355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Габриэле д'Аннунцио » Собрание сочинений в 6 томах. Том 1. Наслаждение. Джованни Эпископо. Девственная земля » Текст книги (страница 11)
Собрание сочинений в 6 томах. Том 1. Наслаждение. Джованни Эпископо. Девственная земля
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:27

Текст книги "Собрание сочинений в 6 томах. Том 1. Наслаждение. Джованни Эпископо. Девственная земля"


Автор книги: Габриэле д'Аннунцио



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 30 страниц)

– Почему ты смеешься? – спросил Андреа.

– Совпадение…

– Какое?

– Угадай.

– Не знаю.

– Вот какое: я вспомнила другое предупреждение о знакомстве и другое твое знакомство через меня, вот уже почти два года, сопровождавшееся моим радостным пророчеством. Помнишь?

– Ах, да!

– Смеюсь, потому что и на этот раз дело идет о незнакомке и я могу и на этот раз оказаться… невольной предсказательницей.

– О, горе мне!

– Но это – другое дело, лучше сказать совсем другое действующее лицо возможной драмы.

– То есть?

– Мария – furris eburnea [14]14
  Башня из слоновой кости.


[Закрыть]
.

– Тогда я – vas spiriituale [15]15
  Сосуд духовный. Эпитеты Пр. Девы в католических молитвах.


[Закрыть]
.

– Смотри! Я и забыла, что ты нашел наконец Истину и Путь. «Душе смешна ее любовь былая…»

– Ты цитируешь мои стихи?

– Я знаю их наизусть.

– Как мило!

– Впрочем, дорогой мой, эта «Жена, сверкающая белизной», со Святыми Дарами в руках мне подозрительна. На мой взгляд, у нее вид мнимой формы, вид одежды без тела, предоставленной любой душе ангела или демона, готовой вселиться в тебя, причастить тебя и «владеть твоей судьбой».

– Святотатство! Святотатство!

– Смотри же, берегись одежды и твори молитвы… Опять впадаю в пророчества! Откровенно говоря, пророчество – моя слабость.

– Приехали, кузина.

Оба смеялись. Вошли на станцию, за несколько минут до прихода поезда, двенадцатилетний Фердинандо, болезненный ребенок, держал букет роз для ДонныМарии. После этого разговора, Андреа чувствовал себя веселым, легким, жизнерадостным, как если бы он вдруг вошел в прежнюю жизнь безумия и легкомыслия; невыразимое ощущение. Ему казалось, что его души, как неопределенное искушение, коснулось нечто вроде женского дыхания. Он выбрал из букета Фердинандо чайную розу и сунул себе в петлицу, мельком осмотрел свой наряд, с удовольствием взглянул на свои холеные руки, ставшие тоньше и бледнее от болезни. Сделал все это безотчетно, как бы из инстинкта тщеславия, неожиданно пробудившегося в нем.

– Вот и поезд, – сказал Фердинандо.

Маркиза пошла навстречу желанной гостье, последняя стояла уже в дверях, приветствуя рукой и кивая головой, совсем закрытой жемчужного цвета вуалью, доходившей до половины черной соломенной шляпы.

– Франческа! Франческа! – звала она, в нежном приливе радости.

Этот голос произвел на Андреа особенное впечатление, смутно напомнил ему чей-то знакомый голос. Чей?

Донна Мария вышла из вагона быстрым и ловким движением, и грациозным жестом подняла густую вуаль, открывая рот, чтобы поцеловать поту. Эта высокая женщина, гибкая в своем дорожном плаще, и закрытая так, что виден только ее рот и подбородок, вдруг показалась Андреа обворожительной. Все его существо, обманутое в эти дни мнимым освобождением, было склонно воспринять очарование «вечноженственного». При первом дыхании женщины, из пепла вырвались искры.

– Мария, позволь тебе представить моего двоюродного брата, графа Андреа Сперелли-Фиески Д’Уджента.

Андреа поклонился. На устах дамы заиграла улыбка, показавшаяся загадочной, потому что блестящая вуаль закрывала остальную часть лица.

Потом маркиза представила Андреа Донну Мануэлю Феррес-и-Капдевила. Затем, лаская волосы смотревшей на юношу двумя нежными изумленными глазами девочки, сказала:

– А вот Дельфина.

В ландо Андреа сидел перед Донной Марией, рядом с ее мужем. Она еще не снимала вуали, держала на коленях букет Фердинандо и время от времени нюхала розы, отвечая на расспросы маркизы. Андреа не ошибся: в ее голосе звучал несомненный оттенок голоса Елены Мути. Им овладело нетерпеливое любопытство увидеть закрытое лицо, выражение, цвет.

– Мануэль, – сказала она, продолжая разговаривать, – уезжает в пятницу. Потом вернется за мной, позднее.

– Гораздо позднее, надеюсь, – сердечно высказала Донна Франческа. – По крайней мере не ранее, чем через месяц, не так ли, Дон Мануэль? А лучше всего было бы уехать нам всем вместе. Мы останемся в Скифанойе до первого ноября, не дольше.

– Если бы мама не ждала меня, я охотно осталась бы с тобой. Но я обещала, во что бы то ни стало быть в Сиене 17-го октября, в день рождения Дельфины.

– Как жаль! 20-го октября – праздник в Ровильяно, такой прекрасный и странный.

– Как же быть? Если я не приеду, мама будет очень огорчена. Обожает Дельфину…

Муж молчал: видимо, был молчалив по природе. Он был среднего роста, несколько толстый, с легкой плешью, со странным цветом лица, бледно-зеленым и иссиня-бледным, на котором, при движении глаз, выделялся белок, как эмалевый глаз на некоторых античных бронзовых головах. Жесткий, насмешливый рот оттенялся черными, щетинистыми, ровно, как щеточная шерсть, подстриженными усами. Он казался человеком, насквозь пропитанным желчью. Ему могло быть лет сорок или немного больше. В нем было нечто неровное и коварное, что не ускользало от наблюдателя, была эта неопределенная черта порочности, которую носят в себе поколения, происходящие от смешения выродившихся рас, выросшие в смуте.

– Смотри, Дельфина, апельсины в полном цвету! – воскликнула Донна Мария, протягивая руку за веткой.

Дорога как раз поднималась между двумя рощами апельсинов и лимонов, в окрестностях Скифанойи. Растения были так высоки, что давали тень. Морской ветер дышал и вздыхал в тени, пропитанный ароматом, который, казалось, можно было пить глотками, как освежающую воду.

Дельфина встала коленями на сидение и высунулась из кареты, чтобы ловить ветви. Мать поддерживала ее, обхватив рукой.

– Тише! Тише! Можешь упасть. Подожди я сниму вуаль, – сказала она. – Прости, Франческа, помоги мне.

И наклонила голову к подруге, чтобы отцепить вуаль от шляпы. При этом букет роз упал к ее ногам. Андреа поспешил поднять его, и, передавая его, увидел наконец лицо дамы.

– Благодарю вас, – сказала она.

У нее было овальное лицо, может быть несколько продолговатое, но лишь чуть-чуть, той аристократической продолговатостью, которой злоупотребляли в XV веке художники – искатели изящества. В нежных чертах было это легкое выражение страдания и усталости, которое придает человеческое очарование Девам на флорентийских картинах века Козимо. Мягкая, нежная тень, похожая на смешение двух прозрачных цветов, идеального фиолетового и синего, окружала ее глаза с коричневыми зрачками смуглых ангелов. Волосы ложились на ее лоб и виски, как тяжелая корона, собирались в кучу и вились на затылке. Локоны спереди были густы и имели вид кудрей, покрывающих в виде шлема голову Антиноя, в галерее Фарнезе. Ничто не могло превзойти грацией эту изящнейшую голову, которую эта огромная масса волос, казалось, обременяла, как божественная кара.

– Боже мой! – воскликнула она, стараясь поднять руками тяжелые косы, уложенные под шляпой. – Вся голова болит у меня, точно я целый час была подвешена за волосы. Не могу долго не распускать их, слишком утомляют. Это – рабство.

– Помнишь, – спросила Донна Франческа, – в консерватории сколько нас хотело причесывать тебя? Возникали ссоры, ежедневно. Представь себе, Андреа, дело доходило до крови! Ах, никогда не забуду сцену между Карлоттой Фиорделизе и Габриэллой Ванни. Сумасшествие. Причесывать Марию Бандинелли была мечта всех воспитанниц, старших и младших. Зараза распространилась на всю консерваторию, пришлось запрещать, делать замечания, наказывать, даже грозить остричь волосы. Помнишь, Мария? Души у всех нас были заворожены этой прекрасной черной змеей, ниспадавшей у тебя до пят. Сколько страстных рыданий по ночам! А когда Габриэлла Ванни, из ревности, украдкой надрезала твою косу ножницами? Ведь Габриэлла совсем потеряла голову. Помнишь?

Донна Мария улыбалась, какою-то печальной и как бы завороженной улыбкой, как улыбка спящего. Верхняя губа у нее несколько выступала над нижней, но чуть заметно, и скорбные углы опускались вниз, собирая тень в своем легком углублении. Все это производило впечатление печали и доброты, умеренных гордостью, которая обнаруживает нравственную высоту человека, много страдавшего и умеющего страдать.

Андреа думал, что ни у одной из его подруг он не встречал таких пышных волос, такого обширного и такого тенистого леса, где можно затеряться. История всех этих влюбленных в косу, воспламененных страстью и ревностью, девушек, сгорающих желанием погрузить гребешок и пальцы в живое сокровище, показалась ему красивым и поэтическим эпизодом монастырской жизни, и косматая головка смутно озарилась в его воображении, как сказочная героиня, как героиня христианской легенды, где описывается детство святой, обреченной на муки и на будущее прославление. И в то же время, в душе у него возник художественный образ. Какое богатство и разнообразие линий могла бы сообщить рисунку женской фигуры эта вьющаяся и распадающаяся масса черных волос!

Но они были не вполне черные. Он всматривался в них на другой день, за столом, когда на них падал свет. У них был темный оттенок фиалки, один из тех оттенков, какие бывают у синего сандала, или иногда у закаленной стали, или у полированного палисандрового дерева, и казались сухими, так что, при всей своей густоте, волосы были воздушными, они как бы дышали. Три ярких и мелодичных эпитета Альцея очень подходили Донне Марии самым естественным образом «Ιόπλοχ, άγνα, μειλιχόμειδε…» [16]16
  Нежная, святая, сладостная…


[Закрыть]
– Она говорила изысканно, обнаруживая утонченный ум, склонный к возвышенным темам, к редкому вкусу, к эстетическому наслаждению. Обладала широким и многосторонним образованием, развитым воображением, красочной речью тех, кто видел много стран, жил в разных климатах, сталкивался с различными людьми. И Андреа чувствовал в ее существе какое-то экзотическое очарование, чувствовал, что от нее исходило странное обольщение, таинственность расплывчатых призраков виденных ею далеких стран, оставшихся в ее глазах зрелищ, наполнявших ее душу воспоминаний. Это было неизъяснимое, невыразимое очарование, точно она носила в своем существе следы света, в котором она утопала, благоуханий, которыми она дышала, языков, которые она слышала, точно она, в смутном, побледневшем, неясном виде, носила в себе все волшебство этих стран Солнца.

Вечером, в большом, смежном с передней, зале она подошла к роялю и раскрыла его, говоря:

– Ты еще играешь, Франческа?

– Ах, нет, – ответила маркиза. – Вот уже несколько лет перестала заниматься. Решила, что просто слушать предпочтительнее. Все же принимаю вид покровительницы искусства, и зимой у себя в доме стараюсь завести немного хорошей музыки. Не правда ли, Андреа?

– Моя кузина очень скромна, Донна Мария. Она больше чем покровительница, она восстановительница хорошего вкуса. Как раз в этом году, в феврале, в ее доме, ее же старанием, были исполнены два квинтета, один квартет и трио Боккерини и квартет Керубини: почти совершенно забытая, но изумительная и вечно юная, музыка. Адажиои МинуэтыБоккерини восхитительно свежи, только Финалымне кажутся несколько устарелыми. Вы, конечно, его немного знаете…

– Помнится, я слышала один квинтет четыре или пять лет тому назад, в Брюссельской консерватории и он мне показался великолепным, и в высшей степени новым, полным неожиданных переходов. Я хорошо помню, как в некоторых частях квинтет, благодаря унисону, сводился к дуэту, но эффекты, достигнутые различием тембров, были чрезвычайно тонки. Мне не попадалось ничего подобного в других инструментальных композициях.

Она говорила о музыке с тонкостью знатока, и для выражения чувства, вызванного в ней данным произведением или всем творчеством данного композитора, находила остроумные слова и смелые образы.

– Я исполняла и слышала много музыки, – говорила она. – И по поводу всякой Симфонии, всякой Сонаты, и вообще всякого отдельного произведения, сохраняю зрительный образ, впечатление формы и цвета, целый ряд фигур, пейзаж, так что все мои любимые вещи носят название, по образу… Например, у меня есть Соната сорока невесток Приама; Ноктюрн красавицы, уснувшей в лесу; Гавот желтых дам; Песня мельницы; Прелюдия капли водыи т. д.

И она засмеялась тем нежным смехом, который на этих скорбных устах приобретал невыразимую грацию и озадачивал, как неожиданная молния.

– Помнишь, Франческа, в пансионе, сколькими примечаниями на полях мы терзали музыку этого Шопена, нашегобожественного Фридриха? Ты была моей соучастницей в преступлении. Однажды мы переменили все названия Шумана, после многозначительных рассуждений, и каждое заглавие сопровождалось длинным пояснительным примечанием. Я еще храню эти бумаги на память. Теперь, когда играю Myrthenи Albumblätter,все эти таинственные обозначения непонятны мне, волнение и видение – совсем не те, и иметь возможность сравнивать теперешнее ощущение с былым, новый образ с прежним, – тонкое наслаждение. Это наслаждение похоже на то, какое мы испытываем, перечитывая дневник, но, пожалуй, более грустное и босс глубокое. Дневник вообще есть описание действительных происшествий, перечень счастливых дней и дней печальных, серый или розовый след, оставленный уходящей жизнью, в юности, являются, наоборот, отрывками тайной поэмы раскрывающейся души, лирическими излияниями наших девственных идеалов, историей наших мечтаний. Какой язык! Какие слова! Помнишь, Франческа?

Она говорила с полной доверчивостью, может быть, с легким духовным возбуждением, как женщина, подавленная долгим вынужденным общением с людьми ограниченными или зрелищем пошлости и чувствующая непреодолимую потребность раскрыть свою душу и свое сердце перед дуновением более возвышенной жизни. Андреа слушал с нежным чувством, похожим на благодарность. Ему казалось, что, говоря о подобных вещах в его присутствии и с ним, она давала благородное доказательство своего расположения почти позволяла ему стать ближе. Он думал, что видит край этого внутреннего мира, не столько по значению произносимых ею слов, сколько по звукам, оттенкам голоса. И снова он узнавал отзвуки другой.

Это был двусмысленный голос, лучше сказать, двуполый, двойной, мужской и женский, двух оттенков. Низкий и несколько неясный мужской оттенок становился тоньше, яснее, подчас женственнее, с такими гармоничными переходами, что ухо слушателя недоумевало, и восхищалось в одно и тоже время и сбивалось с толку. Подобно тому, как музыка переходит с минорного она на мажорный, или, пройдя ряд мучительных диссонансов, возвращается еле множества аккордов в основной тон, так и этот голос менялся время от времени. И женский оттенок как раз напоминал другую.

И это было так странно, что полностью занимало внимание слушателя, заставляя отвлечься от смысла слов. Ведь чем больше музыкального значения приобретают слова от ритма или от оттенка, тем более теряют в символической ценности. И, действительно, после нескольких минут внимания, душа начинала поддаваться таинственному очарованию и, замирая, ожидала и жаждала сладкого перелива, как бы исполненной на каком-то инструменте мелодии.

– Вы поете? – спросил Андреа у дамы, почти с робостью.

– Немного, – ответила она.

– Спой, – стала упрашивать ее Донна Франческа.

– Хорошо, – согласилась она, – но лишь напевая, потому что, вот уже больше года как я потеряла всякую силу.

Дон Мануэль, без шума, без единого слова, играл в карты в соседней комнате с маркизом Д’Аталетой. Свет распространялся в зале сквозь большой японский абажур, умеренный и красный. Между колоннами передней вливался морской воздух, то и дело шевеля длинными пышными занавесками и принося благоухание расположенных ниже садов. В пролетах между колоннами виднелись черные, тяжелые, как из эбенового дерева, кипарисы, выделяясь на прозрачном, сверкавшем звездами, небе.

Усаживаясь за рояль, Донна Мария сказала:

– Так как мы в старинном доме, то я спою что-нибудь из «Безумной Нины»,божественную вещицу.

Она пела, сама себе аккомпанируя. В огне пения два оттенка ее голоса сплавлялись, как два драгоценных металла, образуя один звонкий, теплый, гибкий, трепетный металл. Простая, чистая, бесхитростная, полная печальной нежности и окрыленной грусти, мелодия Паизиелло, с этим в высшей степени чистым аккомпанементом, слетая с этих прекрасных печальных уст, раздавалась с такой огненной страстью, что, взволнованный до глубины, выздоравливающий почувствовал, как ноты, одна за другой, проникали в его вены, точно кровь остановилась в теле у него и слушала. Тонкий холод прошел по корням его волос, на его глаза падали быстрые и частые тени, волнение перехватывало дыхание. И в его утонченных нервах, напряжение чувства было так сильно, что он делал усилие, чтобы удержать поток слез.

– Ах, моя Мария! – воскликнула Донна Франческа, целуя нежно волосы у певицы, когда та замолчала.

Андреа не говорил, продолжал сидеть в кресле, повернувшись спиной к свету, скрывая лицо в тени.

– Еще! – прибавила Донна Франческа.

Она пропела еще что-то из Антонио Сальери. Потом сыграла ТоккатуЛеонардо Лео, ГавотРамо и вещицу Себастьяна Баха. Столь меланхоличная в ариях для танца, музыка XVIII века поразительно оживала под ее пальцами, точно эти арии были сложены для вечерней пляски, в полное истомы бабье лето, в заброшенном парке, среди онемевших фонтанов, среди пьедесталов без статуй, на ковре из мертвых роз, – для пляски возлюбленных, которые скоро уже не будут больше любить.

VIII

– Бросьте мне косу, и я поднимусь! – смеясь, с первой площадки лестницы, крикнул Андреа Донне Марии, стоявшей между двумя колоннами, на смежном с ее комнатой балконе.

Было утро. Она сушила на солнце свои влажные волосы, что окутывали ее всю, как темно-синего цвета бархат, сквозь который проступала неясная бледность лица. Полуприподнятый, яркого оранжевого цвета, полотняный навес бросал ей на голову свою пышную черную обшивку в стиле украшений античных греческих ваз Кампании, и если бы вокруг ее чела был венок из нарциссов, а подле нее была одна из этих больших девятиструнных лир с красивым изображением Аполлона и собаки, то она несомненно показалась бы ученицей Митиленской школы, отдыхающей лесбосской поэтессой, но такой, как ее представлял бы себе какой-нибудь прерафаэлит.

– А вы бросьте мне мадригал, – ответила она, шутливо отодвигаясь несколько назад.

– Сейчас же напишу его на мраморной колонне, на последней террасе, в честь вас. Приходите читать, когда будете готовы.

Андреа медленно пошел дальше, вниз по ведущим к последней террасе лестницам. В это сентябрьское утро душа его расширялась вместе с дыханием. У этого дня был оттенок святости, казалось, море сияло своим собственным светом, точно в его глубинах таились волшебные источники лучей, все предметы были пронизаны солнцем.

Андреа спускался, время от времени останавливаясь. Мысль, что Донна Мария осталась на балконе и смотрит ему в след, приводила его в неопределенное смущение, возбуждала в его груди глубокий трепет, почти пугала его, точно он был юноша, охваченный первой любовью. Он испытывал невыразимое блаженство дышать тем же теплым и прозрачным воздухом, которым и она дышала, в котором утопало и ее тело. Безмерная волна нежности выливалась из его сердца, распространяясь на деревья, на камни, на море, как на одушевленные существа. Им как бы овладела потребность тихого, кроткого, чистого обожания, какая-то потребность преклонить колени и молитвенно сложить руки, и принести в жертву это смутное и немое чувство, сущности которого он не знал. Казалось, он чувствовал, как доброта вещей хлынула к нему, смешалась с его добротой и переполнила его. «Значит, я люблю ее?» – спрашивал он самого себя, и не смел заглянуть внутрь и обдумать, боясь, что это нежное очарование исчезнет и рассеется, как сон на заре.

«Люблю ее? А она что думает? И если она придет одна, я ей скажу, что люблю? – Наслаждался этим расспрашиванием самого себя, и не отвечал, и прерывал ответ своего сердца новым вопросом, стараясь продлить это мучительное и в то же время сладкое колебание. – Нет, нет, не скажу, что люблю… Она – выше всех остальных».

Обернулся, и еще смутно видел ее фигуру, наверху, на балконе, в солнечном свете. Она, может быть, провожала его глазами, не отрываясь, донизу. Из детского любопытства, он громким голосом произнес ее имя, на пустынной террасе, и, прислушиваясь к своему голосу, дважды или трижды повторил его. «Мария! Мария!» Никогда и ни одно слово, ни одно имя не казалось ему более нежным, более мелодичным, более ласковым. И думал, как он был бы счастлив, если бы она позволила ему называть себя просто Марией, как сестру.

Это столь одухотворенное создание внушало ему глубочайшее чувство благоговения и почтения. Если б у него спросили, что ему было бы отраднее всего, он бы искренно ответил: «Повиноваться ей». И ничто так не огорчило бы его, как то, если бы она сочла его пошлым человеком. Ни у одной другой женщины, кроме нее, он не хотел бы снискать восхищения, похвалы и понимания в своих умственных трудах, вкусах, исканиях, художественных замыслах, идеалах, мечтах, в наиболее благородной части своей души и своей жизни. И самое пламенное честолюбие его заключалось в том, чтобы заполнить ее сердце.

Она прожила в Скифанойе уже десять дней, и как всецело она покорила его за эти десять дней! Их беседы, то на террасах, то на разбросанных в тени скамейках, то в усаженных кустами роз аллеях, порой тянулись часами и часами, в то время как Дельфина, что твоя газель, бегала по извилинам лимонной и апельсинной рощи. Ее речь отличалась поразительной плавностью, она расточала целое сокровище тонких и проникновенных наблюдений, порой раскрывалась с полной грации чистотой, говоря о своих путешествиях, одной живописной фразой иногда вызывала в Андреа яркие видения далеких стран и морей. Он же тщательно старался обнаружить перед ней свою ценность, широту своего образования, утонченность своего воспитания, изощренность своей чувствительности, и неимоверная гордость охватила все его существо, когда прочитав «Сказание о Гермафродите»,с оттенком искреннего убеждения, она сказала ему:

– Никакая музыка не опьянила меня так, как эта поэма, ни одна статуя не произвела на меня более сильного впечатления. Некоторые стихи постоянно преследуют меня и, может быть, будут преследовать долгое и долгое время; до того они проникновенны.

Сидя на перилах, он теперь вспоминал эти слова. Донны Марии больше не было на балконе, занавеска закрывала весь пролет между колоннами. Может быть она скоро сойдет вниз. Следует ли ему писать мадригал, как обещал? Мучение слагать стихи наспех показалось ему невыносимым, в этом величавом и радостном саду, где сентябрьское солнце раскрывало своего рода сверхъестественную весну. Зачем тратить это редкое волнение на торопливую игру рифм? Зачем сдерживать это широкое чувство в коротком ритмическом вздохе? Решил лучше не сдержать обещание и, сидя, продолжал всматриваться в паруса на краю морского горизонта, сверкание, более ярких, чем солнце, огни.

Чем больше мгновений проходило, тем сильнее становилось его волнение, и он ежеминутно оборачивался, чтобы убедиться, не появилась ли женская фигура на вершине лестницы, между колоннами вестибюля. – Может быть здесь убежище любви? Может быть эта женщина шла сюда на тайную встречу? Представляла она это его волнение?

– Вот она! – сказало ему сердце. И она появилась.

Была одна. Спускалась медленно. На первой площадке, у одного из фонтанов, остановилась. Андреа провожал ее глазами, замирая, испытывая трепет при каждом ее движении, при каждом шаге, при каждом ее повороте, точно движение, шаг, поворот имели значение, были подобны языку.

Она шла по лестнице, которую обрамляли деревья и кустарник. Ее фигура то появлялась, то исчезала, то вся, то до пояса, то одна голова возвышалась над кустом роз. Иногда сеть ветвей закрывала ее на время: мелькало только ее темное платье или сверкала светлая солома ее шляпы. Чем более она приближалась, тем шла медленнее, останавливаясь и рассматривая кипарисы, наклоняясь за горстью опавших листьев. С предпоследней площадки приветствовала рукой Андреа, поджидавшего ее, стоя, на последней ступени, и бросила в него горсть листьев, которые рассыпались, как рой бабочек, дрожа, кружась в воздухе, падая на камни плавно, как снег.

– Ну, что же? – спросила она с половины лестницы. Андреа, подняв руки, встал на колени.

– Ничего! – сознался он. – Прошу прощения, но вы и солнце чрезмерно наполняете в это утро все небо нежностью. Помолимся.

Признание и даже поклонение были искренни, хотя и были высказаны под видом шутки, и Донна Мария, конечно, поняла эту искренность, потому что слегка покраснела и со странной поспешностью сказала:

– Встаньте же, встаньте.

Он встал. Она протянула ему руку, прибавив:

– Прощаю, потому что вы на положении выздоравливающего.

На ней было платье странного цвета ржавчины, цвета шафрана, полинялого и неопределенного, одного из так называемых эстетических цветов, попадающихся в картинах божественной осени, в картинах у Примитивов и Данте Габриэля Россетти. Юбка состояла из множества прямых и правильных складок, расходившихся от бедер. Широкая синяя, цвета бледной, нечистой воды, бирюзы, лента заменяла пояс, одним большим бантом падая сбоку вниз. Широкие, мягкие рукава, в очень густых складках на сгибе, сужались у кисти. Другая синяя лента, поуже, обхватывала шею, завязанная маленьким бантом слева. Такая же лента стягивала конец поразительной косы, ниспадавшей из-под соломенной шляпы с венком из гиацинтов, как у Пандоры Альмы Тадемы. Крупная персидская бирюза, единственное украшение, в виде скарабея, с резными, как у талисмана, буквами, придерживала воротник под подбородком.

– Подождем Дельфину, – сказала она. – Потом же пойдем до самой решетки Кибелы. Хотите?

Она очень бережно обращалась с выздоравливающим. Андреа был еще очень бледен и очень худ, и, благодаря этой худобе, глаза у него стали необыкновенно большими, и чувственное выражение несколько пухлого рта составляло странную и привлекательную противоположность верхней части лица.

– Хорошо, – ответил. – Я вам даже благодарен. Потом, после некоторого колебания, сказал.

– Вы позволите мне немного помолчать сегодня утром?

– Почему вы просите об этом?

– Кажется, я совсем без голоса, и мне нечего сказать. Но молчание иногда может быть тяжело, может быть неприятно, может даже смутить, если тянется долго. Поэтому я вас прошу разрешить мне молчать по дороге и слушать вас.

– В таком случае, будем оба молчать, – сказала она с нежной улыбкой. И с явным нетерпением взглянула вверх по направлению к вилле.

– Как долго не идет Дельфина!

– Франческа уже встала, когда вы сошли вниз? – спросил Андреа.

– Ах, нет! Она же неимоверно ленива… А вот и Дельфина. Видите?

Девочка спускалась быстро, в сопровождении гувернантки. Невидимая на лестницах, она снова появлялась на площадках, которые она пересекала бегом. Распущенные волосы от быстрого бега развевались у нее за спиной, под широкой шляпой с маками. На последней ступени, она бросилась к матери с раскрытыми объятиями, без конца целовала ее в щеки. Потом сказала:

– С добрым утром, Андреа.

И детским движением, с восхитительной грацией, подставила ему лоб.

Это было хрупкое создание, вся – трепет, как сделанный из чувствительного материала инструмент. Ее черты были так нежны, что, казалось, почти не могли утаить, ни даже сколько-нибудь скрыть, сияние живущего в них духа, как полное глубокой и нежной жизни пламя в драгоценном светильнике.

– Любовь моя! – шептала мать, устремив на нее взгляд, в котором выражалась вся нежность занятой этой единственной любовью души.

При этом слове, при этом взгляде, выражении, ласке, Андреа почувствовал своего рода ревность, своего рода печаль, точно ее душа отдалилась при этом, ускользнула от него навсегда, стала недоступной.

Гувернантка попросила позволения вернуться обратно, а они свернули в апельсиновую аллею. Дельфина бежала впереди, подгоняя свой обруч, и ее прямые, в черных чулках ноги, несколько длинные, как тонкая удлиненность детского рисунка, двигались с ритмичным проворством.

– Я нахожу, что вы немного печальны сейчас, – сказала юноше дама из Сиены, – тогда как раньше, во время спуска, вы были веселы. Какая-нибудь мысль мучает вас? Или вы плохо себя чувствуете?

Она спрашивала об этом почти братским, серьезным и нежным, вызывающим на откровенность, голосом. Выздоравливающим овладело робкое желание, почти смутное искушение взять эту женщину под руку и дать ей увести себя в безмолвии, сквозь эту тень, сквозь это благоухание, по этой усыпанной листьями земле, по этой тропинке со старинными, покрытыми мхом, столбами. Казалось, что он как бы вернулся к первым дням после болезни, к этим незабвенным дням истомы, счастья, бессознательности, и нуждается в дружеской поддержке, в любовном руководителе, в родственной руке. Это желание было так сильно, что слова невольно напрашивались на уста, чтобы выразить его. Но вместо этого он сказал:

– Нет, Донна Мария, мне хорошо. Благодарю вас. Это сентябрь несколько расстраивает меня…

Она взглянула на него, как бы сомневаясь в искренности этого ответа. Потом, стремясь прервать молчание, после уклончивой фразы, спросила:

– Из переходных месяцев, вы предпочитаете апрель или же сентябрь?

– Сентябрь. Он – женственнее, задушевнее, загадочнее. Кажется весной, виденной во сне. Все растения, медленно утрачивая силу, теряют также какую-то часть своей реальности. Взгляните на море, вон там. Разве оно не производит впечатление скорее воздуха, чем массы воды? Никогда как в сентябре слияние неба и моря не бывает так мистично и глубоко. А земля? Не знаю, почему, но, всматриваясь в любую местность, в это время года, я всегда думаю о прекрасной женщине, только что родившей и отдыхающей в белой постели, улыбающейся изумленною, бледной, неизгладимою улыбкой. Правильно ли подобное впечатление? В сентябрьских полях есть какое-то изумление и блаженство рождающих.

Были почти в конце тропинки. Некоторые гермы примыкали к стволам такплотно, что как бы составляли с ними одну, древесную и каменную, массу, бесчисленные плоды, одни уже золотые, другие испещренные золотом и зеленью, другие же совсем зеленые, висели над головами Столбов, которые казалось, стерегли неприкосновенность деревьев, были их гениями-хранителями. Почему же Андреа почувствовал неожиданное беспокойство и волнение, приближаясь к месту, где, две недели тому назад, он написал сонеты освобождения? Почему колебался между страхом и надеждой, что она заметит и прочтет их? Почему некоторые из этих стихов приходили ему на память отдельно от других, как бы выражая его теперешнее чувство, его теперешнее стремление, новую мечту, которую он лелеял в сердце?

 
Ты, что смиряешь вихри, ты, в чьей длани
Ключи от всякой двери, пред тобой
Я весь поник: – владей моей судьбой,
Дай мне почить у новой, светлой, грани!
 

Была правда! Была правда! Он любил ее, он клал к ее ногам всю свою душу, у него было одно, кроткое и безмерное, желание: быть землей у нее под ногами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю