Текст книги "Институты благородных девиц в мемуарах воспитанниц"
Автор книги: Г. Мартынов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
Пусть бы тогда институт наш и гордился своим первенством... Он дал бы свету поколение женщин, на руках которых с доверием и надеждой можно было бы видеть новое, подрастающее поколение...
N. Воспоминания институтской жизни // Русский вестник. 1861. Т. 35. №9. С. 264-298; №10. С. 512-568.
С.Ф.*
Ермоловское училище
Воспоминания
Мне было около одиннадцати лет, когда мои воспитательницы-тетки решились наконец поместить меня в одно из самых небогатых московских училищ[89]89
Описываемое здесь Ермоловское училище представляло нечто среднее между тогдашними закрытыми московскими училищами, или институтами, и тогдашними открытыми частными учебными заведениями, так как ермоловские воспитанницы хотя и жили в училище, но имели право проводить дома не только летние вакации, Рождество и Святую, но и все праздники. Название свое училище получило от имени лица, на средство которого оно было основано, и до 1857 г. оно находилось на Донской, состоя под ведением Московского дамского попечительного о бедных общества. Затем, по соединении его с однородным ему Талызинским училищем, оно было переведено на Пречистенку, причислено к учреждениям <ведомства> Императрицы Марии (без предоставления особых прав), оставлено в ведении Московского дамского попечительного о бедных общества и переименовано – сначала в Ермоло-Мариинское училище, а затем в Московское Мариинское заведение. Главная задача его, как в описываемый период его существования, так и в предыдущий, состояла в подготовлении бедных девушек, преимущественно дворянского звания, к профессии гувернанток и домашних учительниц. Но в прежнее время дело преподавания было обставлено крайне неудовлетворительно, и только впоследствии – благодаря соединенным усилиям Ф. И. Буслаева, как инспектора училища, А. Е. Викторова, как преподавателя русского языка, А. Н. Бекетова, как преподавателя естественных наук, и других наших просвещенных наставников, – училище быстро выдвинулось вперед и по справедливости заняло весьма выдающееся место между современными ему московскими учебными заведениями – как пансионами, так и институтами. — Примеч. С. Ф.
[Закрыть], в котором, по дошедшим до
них слухам, девочкам давалось не только «прекрасное образование», но и полное содержание (какое это было «прекрасное образование» и «полное содержание» – читатель увидит далее) за самую сходную плату – до полутораста рублей в год и менее. А совсем бедных девочек принимали, по протекции, и бесплатно.
Я поступила в училище за год до так называемой нами «новой эры», которая началась для нас в 1857 году, то есть с того времени, когда нашим инспектором сделался Ф. И. Буслаев. Это был особенно памятный для нас год, потому что с него начался целый ряд преобразований в нашем училище. Но о деятельности Ф<едора> И<вановича> в качестве нашего инспектора и о его энергических усилиях сделать из нас, неразвитых девочек, более или менее образованных и мыслящих девушек я поговорю подробно <...>. Теперь же попытаюсь выяснить, в каком положении находилась учебная часть училища в предыдущий период его существования, когда в нем хозяйничала, как хотела и как умела, наша попечительница, одна из великосветских княгинь, княгиня С. С. Щербатова, не без славы и успеха подвизавшаяся во время оно на филантропическом поприще.
Главным просветителем нашим в то дореформенное время был наш учитель B.C.Шахов, обучавший нас почти всем учебным предметам, как-то: русскому языку, всеобщей истории, географии и арифметике. Изучали мы все эти предметы, разумеется, в зубрежку, и насколько успешен был такой метод преподавания, можно судить по тому, что воспитанницы среднего класса, выучив от доски до доски курс грамматики <...>, едва умели отличать существительные от прилагательных; глаголы же, местоимения, наречия и проч., определения которых мы могли проговорить без запинки, при разборе казались нам чем-то вроде знакомых незнакомцев. Точно такие же познания мы выказывали и в других предметах. Я хорошо помню, что, пройдя весь учебник географии <...> (книжонка страниц в сто) и вызубрив, почти как «Отче наш», названия городов, рек, заливов, проливов и проч., я решительно не знала, где что находится, и, вероятно, затруднилась бы ответить даже на такой вопрос: на какой реке стоит Париж или Лондон? А между тем я была не из тупиц и принадлежала к числу скорее хороших, чем плохих учениц.
В довершение всего наш почтенный педагог от времени до времени запивал и в подобных случаях не показывался в классы по целой неделе, а иногда и долее. Случалось это всегда в первых числах месяца, тотчас после получки жалованья. Мы уж так и знали, что в начале месяца нам можно будет отдохнуть немного и освежить наши мозги, засорившиеся от зубрения учебников <...>. Но зато и доставалось же нам в первый урок, следовавший после таких гулянок! Наш отрезвившийся наконец педагог являлся к нам в таком лютом настроении, что просто рычал на всех и всем, без исключения, «закатывал единицы да нули», что влекло за собой известные уже нам последствия – ужин или обед за черным столом или же наказание без передников. Но так как засадить за черный стол целых два класса не было никакой возможности – недостало бы места, то классные дамы ограничивались тем, что отбирали у нас передники без всяких выговоров и попыток устыдить нас, а так – только для выполнения одной обрядности. Но подобные наказания «вкупе и в любе» скорее развлекали нас, чем устрашали и способствовали только к укреплению нашего братского союза и подъему духа товарищества.
В старшем классе, впрочем, разбушевавшийся Шахов только рычал, но не позволял себе слишком «вольничать» и «забываться», потому что старшие воспитанницы постояли бы за себя и подняли настоящий бунт, если бы он вздумал «разукрасить» их журнал «нулями» и «единицами». <...> И такой-то педагог целые годы процветал у нас в дореформенную эпоху, и никого из наших властей и попечителей не шокировал, по-видимому, тот факт, что у нас был учитель «из запивающих»! Может быть, они думали, что для бедных девочек годится всякий учитель, но никак нельзя допустить, чтоб они рассуждали в этом случае, как одно из действующих лиц крыловской басни: «А ты хоть пей, да дело разумей»[90]90
Точнее: «По мне уж лучше пей, / Да дело разумей» – строка из басни И. А. Крылова «Музыканты» (1808).
[Закрыть], – так как наш ментор и пил, и своего дела не разумел.
Закону Божию нас учил батюшка П.В.Богословский, по прозвищу Петел. Прозвище это произошло от церковнославянского слова «петел» – петух. Да не подумает читатель, чтобы оно хоть сколько-нибудь характеризовало нашего солидного и почтенного законоучителя. Нет, мы прозвали его так просто потому, что, рассказывая нам историю отречения апостола Петра от Спасителя, он с каким-то особенным пафосом произнес фразу: «Но вдруг запел петел». И этого для нас, легкомысленных школьниц, было совершенно достаточно, чтобы дать ему ни с чем не сообразную кличку. Батюшка умел отлично ладить с нами и всех награждал по заслугам – кого «четверками» и «пятерками», а кого и «единицами», и за последние никто не бывал на него в претензии, потому что он сумел внушить всем нам уважение к себе и все были убеждены, что уж он никого не обидит понапрасну. <...>
Француз Круаза был, так сказать, учитель средней руки, скорее, впрочем, плохой, чем хороший. <...> Он, весьма плохо владея русским языком, очень бойко и энергично бранился по-русски, чем приводил нас в крайнее недоумение, и мы не раз задавались вопросом: где он мог так напрактиковаться в сквернословии?.. Кроме изучения грамматики и отрывков из французской хрестоматии, мы упражнялись также в диктовках и в переводах. В старшем классе к тем же упражнениям прибавлялся курс французской литературы, который мы проходили по запискам, составленным неизвестно кем и никогда не изменявшимся и не дополнявшимся. <...>
В младшем классе французскому языку учила некая m-me Визар, очень свирепая на вид особа, которая в вопросах педагогии не мудрствовала лукаво, а старалась только нагнать панику на своих несчастных учениц и с этой целью без умолку кричала на них по целым часам. Цель, разумеется, достигалась: ученицы были запуганы, но кроме отвращения как к самой учительнице, так и к преподаваемому ею предмету ничего не выносили из ее уроков. В сравнении с этой мегерой наш взбалмошный Круаза мог считаться ангелом кротости и образцовым педагогом. Эта воинственная особа была заменена Н.Ф. Бородиной, впоследствии Конивец– кой, очень толковой и опытной учительницей, которая не только сумела установить совершенно иные отношения со своими ученицами, но и приохотить их к занятиям.
Что же касается до Мансфельда, учителя немецкого языка, то это была такая бесцветная личность, что о нем только и можно сказать, что он был смазливый и смирный немчик, хлопотавший, по-видимому, гораздо более о том, чтобы угодить начальству, нежели о том, чтобы научить нас чему-нибудь. Он учил нас, впрочем, недолго и был уволен впоследствии как крайне плохой учитель.
Вот и весь запас умственной и духовной пищи, имевшийся в нашем распоряжении в дореформенный период нашей школьной жизни. Ближайшее начальство, за исключением нашей добрейшей и всеми искренно любимой начальницы А. Г. Свечиной, о которой я скажу несколько слов далее, скорее тормозило своей бестактностью и косностью процесс нашего духовного развития, нежели подвигало его вперед. В наших отношениях к классным дамам замечалось полнейшее равнодушие с обеих сторон. Большинство из них, как русские, так и немки (француженок у нас не было ни одной), казались такими апатичными и бесцветными, что мы смотрели на них не как на живые существа, а как надвигающиеся мумии, на обязанности которых лежало отбирать у нас передники за единицы, передавать марку за русский язык и выполнять разные другие обрядности. И надо отдать им справедливость: эти обязанности они выполняли добросовестно и неукоснительно, что, впрочем, нимало не способствовало ни к уменьшению числа получаемых нами единиц, ни к изгнанию родного языка из нашей речи, а только ухудшало взаимные отношения между нами, «дерзкими девчонками», и нашими «классными мумиями». <...>
Перейду теперь к описанию внешней стороны нашего быта и условий нашего физического развития. Содержали нас, бедных девушек, не роскошно, одевали и в особенности кормили из рук вон плохо. И зиму, и лето мы щеголяли в одних и тех же грубых камлотовых платьях какого-то некрасивого темно-кирпичного цвета. Юбки у этих платьев кроились, из экономии, до того узкими, что походили на какие-то неуклюжие дуды, топорщившиеся кверху и придававшие нам чрезвычайно оригинальный вид движущихся тумб или деревянных колод, что крайне смущало старших воспитанниц и подчас приводило их просто в отчаяние.
Эта особенность покроя наших платьев больше всего бросалась в глаза, когда они были новые и не успели еще обноситься; поэтому мы старались как можно скорее обмять наши «новые дуды» и придать им если не изящную, то по крайней мере и не такую топорную форму, какую они имели, когда мы облеклись в них первое время. Воспитанницы младших классов, впрочем, были совершенно равнодушны к тому, во что их наряжали, и чувствовали неудобства платья «дуды» только в рекреационные часы, когда им хотелось побегать или потанцевать, а несносная «дуда» ежеминутно сдерживала их удаль.
Прочие статьи нашего туалета по неизяществу и своеобразию покроя вполне гармонировали с нашими платьями. Но особенно памятны мне наши коленкоровые летние шляпы, по форме и даже по своему песочно-желтому цвету больше всего походившие на лубочные лукошки, продолбленные сбоку и надетые на голову так, чтобы дно приходилось на затылке. <...>
Но насколько малодушно и даже комично было наше негодование по поводу того, что нас, «благородных девиц», одевают как каких-нибудь «жалких приюток», настолько же действительно были достойны сожаления и всякого сочувствия наши жалобы на то, что нас кормили впроголодь. Это было уже скорее трагично, чем комично – тем более что положение наше в этом отношении было совершенно безнадежное и мы хорошо знали, что голодовке нашей не будет
и конца, потому что наше училище было так бедно, что нас, в сущности, и не могли кормить лучше.
Сумма, которую наше начальство могло расходовать на наше пропитание, была так ничтожна (на продовольствие каждой воспитанницы по отдельности приходилось чуть ли не 7 копеек в сутки), что можно только удивляться, как оно ухитрялось кормить нас не одной только «манной кашицей», которою должны были довольствоваться несчастные дети в одном из английских приютов, описанных Диккенсом в романе «Оливер Твист». Нет, справедливость требует сказать, что нам все-таки жилось привольнее наших английских собратьев по несчастью и мы не только не выскабливали ложками оловянных тарелок, в которых нам подавалась гречневая каша и другая снедь, но были так «набалованы» и подчас до того доводили свою предерзость, что наотрез отказывались есть прелую-перепрелую «прошлогоднюю кашу» без малейших признаков масла. <...>
Привожу здесь, кстати, подробное описание наших трапез.
В 8 часов утра мы пили чай – чуть тепленькую желтоватую водицу, – к которому прилагался микроскопический кусочек сахара и половина полуторакопеечного розана[91]91
Кекс.
[Закрыть] (в первый день Пасхи, Рождества и вдень причастия нам выдавали по целому розанчику). В 12 часов раздавался звонок к обеду, состоявшему из трех блюд: во-первых, из «супа брандахлыста», приправленного манной или перловой крупой; во-вторых, из тончайших ломтиков вареной говядины какого-то подозрительного синеватого цвета, которую мы хотя и называли «мертвечиной», но все-таки ели и сожалели только о том, что она всегда была нарезана так артистически тонко, что наши сквозные ломтики «даже муха могла бы пробить крылом на лету». Третьим блюдом почти неизменно служила достопамятная «прошлогодняя каша». В пятом часу дня мы получали такие же порции чая, как и утром, а в девятом ужинали остатками супа и каши. Воскресные дни ознаменовывались тем, что к нашему обыкновенному menu прибавлялся пирог с капустой или с морковью, а каша заменялась клюквенным киселем с патокой.
Яйца нам давали только на Пасхе, но в каком количестве – этого я не помню. Точно так же и молоком нам удавалось полакомиться всего один раз в год, в Черемушках, <...> где наш общий друг батюшка П. В. Богословский устраивал для нас обильное угощение из свежего молока и булок.
Привожу здесь в виде иллюстрации того, как «вкусны» были наши обеды и ужины, следующий факт. Однажды наш директор А. М. К..., войдя к нам в столовую во время обеда, вздумал было отведать наших постных щей со снетками, – дело было, кажется, Великим постом. Но должно быть, щи показались нашему директору до такой степени недоброкачественными, что он не рискнул проглотить даже и одной ложки, а тут же выплюнул их в носовой платок, что, впрочем, нисколько не помешало ему сказать с самым невозмутимым видом, что «щи очень, очень вкусны». Но с тех пор наш почтенный директор уже не решался пробовать наших кушаний.
Голод так одолевал нас подчас, что мы целыми толпами убегали в дортуары, чтобы потуже затянуться в корсеты, так как мы уже по опыту знали, что это самое лучшее средство парализовать действия нашего злейшего врага – голода. Этим способом достигалась двоякая цель: и мучения голода как будто ослабевали, и наши талии становились тоньше и изящнее.
Но по временам и на нашей улице бывали праздники. Случалось иногда, что кому-нибудь из нас присылали из деревни «при оказии» целые ящики с провизией – слоеными лепешками, паштетами, яйцами, пастилой, вареньем и другими прелестями. Вся эта благодать делалась достоянием всего класса и в тот же день истреблялась. Приберегать на завтра у нас считалось крайне предосудительным <...>. Но такие пирушки на весь класс устраивались, разумеется, только тогда, когда гостинцев присылали вволю – сколько душа просит. Если же той или другой из нас перепадала какая-нибудь малость, то угощались только самые любимые подруги. И за это никто не бывал в претензии, потому что каждая из нас была того мнения, что лучше угостить как следует двух– трех подруг, нежели «помазать по губам весь класс».
Зимой, насколько я помню, нас никогда не водили гулять. С конца осени, то есть с октября месяца, нас запирали в комнатах, как какие-нибудь тепличные растения, и не выпускали на свежий воздух чуть ли не до самого мая. Летом же мы могли гулять только в своем садике, где было так мало тени, что днем многие предпочитали оставаться в классах, и только вечером все гурьбой высыпали в сад. Но бегали и играли только маленькие, старшие же воспитанницы, считавшие ниже своего достоинства «повесничать и школьничать», чинно прогуливались группами по дорожкам, разговаривая об училищных делах вообще, но чаще всего, разумеется, об учителях или мечтая вслух о том, что ожидало их за стенами училища, из которого они так страстно порывались на волю.
Как видите, мы росли при крайне неблагоприятных условиях для нашего физического развития: с одной стороны, голодовка, а с другой – полное отсутствие свежего, здорового воздуха в продолжение более полугода. По-настоящему мы непременно должны были бы зачахнуть при таком ненормальном образе жизни. На самом же деле мы совсем не казались ни болезненными, ни изнуренными. Чем объяснить это странное явление – я, право, не знаю, но думаю, что всего вероятнее будет предположить, что мы являлись в училище из наших родных пепелищ с таким солидным запасом здоровья и физических сил, который не могли истощить окончательно даже и неблагоприятные условия нашей жизни, хотя они и умаляли этот запас.
Это предположение мне кажется тем более правдоподобным, что в наше училище очень часто поступали совсем уже большие девочки, которых, по причине их «великовозрас– тия», не принимали в институты. А что недостаток здоровой пищи и свежего воздуха влиял на нас крайне вредно – это я испытала на себе. Я поступила в училище 11-летней девочкой, но судя по моему росту и физическому развитию многие давали мне 13 лет. После же трехлетнего моего пребывания в училище я не только не возмужала, но, напротив, сделалась так миниатюрна и бесплотна, что в 14 лет походила на 12-летнюю девочку, хотя в то время я была настолько здорова, что не хворала даже от заразных болезней.
Хорошо еще, что у нас не было принято, как в тогдашних институтах, есть мел, уголь, глину и прочую дрянь. Благодаря влиянию нашего просвещенного инспектора Ф. И. Буслаева, из всех сил старавшегося пробудить в нас мысль и сознание, мы все-таки были развитее современных нам институток (чем мы немало гордились), поэтому и в наших нравах и обычаях замечалось более осмысленности и менее карикатуры.
В заключение <...> скажу несколько слов о мании «обожания» – этой пародии на чувство, от которой и мы тоже не были изъяты совершенно, хотя она и не проявлялась у нас в такой уродливой форме, как в других закрытых и полузакрытых учебных заведениях. А впрочем, и у нас были такие самоотверженные «жрицы любви», которые, в доказательство пылкости своих чувств, съедали по целой столовой ложке соли и при виде предмета своей «страсти» приходили в такой экстаз, что щипали себя до синяков. А одна из девочек—лет 10-ти или 11-ти, не более, объелась даже беленой, росшей у нас в саду, чтобы доказать свою любовь к одной из старших воспитанниц, и в последовавшую затем ночь чуть не умерла от отравления. Но большинство из нас смотрело на такие дикие выходки скорее с насмешкой, чем с одобрением, и даже само «божество» взирало не совсем благосклонно на подобного рода поклонение и явно предпочитало, чтобы ему приносились хотя и не столь самоотверженные, но зато более полезные жертвы в виде оказания маленьких услуг – переписки черновых тетрадей, разглаживания смявшегося передника, пелеринки и т. п.
Вообще, мания «обожания», свирепствовавшая в то время почти во всех училищах, по своей заразительности походила на современную инфлюэнцу. Бороться как против этого, так и против многих других ненормальных явлений, порождаемых затхлой школьной атмосферой, можно было только с помощью поднятия уровня умственного развития подраставшего поколения, которое совершенно дичало в своем затворничестве и не только не приобретало в училище никаких полезных знаний, но скорее тупело под влиянием своих менторов <...>.
Вероятно, мы долго еще пробыли бы в состоянии умственного оцепенения и продолжали бы из года в год зубрить свои уроки по одним и тем же опротивевшим нам учебникам, если бы, по какому-то поистине счастливому для нас стечению обстоятельств, нашим инспектором не сделался Ф. И. Буслаев[92]92
Ср. в воспоминаниях самого Ф.И.Буслаева: «В конце пятидесятых годов и в начале шестидесятых, – говорит он, – я был, между прочим, заинтересован женским образованием и без всяких служебных обязательств и награждений взялся инспектировать в одном из женских училищ, состоявших под попечительством княгини С.С.Щербатовой, именно в Мариинско-Ермоловском. В качестве профессора я мог дать этому заведению самых лучших учителей из моих университетских слушателей...» и т.д. (Вестник Европы // 1891. Т. 6 (152). № 11. С. 151-153).
[Закрыть], который очень скоро оценил по достоинству практиковавшийся у нас метод преподавания.
Как опытный педагог и весьма энергичный человек, Ф<едор> И<ванович>, приняв на себя задачу нашего образования, решился повести это дело совершенно иначе, чем оно велось до него. Но обставить училище лучшими педагогическими силами при тех ограниченных средствах, которыми оно располагало, было нелегко, и выполнить эту новую задачу мог только Ф<едор> И<ванович> как один из самых популярных московских профессоров того времени.
Надо думать, что наша попечительница, приглашая Ф. И. <Буслаева> к нам инспектором, имела в виду и то практическое соображение, что он мог доставить училищу лучших учителей за самое скромное вознаграждение. Как видно, княгиня была особа весьма дальновидная, и расчет ее оказался вполне верным. Ф. И. <Буслаев> действительно сумел прилечь в наше училище самых выдающихся преподавателей того времени, которые согласились давать у нас уроки, разумеется, не столько из материальных расчетов, сколько из бескорыстного желания трудиться вместе с Ф<едором> И<вановичем> на пользу просвещения.
Ф. И. Буслаев начал свои преобразования в нашем училище с увольнения Шахова, который был заменен двумя учителями – П. В. Евстафьевым по истории и географии и г-ном Лепешовым по русскому языку.
Наш новый учитель истории и географии с первых же уроков сумел так заинтересовать нас преподаваемыми им предметами, что часы его занятий казались нам похожими скорее на занимательные беседы, чем на настоящие классные занятия, с представлением о которых у нас неизбежно являлось представление об утомлении и скуке. П. В. Евстафьев был действительно превосходный учитель, по сравнению же с Шаховым он показался нам просто феноменом, совмещавшим в себе и необыкновенные познания, и еще более необыкновенный дар передавать эти познания в самой простой и удобопонятной для нас форме. Не знаю, какое впечатление мы произвели на нашего нового учителя, но думаю, что он вынес не совсем лестное о нас мнение, когда после проверки наших познаний в истории и географии увидал, что они равняются нулю. Но зато впечатление, произведенное им на нас, было самое благоприятное и настолько сильное, что перешло даже в крайность, которая выразилась эпидемией обожания, охватившей не только два старшие класса, в которых он учил, но даже и маленький класс, мимо которого он только проходил. <...>
Что же касается до г-на Лепешова, нашего нового учителя русского языка, то он принадлежал к числу скорее добросовестных, чем выдающихся преподавателей и, по-видимому, был приглашен к нам Ф. И. <Буслаевым> лишь на время, до приискания более подходящего учителя. Тем не менее он усердно упражнял нас в грамматическом разборе, в диктовках и в письменном изложении прочитанного. <...>
В то же время как к нам были приглашены почти по всем предметам новые преподаватели, и в их числе А. Н. Бекетов, теперь заслуженный профессор ботаники в Петербургском университете <...>.
Мне было бы крайне трудно, почти невозможно очертить в подробности деятельность А. Н. Бекетова в нашем училище за те два года, в которые мы пользовались его уроками. Скажу только, что он занимался с нами не как учитель, задающий уроки и требующий более или менее основательного приготовления их, а скорее как молодой профессор-энтузиаст, хотя и сознающий всю умственную неразвитость своей аудитории, но твердо верящий в то, что труды его не пропадут даром и что в конце концов ему удастся заинтересовать своих учениц преподаваемой им наукой, пробудив их от умственной спячки, в которую они были погружены.
А пробудить нас от усыпления и если не заинтересовать наукой, то по крайней мере заставить заниматься ею – было нелегко. В особенности это было трудно для такого педагога-идеалиста, каким был А<ндрей> Н<иколаевич>, который считал предосудительным внушать любовь к науке с помощью нулей и единиц, но руководствовался в отношении нас совершенно иными аргументами, всячески стараясь примениться к уровню нашего умственного развития, чтобы приохотить нас к занятиям его предметом и развить в нас не поверхностное только, но вполне осязаемое отношение к ним. Терпению его во время занятий с нами, ленивыми и тупыми школьницами, которые и с нравственной стороны были еще так неразвиты, что скорее злоупотребляли его снисходительностью, чем ценили ее, не было конца. Я не помню ни одного случая, когда А<ндрей> Н<иколаевич> хотя на минуту вышел бы из роли самого гуманного и терпеливого педагога и сделал бы замечание и поставил единицу какой-нибудь тупице и вдобавок лентяйке, сто раз заслужившей, чтоб ее беспощадно покарали.
Однако как ни был терпелив и энергичен А. Н. <Бекетов>, но борьба против нашей умственной апатии, кажется, подчас порядочно утомляла его и приводила в уныние. Это заметно было из того, что он уходил иногда из класса далеко не с таким бодрым и оживленным видом, с каким входил в него. Разумеется, мы не все были такими отчаянными школьницами и записными лентяйками, которых можно было вразумлять только с помощью единиц. Нет, не только в нашем – теперь третьем – классе, но даже и во втором были настолько любознательные девочки, для которых интересные занятия естественной историей представляли двойной интерес под руководством такого преподавателя, каким был А<ндрей> Н<иколаевич>, и приносили им громадную пользу.
Что же касается до воспитанниц старшего класса, то они не только не подвергали терпение А. Н. <Бекетова> такому тяжкому испытанию, какому подчас подвергали его мы, неразумные третьеклассницы и второклассницы, но, напротив, занимались у него, по-видимому, с самым похвальным усердием и добросовестностью. <...>
Укажу здесь еще на одно обстоятельство, чрезвычайно благотворно влиявшее на наше умственное развитие. С тех пор, как учебная часть нашего училища перешла в руки Ф. И. Буслаева, мы получили возможность удовлетворять нашу страсть к чтению уже не тайком, а совершенно открыто, и притом совсем не такими произведениями, какими нам приходилось довольствоваться в дореформенное время и каковые очень скоро утратили всякую прелесть в наших глазах.
Ф<едор> И<ванович> начал развивать наши литературные вкусы с помощью произведений английских романистов – Вальтера Скотта, Диккенса и Теккерея, которыми он снабжал нас при всяком удобном случае и нередко вступал с нами в рассуждения по поводу прочитанных нами романов, причем мы наперерыв старались выказать перед Ф<едором> И<вановичем> и современность, и даже глубину наших воззрений, что, по всей вероятности, казалось чрезвычайно комичным нашему уважаемому инспектору.
Случалось иногда – и даже очень часто, что мы возвращали Ф<едору> И<вановичу> его книги в таком истрепанном виде, что нам самим становилось совестно за нашу крайнюю неряшливость. Когда же мы начинали извиняться и уверять Ф<едора> И<вановича>, что в другой раз мы не позволим себе такого варварского обращения с его книгами, то он добродушно успокаивал нас, утверждая, что он предпочитает даже, чтобы книги возвращались ему потрепанными, так как это служит для него несомненным доказательством того, что они нам понравились и прошли через все руки; если же они возвращаются ему чистенькими, то у него возникает предположение, что они не имели большого успеха «в среде нашей читающей публики». <...>
Как энергично отстаивал Ф<едор> И<ванови^> неприкосновенность наших прав на чтение от покушений нашей попечительницы лишить нас этих прав, можно видеть из следующего случая, происшедшего уже в то время, когда мы были почти совсем взрослыми девушками, чуть не за год до нашего выпуска.
Начальницей нашей была тогда Е. И.О..., смотревшая на все литературные произведения вообще как на ядовитые плоды от древа познания добра и зла, а на развивавшуюся в нас страсть к чтению как на бесовское наваждение, угрожавшее нам неизбежной гибелью как в сей жизни, так
и в будущей. Разумеется, эта особа считала своим священным долгом неукоснительно следить за тем, какими зловредными книжицами снабжал нас <...> Ф. И. <Буслаев>, <...> и своевременно докладывать о том нашей попечительнице, присовокупляя к этим докладам приличные случаю комментарии и умозаключения.
Как-то раз Ф<едор> И<ванович> дал нам прочесть «Айвенго» Вальтера Скотта и «Ярмарку тщеславия» Тек– керея, носившую заглавие «Базар житейской суеты» в том переводе, который попал к нам в руки[93]93
Базар житейской суеты Вильяма Теккерея. Перевод И. И. Введенского.
Части 1-4. СПб., 1853.
[Закрыть]. Взглянув на заглавия книг и многозначительно покачав головой, наша начальница молча возвратила их нам, но тотчас же отправилась с донесением кому следует. Попечительница, разумеется, пришла в ужас и явилась самолично спасть нас от заразы, так неосторожно занесенной к нам Ф. И. Буслаевым.
Покажите мне последние книги, которые дал вам Ф<едор> И<ванович>! – вскричала взволнованная попечительница, позабыв даже кивнуть нам головой, когда мы встали при ее появлении в классе.
Мы молча подали две названные книги.
«Айвенго»... Qu'est-ce-que c'est qu'Aivengo... A coup sur des betises, des aventures d'amour[94]94
Что это такое, Айвенго... Наверное глупости, любовные похождения (фр.).
[Закрыть], – с авторитетным видом решила попечительница, откладывая в сторону роман Вальтера Скотта, в который она даже не дала себе труда заглянуть, и переходя к Теккерею: – «Базар житейской суеты», – громко прочла она и в негодовании пожала плечами. – И вы прочли уже этот «Базар житейских... треволнений...» или как там... «приключений»? – спросила она, пронизывая нас своими холодными, прищуренными глазками.
Мы молча и с недоумением смотрели на нее, решительно не понимая, из-за чего она так волнуется.
Mais c'est affreux! C'est inoui![95]95
Но это ужасно! Это неслыханно! (фр.)
[Закрыть] – восклицала между тем попечительница, обращаясь уже к нашей начальнице, тоже
присутствовавшей в классе. – Нет, этому надо положить конец, пока еще не поздно, – решительным тоном прибавила она. – Отберите у них эти книги...
Но, ваше сиятельство, Ф<едор> И<ванович> желал... – послышался чей-то робкий голос.
Прошу не рассуждать, а слушаться тех, кто умнее вас, – строго прервала попечительница и удалилась из класса, повергнув нас в неописуемое волнение.
Что ж это такое, mesdames? Ведь это просто безобразие! Неужели нам опять придется пробавляться «Парижскими тайнами»[96]96
Роман Э. Сю.
[Закрыть], как в допотопные времена? – в негодовании повторяли мы. – Нет, мы должны постоять за себя... должны доказать, что мы не стадо баранов... Нужно сейчас же довести все дело до Ф<едора> И<вановича>, и самое лучшее – написать об этом Леночке Мешковой (племяннице Ф. И. <Буслаева>, приходящей воспитаннице нашего класса, которая не явилась в училище в описываемый день по случаю праздника). <...>
Послание это было вручено нашей верной союзнице, дор– туарной горничной Дуняше, которая не замедлила доставить его по назначению.
Письмо наше, как рассказывала потом Леночка, застало ее за обедом, и когда она прочла его Ф<едору> И<ванови– чу>, то он торопливо встал из-за стола и объявил, что тотчас же отправится к нам на выручку.
Явившись к нам в класс, Ф<едор> И<ванович> прежде всего вручил каждой из нас на память по экземпляру «Всеобщей истории» <В.Я.> Шульгина и как ни в чем ре бывало завел с нами речь об этой книге. Наконец вошла и начальница, заметно взволнованная.
А как вам понравился «Базар житейской суеты»? – вдруг спросил нас Ф<едор> И<ванович>. – Не правда ли, превосходная вещь? Это одно из лучших произведений Тек– керея.
Мы не читали его, Ф<едор> И<ванович>, – ответили мы.
Отчего же? Разве вам некогда было?
Нет, не то что некогда, но у нас отняли ваши книги. Говорят, что нам неприлично читать их.
Что?.. Что такое вы сказали? Мне послышалось что-то странное... невероятное, – проговорил Ф<едор> И<вано– вич> с неподражаемо разыгранным удивлением.









