждение, это была ласка, которой когда-то ласкала его Елена, смеясь, много раз подряд, подвергая любовника маленькой нервной боли щекотки, и Мария переняла ее у него же, и часто, под такой лаской, ему удавалось вызвать образ другой.

Он вздрогнул, Мария же улыбнулась. И так как на ресницах у нее еще висела слеза, она сказала:

– Пей и эту!

Он выпил, она же бессознательно, смеялась. От слез, она стала почти весела, спокойна, полна грации.

– Я приготовлю тебе чай, – сказала.

– Нет, сиди здесь.

При виде ее на диване, в подушках, он воспламенялся. В его уме внезапно возник образ Елены.

– Дай мне встать, – умоляла Мария, освобождаясь из его крепких объятий. – Хочу, чтобы ты выпил моего чая. Увидишь. Запах проникнет тебе в душу.

Она говорила о дорогом, присланном ей из Калькутты, чае, который она подарила Андреа накануне.

Встала и уселась в кожаное кресло с Химерами, где еще изысканно тускнел «розово-шафрановый» цвет старинного стихаря. На маленьком столе еще сверкала тонкая майолика Кастель-Дуранте.

Приготовляя чай, она наговорила столько милых вещей, с полным самозабвением расточала свою доброту и свою нежность, простосердечно наслаждалась этой милой, тайной близостью, этой тихой комнатой, этой утонченной роскошью. Позади, как позади Девы на картине Сандро Боттичелли, поднимались хрустальные чаши, увенчанные кистями белой сирени, и ее руки архангела скользили по мифологическим рисункам Люцио Дольчи и гекзаметрам Овидия.

– О чем ты думаешь? – спросила она Андреа, сидевшего близ нее, на ковре, прислонясь головой к ручке кресла.

– Слушаю тебя. Говори еще!

– Больше не хочу.

– Говори! Рассказывай мне много, много…

– О чем?

– О том, что ты одна знаешь.

Он убаюкивал ее голосом волнение, вызванное другой,заставлял ее голос оживить образ другой.

– Чувствуешь? – воскликнула Мария, обливая душистые листья кипятком.

С паром в воздухе разливался острый запах. Андреа вдыхал его. Потом, закрывая глаза, откидывая назад голову, сказал:

– Поцелуй меня.

И при первом соприкосновении губ, он так сильно вздрогнул, что Мария была поражена.

– Смотри. Это – любовный напиток.

Он отклонил предложение.

– Не хочу пить из этой чашки.

– Почему?

– Дай мне ты сама… пить.

– Но как?

– А вот. Набери глоток и не проглатывай.

– Еще слишком горячо.

Она смеялась этой причуде любовника. Он был несколько расстроен, смертельно бледен, с искаженным взглядом. Подождали, пока чай остынет. Мария ежеминутно касалась губами края чашки, чтобы попробовать, потом смеялась, коротким звонким смехом, который казался не ее смехом.

– Теперь можно пить, – объявила.

– Теперь выпей большой глоток. Вот так.

Она сжимала губы, чтобы удержать глоток, но большие глаза ее, от недавних слез блестевшие еще ярче, смеялись.

– Теперь лей, понемногу.

И, с поцелуем, он выпил весь глоток. Чувствуя, что задыхается, она торопила медленно пившего, сжимая ему виски.

– Боже мой! Ты хотел задушить меня.

Томная, счастливая, откинулась на подушку, как бы желая отдохнуть.

– Какой вкус ты чувствовал? За одно ты выпил и мою душу. Я совсем пуста.

С пристальным взглядом, он задумался.

– О чем думаешь? – вдруг, приподнимаясь, снова спросила Мария, кладя ему палец на лоб, как бы для того, чтобы задержать невидимую мысль.

– Ни о чем, – ответил. – Не думал. Наблюдал в себе действие любовного напитка…

Тогда-то и ей захотелось попробовать. С упоением пила из его рта. Потом, прижимая руку к сердцу и глубоко вздохнув, воскликнула:

– Как мне нравится!

Андреа дрожал. Разве это не был оттенок Елены – того вечера, когда она отдалась? Не те же слова? Он смотрел на ее рот.

– Повтори.

– Что?

– То, что сказала.

– Зачем?

– Это слово звучит так нежно, когда ты произносишь его… Ты не можешь понять… Повтори.

В неведеньи, она улыбалась, немного смущенная странным взглядом возлюбленного, почти робко.

– Ну, хорошо… мне нравится!

– А я?

– Что?

– А я… тебе?

Ошеломленная, она смотрела на возлюбленного, который, в судорогах, корчился в ногах у нее, в ожидании слова, которое он хотел вырвать у нее.

– А я?

– Ах! Ты… мне нравишься.

– Так, так… Повтори. Еще!

В неведеньи, она соглашалась. Он ощущал муку и неопределенное наслаждение.

– Зачем ты закрываешь глаза? – спросила она, не из подозрения, а лишь с тем, чтобы он выразил свое ощущение.

– Чтобы умереть.

Он положил голову ей на колени, оставаясь в таком положении несколько минут, молчаливый, сумрачный. Она тихо ласкала его волосы, виски, лоб, где, при этой ласке, шевелилась подлая мысль. Вокруг них комната мало-помалу погружалась в сумрак, носился смешанный запах цветов и напитка, очертания сливались в одну гармоничную и богатую призрачную картину.

После некоторого молчания, Мария сказала:

– Встань, любовь моя. Я должна покинуть тебя. Поздно.

Он встал, прося:

– Останься со мной еще минутку, до вечернего благовеста.

И снова увлек ее на диван, где, в тени, сверкали подушки. Внезапным движением, он повалил ее, сжал ей голову, осыпал лицо поцелуями. Его жар дышал почти злобой. Он воображал, что сжимает голову другой, и воображал эту голову запятнанной губами мужа, и не чувствовал отвращения, но еще более дикое желание. Из наиболее низменных глубин инстинкта всплывали в его сознании все смутные ощущения, испытанные им при виде этого человека, в его сердце, как смешанная с грязью волна, всплывало все бесстыдное и нечистое, и вся эта грязь переходила, с поцелуями, на щеки, на лоб, волосы, шею, рот Марии.

– Нет, пусти! – вскрикнула она, с усилием освобождаясь из крепких объятий.

И бросилась к чайному столу зажечь свечи.

– Будьте благоразумны, – прибавила она, несколько задыхаясь, с милым видом гнева.

Он остался на диване и, молча, смотрел на нее.

Она же подошла к стене, возле камина, где висело маленькое зеркало. Надела шляпу и вуаль, перед этим тусклым стеклом, похожим на мутную, зеленоватую воду.

– Как мне неприятно оставлять тебя, сегодня вечером!.. Сегодня больше, чем всегда… – подавленная грустью часа, прошептала она.

В комнате лиловатый свет сумерек боролся со светом свеч. На краю стола стояла холодная, уменьшившаяся на два глотка, чашка чаю. Сверху высоких хрустальных ваз, цветы казались белее. Подушка дивана сохраняла еще отпечаток лежавшего на ней тела.

Колокол Св. Троицы начал звонить.

– Боже мой, как поздно! Помоги мне надеть плащ, – возвращаясь к Андреа, сказало бедное создание.

Он снова сжал ее в своих объятиях, повалил ее, осыпал бешеными поцелуями, слепо, страстно, не говоря ни слова, с пожирающим жаром, заглушая плач на ее устах, заглушая на ее устах и свой почти непреодолимый порыв крикнуть имя Елены. И над телом ничего не подозревающей женщины совершил чудовищное святотатство.

Несколько минут оставались обвившись. Погасшим и опьяненным голосом, она сказала:

– Ты берешь мою жизнь!

Она была счастлива этим страстным насилием. Сказала:

– Душа, душа моя, вся – вся моя!

Сказала, счастливая:

– Я чувствую биение твоего сердца… такое сильное, такое сильное!

Потом, со вздохом, сказала:

– Дай мне встать. Я должна уходить.

У Андреа было бледное искаженное лицо убийцы.

– Что с тобой, – нежно спросила она.

Он хотел улыбнуться ей. Ответил:

– Я никогда не испытывал такого глубокого волнения. Думал, что умру.

Подошел к одной из ваз, вынул ветку цветов, передал ее Марии, провожая ее к выходу, почти торопя ее уходить, потому что всякое движенье, всякий взгляд, всякое слово ее причиняло ему невыносимую муку.

– Прощай, любовь моя. Мечтай обо мне! – сказало бедное создание, на пороге, со своей беспредельной нежностью.

XV

Утром 20-го мая, Андреа Сперелли шел вверх по залитому солнцем Корсо, перед дверью в Кружок его окликнули.

На тротуаре стояла кучка его друзей, глазевших на прохожих и злословивших. Тут были Джулио Музелларо, Людовико Барбаризи, герцог Гримити, Галеаццо Сечинаро, был Джино Бомминако и несколько других.

– Ты не знаешь о событии этой ночи? – спросил его Барбаризи.

– Нет. Какое же событие?

– Дон Мануэль Феррес, министр Гватемалы…

– Ну?

– Был уличен, в разгар игры, в мошенничестве.

Сперелли совладал с собой, хотя кое-кто из присутствовавших смотрел на него с лукавым любопытством.

– А как?

– При этом был и Галеаццо, даже играл за тем же столом.

Князь Сечинаро начал передавать подробности.

Андреа Сперелли не прикидывался безразличным. Наоборот, слушал с внимательным и серьезным видом. Наконец сказал:

– Мне это очень неприятно.

Оставался несколько минут в компании, потом стал прощаться с друзьями, чтобы уходить.

– Какой дорогой идешь? – спросил Сечинаро.

– Домой.

– Я тебя провожу немного.

Пошли по направлению к улице Кондотти. Корсо, от Венецианской площади до площади Народа, был как ликующая река света. Дамы, в светлых весенних нарядах, проходили вдоль сверкающих витрин. Прошла княгиня Ферентино с Барбареллой Вити, под кружевным зонтиком. Прошла Бьянка Дольчебуоно. Прошла молодая жена Леонетто Ланцы.

– Ты знавал этого Ферреса? – спросил Галеаццо молчавшего Сперелли.

– Да, познакомился в прошлом году, в сентябре, в Скифанойе, у моей сестры Аталета. Жена – большая подруга Франчески. Поэтому происшедшее мне очень неприятно. Следовало бы постараться по возможности меньше предавать это гласности. Ты оказал бы мне большую услугу, если б помог мне…

Галеаццо выказал сердечную готовность.

– Думаю, – сказал он, – что скандала отчасти можно было бы избежать, если бы министр просил отставки у своего правительства, но немедленно, как ему и было предложено председателем Кружка. Но беда в том, что министр отказывается. Сегодня ночью у него был вид оскорбленного человека: повышал голос. Но доказательства были налицо! Следовало бы убедить его…

По дороге продолжали говорить о происшествии. Сперелли был благодарен Сечинаро за сердечную готовность. Благодаря этой интимности, Сечинаро был расположен к дружеской откровенности.

На углу улицы Кондотти, заметили госпожу Маунт-Эджкемб, шедшую по левому тротуару вдоль японских витрин, этой своей плавной, ритмической и очаровательной походкой.

– Донна Елена, – сказал Галеаццо.

Оба смотрели на нее, оба чувствовали очарование этой походки. Но взгляд Андреа проникал сквозь платье, видел знакомые формы, божественную спину.

Догнав ее, вместе поклонились, прошли дальше. Теперь они не могли смотреть на нее, но она смотрела на них. И Андреа чувствовал последнюю пытку идти рядом с соперником, на глазах у оспариваемой женщины, думая, что эти глаза может быть наслаждались сравнением. Мысленно, он сам сравнил себя с Сечинаро.

У последнего был воловий тип белокурого и синеглазого Лючио Веро, и между великолепными золотистыми усами и бородой у него краснел лишенный всякого духовного выражения, но красивый, рот. Он был высок, плотен, силен, не тонко, но непринужденно изящен.

– Как дела? – спросил его Андреа, подстрекаемый к этой смелости непобедимым любопытством. – Приключение продолжается?

Он знал, что с этим человеком можно вести подобный разговор.

Галеаццо повернулся к нему с полуудивленным и полувопросительным видом, потому что не ожидал от него подобного вопроса, и менее всего в этом столь легкомысленном, столь спокойном тоне. Андреа улыбался.

– Ах, да, с каких пор длится моя осада! – ответил бородатый князь. – С незапамятных времен, возобновляясь много раз, и всегда без успеха. Являлся всегда слишком поздно: кое-кто опередил меня в завоевании. Но я никогда не падал духом. Был убежден, что, рано или поздно, придет и мой черед. Attendre pour attendre.И действительно…

– Ну и что же?

– Леди Хисфилд благосклоннее ко мне, чем герцогиня Шерни. Надеюсь, буду иметь вожделеннейшую честь быть занесенным в список после тебя…

Он разразился несколько грубым смехом, обнажая белые зубы.

– Полагаю, что мои индийские подвиги, оповещенные Джулио Музелларо, прибавили к моей бороде героическую ниточку непреодолимой храбрости.

– Ах, твоя борода должна дрожать от воспоминаний в эти дни…

– Каких воспоминаний?

– Вакхических.

– Не понимаю.

– Как! Ты забыл о пресловутом базаре в мае 84 г.?

– Ах, вот что! Ты меня надоумил. В эти дни исполнится третья годовщина… Но ведь тебя-то не было. Кто же рассказал тебе?

– Ты хочешь знать слишком много, дорогой мой.

– Скажи мне, прошу тебя.

– Думай лучше, как бы поискуснее использовать годовщину. И сейчас же поделись со мной известиями.

– Когда увидимся?

– Когда хочешь.

– Пообедай со мной сегодня, в Кружке, около восьми. Там-то можно будет заняться и другим делом.

– Хорошо. Прощай, золотая борода. Беги!

На Испанской площади, внизу лестницы, простились, и так как Елена пересекала площадь, направляясь к улице Мачелли, чтобы пройти на улицу Четырех Фонтанов, Сечинаро догнал ее и пошел провожать.

После усилия притворства, сердце у Андреа сжалось чудовищно, пока он поднимался по лестнице. Думал, что не хватит сил дойти до двери. Но он уже был уверен, что, впоследствии, Сечинаро расскажет ему все, и ему ужеказалось, что он в выигрыше! В каком-то опьянении, в каком-то вызванном чрезмерным страданием безумии, он слепо шел навстречу новым пыткам, все более жестоким и все более бессмысленным, отягчая и усложняя на тысячу ладов свое душевное состояние, переходя от извращенности к извращенности, от заблуждения к заблуждению, от жестокости к жестокости, не в силах больше остановиться, не зная ни мгновения остановки в головокружительном падении. Его пожирала как бы неугасимая лихорадка, которая своим жаром вскрывала в темных безднах существа все семена человеческой низости. Всякая мысль, всякое чувство приносили боль. Он стал сплошной язвой.

И все же сам обман крепко привязывал его к обманутой женщине. Его душа была так странно приспособлена к чудовищной комедии, что он уже почти не понимал другого способа наслажденья, другого вида страданья. Это перевоплощение одной женщины в другую перестало быть деянием отчаявшейся страсти, но стало порочной привычкою и, значит, настойчивой потребностью, необходимостью. И, отсюда – бессознательное орудие этого порока стало для него необходимо, как сам порок. В силу чувственной извращенности, он почти был уверен, что реальное обладание Еленой не дало бы ему острого и редкого наслажденья, какое было дано ему этим воображаемым обладанием. Он уже почти не мог больше, в сладострастной идее, разделить этих двух женщин. И так как он думал, что реальное обладание одной уменьшало наслажденье, то и чувствовал притупленность всех своих нервов, когда, при утомленном воображении, он находился перед непосредственнойреальной формой другой.

Поэтому для него мучительной была мысль, что с падением Дона Мануэля Феррес он лишится Марии.

Когда к вечеру Мария пришла, он тотчас же заметил, что бедное созданье еще не знало о своем несчастие. Но на следующий день она пришла тяжело дыша, встревоженная, бледная, как мертвец, и, закрывая лицо, разрыдалась в его объятьях:

– Ты знаешь?..

Весть разошлась. Скандал был неизбежен, крах был непоправим. Пошли дни отчаянной пытки, в эти дни, оставшись одна после стремительного бегства мошенника, покинутая немногими подругами, окруженная бесчисленными кредиторами мужа, затерянная в законных формальностях описей, среди приставов и ростовщиков и прочей подлой твари, Мария обнаружила героическую гордость, но безуспешно старалась спастись от окончательного краха, разбившего всякую надежду.

И она не хотела никакой помощи от возлюбленного, никогда не говорила о своем мучении с возлюбленным, сетовавшим на краткость любовных свиданий, не жаловалась никогда, еще умела находить для него менее печальную улыбку, хотела еще повиноваться его причудам, со страстью предоставлять осквернению свое тело, проливать на голову убийцы самую горячую нежность своей души.

Все вокруг нее рушилось. Наказание свалилось слишком неожиданно. Предчувствия говорили правду!

И она не сожалела, что отдалась любовнику, не раскаялась, что отдалась ему с такой беззаветностью, не оплакивала своей утраченной чистоты. У нее было одно горе, сильнее всякого угрызения и всякого страха, сильнее всякого другого горя – это была мысль, что она должна удалиться, должна уехать, должна разлучиться с человеком, который был жизнью ее жизни.

– Я умру, друг мой. Иду умирать вдали от тебя, одна-одинешенька. Ты не закроешь моих глаз…

Она говорила ему о своей смерти с глубокой улыбкой, полной убежденной уверенности. Андреа еще зажигал в ней призрак надежды, ронял ей в сердце семя мечты, семя будущего страдания!

– Я не дам тебе умереть. Ты будешь еще моей, долго и долго. Наша любовь еще увидит счастливые дни…

Он говорил с ней о ближайшем будущем: поселится во Флоренции, откуда будет часто ездить в Сиену, под предлогом научных изысканий, будет жить в Сиене по целым месяцам, копируя какую-нибудь старинную хронику. У их таинственной любви будет укромное гнездо, на пустынной улице, на вилле, украшенной майоликой Роббии, окруженной садом. У нее найдется час для него. Иногда же она будет приезжать на неделю во Флоренцию, на великую неделю счастья. Они перенесут свою идиллию на холм Фьезоле, в тихом, как апрель, сентябре, и кипарисы Монтуги будут столь же милосердны, как и кипарисы Скифанойи.

– Если б это была правда! – вздыхала Мария.

– Ты мне не веришь?

– Да, верю, но сердце подсказывает мне, что все эти вещи, слишком сладостные, так и останутся мечтой.

Она хотела, чтобы Андреа держал ее долго в своих объятиях, и приникала к его груди, не разговаривая, вся ежась, как бы для того, чтобы спрятаться, с дрожью больного или человека, которому грозят и который нуждается в покровительстве. Просила у Андреа духовных ласк, тех, которые на своем интимном языке она называла «добрыми ласками», тех, которые делали ее нежной и вызывали у нее слезы томления, более сладкие, чем какое бы то ни было наслажденье. Не могла понять, как в эти мгновения высшей духовности, в эти последние скорбные часы страсти, в эти прощальные часы, возлюбленному было мало целовать ее руки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю