Текст книги "Институты благородных девиц в мемуарах воспитанниц"
Автор книги: Г. Мартынов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)
И вот начинается «обожание». При всяком случае маленькая старается увидать ту, которая пожалела ее. К ней обращается она со своими затруднениями, к ней робко ласкается она, и всегда личико ее сияет при этом. Проходит год, другой – маленькая уже привыкла к институту, подружилась с подругами и не тоскует более, но доброе чувство к той первой, приласкавшей ее, остается навсегда. Воспитанницы младшего класса обожали только воспитанниц старшего.
Теперь зайдем на первый урок только что перешедших в первый класс воспитанниц. Как оживленны лица этих 13– 14-летних подросточек! Как весело они оглядывают друг друга – ведь они уже не в зеленых платьях, а в коричневых; они уже большие, с ними иначе обращаются! Вот сейчас войдет новый учитель!
Какие-то учителя в старшем классе и что дадут они своим ученицам? Ведь мысль их просыпается, умишки начинают работать, им уже нужно чего-то большего! Да что же нужно, спрашивается, этим подросточкам от учителя? Всего две вещи: умственной пищи и вежливого обращения. И если преподаватель с первого же урока сумел заинтересовать своей лекциею слушательниц, да при этом не груб, то «обожание» готово. Правильнее было бы назвать почитанием, уважением, но институтки не знают для определения своих чувств другого слова, как обожание. И как невинны эти «обожания»! Ничего не требуя взамен, выражалось оно лучшим приготовлением уроков, тщательнее записанной лекцией, чище переписанной тетрадкой, лучше очинённым для предмета пером, да еще разве съеденным в честь его пирогом. Все это смешно и наивно, но все-таки что-то неясное, милое оставляли в душе девушек эти детские увлечения. <...>
О преподавателях и преподавательницах младшего класса я ничего сказать не могу – мало сохранила их в памяти. Помню только учительницу русского языка Никифорову, очень толково и понятно преподававшую русский язык. Ей мы обязаны тем, что наша орфография не хромала.
На иностранные языки уже с младшего класса было обращено особое внимание. Кроме уроков нам иначе не позволяли говорить – и между собой, и с классными дамами – как по-французски в дежурство m-lle Бюсси, и по-немецки – в дежурство m-lle Гаген. Благодаря этому приобрели практическое знание языков не только знавшие их до поступления, но и начавшие изучать их в институте. Ко времени выпуска почти все свободно и бегло говорили по-французски и очень порядочно по-немецки. Меньшим успехом немецкий язык обязан тому, что мы его не любили.
Для поощрения каждое воскресенье и праздник девочкам младшего класса раздавали ленточки или, верней, тоненькие шнурочки с кисточками на конце – голубой за хорошее поведение, а красный – за успехи в науках. Не помню, продолжалось ли это и в старшем классе. <...>
Вдруг разнеслась весть о болезни, а затем – о кончине 18 марта 1855 года императора Николая Павловича. Горько плакали воспитанницы. Все члены царской семьи, часто посещая нас, очень баловали нас вниманием, но ни от кого институтки не видели столько ласк и забот, как от государя Николая Павловича. Всегда у него находилась милая шутка, доброе слово для них, а потому больно было думать, что его уже нет.
Последний раз мы видели государя на пожаре у нас. Загорелся Белый зал. Он соединялся с главным зданием института не очень широким проходом. Это бы, кажется, должно было дать надежду, что пожар далеко не пойдет, но огонь могло перекинуть, а потому начальница приказала всем институткам надеть, на всякий случай, салопы (известные под названием «клоки»), безобразные капора и идти в церковь, самое отдаленное от зала место, имевшее отдельный выход на улицу. Как только пожар был замечен, о нем немедленно дано было знать государю, и он тотчас же приехал и оставался на пожаре, пока не удалось отстоять все постройки и пожар не стал затихать.
Желая успокоить институток, государь пришел в церковь. Мы его обступили, и он шутил с нами, говоря, что мы совсем не храбрые, так как испугались такого маленького пожара.
Весь институт оделся в траур по случаю кончины государя.
Она совпала с переходом нашим в старший класс. Как всегда, были экзамены, по окончании которых 26 апреля лучшим ученицам были розданы награды – книги. Мы сбросили зеленые платья и надели коричневые и с того времени формально считались состоящими уже в старшем классе. Какую радость испытали мы! С нами стали обращаться как со взрослыми, допускали пользоваться большей свободой, стали вывозить нас, хотя очень редко, но и это было большим развлечением. Так, возили нас: смотреть панораму въезда государя императора Александра Николаевича в Москву на коронацию[46]46
Выполнена в 1856 году группой художников под руководством М. Зичи.
[Закрыть]; в Эрмитаж, где мы осматривали все редкости; каждую Масленицу ездили мы в придворных каретах под балаганы; наконец, лучших воспитанниц возили на акты: одних в Смольный, других в Екатерининский институт. К последним принадлежала и я[47]47
В дореформенное время выпуски в институтах чередовались: один год выпускали воспитанниц в Смольном, другой – в Екатерининском, третий – в Патриотическом. — Примеч. Л.Лазаревой.
[Закрыть].
С переходом в старший класс стали изменяться методы преподавания. Так, при изучении как иностранной, так и отечественной литературы нас стали знакомить с произведениями их. Господа Миналь, Розе и учитель русской словесности (фамилии его не помню) стали устраивать вечерние чтения. Эти чтения мы очень любили.
Преподавали у нас естественную историю и физику на русском языке. Был у нас физический кабинет, и мы с большим интересом присутствовали на опытах. <...> Недурно знали мы и математику, в пределах тогдашних требований. <...>
Но самым любимым нашим предметом была история, благодаря талантливому лектору Михаилу Матвеевичу Ста– сюлевичу. Молодой тогда адъюнкт-профессор, он, увлекательно читая, умел сосредоточить внимание воспитанниц и глубоко заинтересовать их. А тонкая ирония, в случае незнания урока или неудачного ответа, заставляла всех без исключения готовиться к классу. Лекции Михаила Матвеевича приходилось записывать и составлять для класса, который их переписывал, по исправлении Михаилом Матвеевичем. <...> У меня до сих пор хранится объемистая тетрадь с собственноручной надписью Михаила Матвеевича на заглавном листе: «Исторический сборник отдельных рассказов, анекдотов, характеристик и объяснений к общему курсу всемирной истории». Хорошей поверкою наших знаний была предложенная им работа составить «Реку времени» как по древней, так и по средней истории, с чем нам удалось удачно справиться.
Так как одновременно с нами Михаил Матвеевич преподавал историю и великим княжнам Лейхтенбергским – дочерям великой княгини Марии Николаевны, то очень часто составленные нами исторические карты, а также и «Река времен» служили Их высочествам на уроках. <...>
Но не в одном умении заинтересовать слушательниц лекциями заслуга Михаила Матвеевича, главное то, что ему удалось внушить нам, что труд и полезное общественное дело дают смысл жизни, что можно не задаваться чрезмерными задачами, так как всякое даже самое маленькое дело почтенно и достойно подражания. Он советовал нам и на институтских скамьях приучаться к работе и не терять время, особенно летом, когда у нас так много свободных часов. <...>
Закон Божий у нас проходили довольно подробно, но не очень мучили заучиванием текстов. Священника своего (кажется, по фамилии Макиевский) мы любили и уважали. Постились мы не так много, посещение церкви нас не утомляло, и наше религиозное чувство не утрачивалось. Напротив, я лично никогда не говела с таким благоговением, как в институте. Был у нас хороший хор церковный из воспитанниц.
Рукоделием нас тоже не обременяли. В младшем классе учили шить, а в старшем – вышивать (по канве, гладью, золотом). И знание, вынесенное в этой отрасли, вполне было достаточным для домашнего обихода. Не помню, чтобы мы много готовили подарков.
Пенью, кроме церковного, и музыке обучали за отдельную плату желающих.
Танцам нас учила какая-то дама, но раз великая княгиня Мария Николаевна, застав нас за уроком, осталась недовольна нашей мазуркою, вследствие чего был приглашен Стуколки н.
Рисование шло не особенно успешно, да и трудно было ожидать успехов при одном уроке в неделю.
Что касается кулинарного искусства, то нужно сознаться, что его каждой из нас пришлось изучать уже дома.
Незаметно пролетели последние три года, и вот настали экзамены. Первые и самые серьезные назывались инспекторскими. Это была настоящая проверка знаний, решавшая вопросы о наградах и аттестатах. Длились они довольно долго, так как на каждый предмет давалось по три-четыре дня для приготовления. <...>
По окончании этих экзаменов мы просили maman разрешить нам отпраздновать это знаменательное событие вечером с танцами. Очень весело прошел этот наш последний семейный институтский вечер.
Затем было еще два экзамена: публичный, на который приглашались все родные, и царский – специально для членов царской семьи. Каждый из этих экзаменов кончался одним днем, и на тот и другой назначались лучшие ученицы, причем на каждый предмет выбиралось по восемь– десять воспитанниц. Выбор предметов, по которым нужно было отвечать на этих экзаменах, предоставлялся воспитанницам, и можно было ограничиться одним предметом, но дозволялось отвечать по двум-трем; билеты заранее никому не назначались, а их приходилось выбирать из кучи, лежавшей перед начальницею, и потому нам очень рекомендовалось не растеряться, если бы попался билет менее знакомый.
Благополучно окончились и эти экзамены, и настал день акта, который в том году был в институте. Ни государя, ни государыни не было, но были великие княгини Мария Николаевна, Александра Иосифовна и другие, великие князья, принц Ольденбургский, начальница со своими гостями, попечители института, инспектор, учителя, родственники воспитанниц, смолянки и екатерининки. Программа вечера была обычная: музыка, пение и танцы.
Награды же раздавала нам во дворце государыня Мария Александровна, после чего нам был предложен завтрак, сервированный на маленьких столиках, причем за каждым из них присутствовал кто-нибудь из членов царской семьи.
Еще несколько дней, и мы покинули наш милый институт, где жилось так покойно и весело, покинули, не зная, что ждет каждую в дальнейшей жизни. <...>
Все общественные явления подчинены законам эволюции. Развитие общественной мысли повело в 1860-х годах к новым запросам, новым требованиям и стремлениям. Понятно, выяснилась необходимость изменения устарелых педагогических форм и приемов. Но очень возможно, что институты еще долго бы ждали так необходимых им преобразований, если бы не явилось такой энергичной, талантливой и душу в дело положившей личности, как К.Д.Ушин– ский. <...>
Но и дореформенный Патриотический институт, несмотря на все несовершенства своего строя, много давал своим воспитанницам. Конечно, институт не выпускал и не мог выпускать из стен своих вполне умственно развитых и готовых к жизненной борьбе членов общества. После шестилетнего затворничества в 16—17-летних девушках оставалось много юной наивности, мечтательности, безоблачной веры в жизнь, но большинство из них выходили вполне готовыми к дальнейшему развитию, выходили с жаждой знания, с стремлениями к возможно полезной деятельности. Привычка в продолжение многих лет надеяться главным образом на себя вырабатывала характер, самостоятельность, умение найтись во всех случаях и положениях жизни и приучала к чувству общественности.
К сожалению, служба моего мужа прошла почти вся на разных окраинах, а потому я редко бывала в Петербурге, и мне мало пришлось встречаться со своими однокурсницами. Ввиду этого я не могу сказать, что сделала жизнь, к чему привела она большинство из них. Но о тех, с которыми мне пришлось свидеться, могу сказать, что они вполне исполнили свое назначение, одни как прекрасные жены и матери, другие как незаменимые труженицы на педагогическом поприще, третьи как общественные деятельницы. <...>
Что касается меня, то все то, что мне удалось сделать, когда благодаря жизненным удачам я имела возможность приложить свои силы на служение обществу, – все это я всецело отношу влиянию института, тому, что он дал, чему научил меня...
Лазарева А. Воспоминания воспитанницы Патриотического института дореформенного времени // Русская старина. 1914. Т. 159. №8. С. 229-248.
М. С. Угличанинова
Воспоминания воспитанницы сороковых годов
...Мы жили в Галиче Костромской губернии, где отец мой служил по выборам дворянства, на лето уезжая в усадьбу в трех верстах от города. <...> Он был, как говорили знавшие его люди, от природы человек очень умный, но не получивший никакого образования, о чем всегда скорбел, и, как он сам сказывал, поступив в 1799 году юнкером в полк, только там научился читать и писать, но писал правильно, как я могла судить по его ко мне письмам в Смольный. Он сделал кампании 1806, 1807, 1812, 1814 гг., был во многих сражениях и, как сказано, в его формулярном списке, своей храбростью и отвагою служил примером воинам, за что награжден был орденом. Он вышел в отставку в 1815 году, женившись сорока лет на маме, когда ей было семнадцать <...>.
Смольный институт
Приехал как-то к нам родственник моей мамы, С. Ф. К<уп– реянов>, бывший тогда губернским предводителем. В разговоре с отцом он спросил, почему тот не подал прошения о принятии меня в Смольный монастырь, где в этот год должна была быть баллотировка на прием воспитанниц.
На это отец ответил, что о старшей дочери он подавал во все институты, и все безуспешно.
Одной счастье, другой другое, – сказал С<ергей> Ф<едорович> и советовал сейчас же написать прошение и послать с эстафетой в Кострому.
Так и сделали. И какова же была радость моего отца, когда через несколько времени пришла бумага о принятии меня в Смольный монастырь, куда я должна была быть представлена не позднее 1 сентября. Это было в 1839 году. Говоря о радости отца, я уверена, что мама ее не разделяла. Не проходило дня после этого известия, чтоб она не плакала.
Ну как она может вынести тысячеверстную дорогу, – говорила она, с сокрушением качая головой и ломая руки, – да ее туда и живую не довезут.
Она тем более сокрушалась, что самой ей нельзя было меня провожать, так как находилась на последнем периоде беременности, отцу же нельзя было уехать от службы, и вот, посоветовавшись между собою, решились отправить меня с сестрой моего отца, которую мы все, дети, очень любили и звали ее тетей Верой. <...> Выдвинули из сарая зеленую бричку, осмотрели ее и нашли годною сделать тысячеверстную дорогу, подобрали тройку лошадей, могущих выдержать этот путь, и отец назначил день выезда 2 августа. <...> Прощай, Галич! Прощай, все родное, ставшее с этих пор таким дорогим.
Я не помню первых впечатлений в дороге, не помню городов, какими мы ехали, но знаю, что ехали не на Москву. Экипаж наш не ломался, и лошади шли хорошо. <...> Но вот мы уже въезжаем в Петербург. <...>
По приказанию отца мы остановились у нашего крепостного крестьянина, какого-то подрядчика. Помню, мы вошли в комнату с грязными стенами и таким же полом, из щелей которого страшно дуло.
Вы бы, Вера Филипповна, свезли маленькую барышню в баню, – говорит наш хозяин, видя, что я вся дрожу, – здесь недалеко есть отличные нумера в две комнаты с коврами, и даже, если захочется пить, можно спросить меду.
Тетя Вера послушалась и не поскупилась взять хороший нумер, и, когда меня вымыли, мне очень захотелось пить, и я напомнила ей о меде, который она и велела нам подать, и вот мы с ней порядочно попили холодненького медку.
Как доехали из бани и что со мною было, я уже узнала после из рассказов тети Веры, которая страшно перепугалась, видя меня в жару и без памяти, и бросилась к знакомым моего отца, Адаме, усадьба которых была недалеко от нашей, и так как они жили в Петербурге, то отец как сосед делал им разные услуги по управлению имением. Когда мы поехали в Петербург, он дал тете Вере их адрес с наказом обращаться к Амалии Петровне Адаме во всех затруднениях по моему определению в Смольный.
Это были очень богатые люди, имели собственный большой дом, кажется, на Владимирской улице, и держали своих лошадей.
Она сейчас же с тетей Верой приехала в карете и увезла меня к себе. Когда я несколько пришла в себя, то вижу, что лежу в чистой кровати с кисейными занавесками и возле нее сидит мальчик, который, увидев, что я открыла глаза, сейчас же закричал:
Бабушка, она очнулась!
Ко мне подошла пожилая хорошо одетая дама.
Ах! матинька моя, ведь надо тебя везти в Смольный, – говорит она, – а то, пожалуй, пропустим срок, и тебя могут не принять.
И вот они с тетей Верой, которая была тут же и заливалась слезами, начали меня одевать, но я и с их помощью едва держалась на ногах.
По выражению Амалии Петровны, у меня были только кости, обтянутые кожей, и до меня страшно было дотронуться, как б я вся не развалилась.
Когда меня одели и тепло закутали, мы все втроем отправились в Смольный.
Помню, что меня ввели или скорее втащили в большую комнату, куда вышла очень дряхлая старушка в белом капоте и в белом чепчике с оборкой. Это была начальница Адлер– берг в последний год ее жизни.
Меня подвели к ней, и, как мне после рассказывали, я упала к ногам ее без чувств, а она сказала: «Armes Kind»[48]48
Бедное дитя (нем.).
[Закрыть], – велела тотчас же унести меня в лазарет. <...> Я пробыла в лазарете, как мне сказали, ровно два месяца.
Надо сказать, что в то время лазарет был очень далеко от классов и обыкновенно больных сажали завернутыми в одеяло в особо устроенное кресло без ножек, по бокам с длинными палками, за концы которых брались два служители и несли, а впереди шла классная дама. Несли долго, поднимались и опускались по каким-то лесенкам; но выздоравливающие уходили сами в сопровождении женской прислуги, которой было по две на каждый дортуар. Меня же <главный доктор> Романус и из лазарета велел таким же образом, завернутою в одеяло и в больничном белом балахоне, отнести в дортуар, наказав еще раз, чтобы две недели продержали меня в маленьком лазарете, в то время как другие пойдут в класс учиться.
Когда меня принесли, служащая девушка ввела меня в огромную комнату, по обеим сторонам которой, с проходом посередине, стояли кровати, возле каждой из них по столику, а в конце по табуретке. На обоих концах этой комнаты стояло по большому столу, за которым, когда я вошла, сидело много девочек. Был какой-то праздник, и классов не было. Меня подводят к одному из них, все смотрят с любопытством <...>. Классной дамы в это время не было за столом.
Начинается разговор. С – ва спрашивает меня:
Ты ела жирандольки?
Я отвечаю, что не знаю, что такое жирандольки. Она меня толкает больно локтем в бок, так что у меня навертываются слезы.
Mesdames, она не знает, что такое жирандольки! – а сама опять толкает в бок.
Одна из девочек поддерживает С – ву и говорит, что она ела жирандольки и что они очень вкусны. Все смеются. Продолжается допрос моей мучительницы.
Ты кого обожаешь?
И на мой ответ, что не знаю, что такое «обожать», она меня больно щиплет, и я готова разрыдаться <...>. Но тут за меня вступились, закричали на С – ву, говоря, что пойдут жаловаться m-me Ma – вой[49]49
Подлинную фамилию этой классной дамы М. С. Угличанинова не захотела раскрыть, по-видимому, из личных соображений.
[Закрыть], и начали мне рассказывать, что такое «обожать». Это стараться видеть обожаемый предмет, который был обыкновенно из девиц старшего класса, и когда она мимо проходит, то кричать ей вслед: ange, beaute, incomparable, celeste, divine et adorable[50]50
Ангел, красавица, неподражаемая, небесная, божественная и очаровательная (фр.).
[Закрыть], разумеется, не при классной даме, потом писать обожаемое имя на книгах и тетрадях с восклицательными знаками и с прибавлением тех же самых слов.
Но я иначе поняла это «обожание» и подумала, что, верно, няню обожала, но не смела сказать. Тогда вспомнила, что перед моим отъездом из дома старшая сестра моя, которую только за неделю перед этим привезли из пансиона, говорила мне, что в Смольном воспитывается одна из ее подруг Машенька Перелешина, которая вместе с ней одно время была в пансионе и которой она велела мне передать поклон, вот я и сказала, что обожаю ее, но предмет, выбранный мною для «обожания», я только увидела через две недели, так как должна была пробыть это время в маленьком лазарете, и оно было самое тоскливое для меня. <...>
Наконец прошли эти две недели. Мне принесли коричневое камлотовое платье, белый полотняный передник, пелеринку и рукавчики и поставили в пару, чтобы идти в класс.
Поместили меня с самыми слабыми ученицами, так как я и читать еще не умела, но после перенесенной мною болезни у меня оказались очень хорошие способности и отличная память, так что я скоро догнала и перегнала моих подруг и через год была переведена в 1-е отделение, где были лучшие ученицы.
Кроме того, из болезненного хилого ребенка я превратилась в здоровую краснощекую девочку и во все почти девять лет ни разу не была в лазарете; даже во время эпидемических болезней, например кори, скарлатины и прочего, была в числе немногих незараженных.
Когда я отправилась вместе со всеми в столовую, то просила показать мне Перелешину, которая в это время была в «голубом» классе; после объясню эти названия. У каждого класса были совершенно отдельные столы, и я могла только издали на нее глядеть, и вот внезапно у меня загорелась сильная к ней привязанность: ведь одно ее имя мне напоминало далекое родное! Я не кричала ей, когда она мимо меня
проходила: ange, beaut^ и так далее, но когда ее видела, то темнело в глазах и билось сильно сердце.
Помню, что я просила одну из подруг передать ей поклон от сестры и, когда она подошла ко мне и стала расспрашивать о ней, я была в большом восторге и долго жила этим, вспоминая каждое ее слово.
Эта привязанность, единственная не давшая мне никакого горя, продолжалась четыре года. Ее взяли из Смольного раньше выпуска.
Теперь буду говорить о своей классной даме Ма – вой, от которой была в зависимости все 8 лет и 9 месяцев, находясь в ее дортуаре. Когда я поступила, это была старая девица лет под шестьдесят. Лицо у нее было смуглое, испорченное оспой, с длинным носом и широким ртом с большими желтыми зубами, волосы были черные с проседью; носила она всегда чепчики с яркими лентами, синее платье и красную турецкую шаль. На третьем пальце у ней было надето черное эмалевое кольцо с золотыми словами, и если которая из девочек досаждала ей, то, сгибая этот палец, <она> старалась кольцом ударить прямо в темя провинившейся.
Она внушала нам, что мы не должны любить родителей, а любить только их, так как те только дали нам жизнь. Но эти внушения производили совершенно обратное действие; чувствовалась обида в сердце за своих родных, которые еще с большей любовью вспоминались, а к ней накипала в сердце ненависть.
Кроме того, она часто заставляла нас писать домой о присылке денег, на которые ничего почти не покупала, и они у нее бесследно исчезали.
Как вообще она к нам относилась, приведу следующий рассказ.
В маленьком классе, то есть в «кофейном», классные дамы по вечерам помогали нам приготовлять уроки к следующему дню. И вот однажды, года через два после моего поступления, сидим мы все за столом в дортуаре, я – по правую руку от Ма – вой. Приготовляли уроки из Закона Божия, и Ма – ва рассказывала, как Дух Святой снисшел на Деву Марию, и, желая объяснить это наглядным образом, нагнулась ко мне, открыв широко свой рот, и дохнула прямо мне в лицо. Я невольно отшатнулась, а глядя на меня, сидевшие напротив две девочки не могли удержаться от смеха. И вот она с силою вытаскивает нас всех трех из-за стола, толкает к стене и, грозя каждой перед носом пальцем, кричит с пеной у рта: – Я лев, я зверь! Я мстительница! Не любите меня, но бойтесь хуже зверя! Я вам дам дурной аттестат, и вас никто замуж не возьмет!
Во время своего дежурства в классе она, постоянно дремавшая, вдруг проснется, и беда той, с которой она встретится глазами, сейчас же ей закричит: «Встань и стой!» – или вытащит ее за рукав и поставит среди класса, то есть накажет совершенно неповинную, и мы должны были молча сносить. Протест с нашей стороны сочли бы за дерзость. Конечно, это приучало нас к терпению, и в жизни, может быть, некоторым оно и пригодилось, и если бы практиковалось ею собственно для этой цели, можно было бы и извинить, но ведь мы чувствовали, что она нас всех за что-то ненавидит, и платили ей тем же.
Особенно она преследовала одну славную добрую девочку, которую мы все очень любили за ее кротость и, переделав фамилию, звали Курочкой.
И вот от этой-то особы мы должны были зависеть все девять лет, особенно те, которые были в ее дортуаре, так как под ее наблюдением вставали и ложились спать, а также, как я уже говорила, приготовляли с ней уроки. <...>
Говоря <...> о Ма – вой, не могу не вспомнить добром других классных дам, которые относились к нам справедливо, внушая хорошие и честные правила.
Особенно из них была прекрасная личность Радищева, которая обращалась с нами как мать с детьми, а потом сменившая ее Дитмар; классная дама Самсонова была очень строгая, но справедливая, мы уважали и боялись ее. Конечно, они все были большие формалистки и до нашего внутреннего мира им никакого не было дела, да и не было никакой возможности проникнуть в него. Ведь у каждой из них нас было по двадцати человек и более.
Свой внутренний мир мы открывали друг другу. От этой замкнутости получалось особенное единение и дружба. Мы интересовались всем, что касалось каждой из нас, и это была как будто одна дружная семья, состоящая из полутораста человек.
Тогда, как я поступила, в одном здании Смольного были две половины: одна, на которую я была принята, называлась «благородной» и там воспитывались дети дворянского происхождения, учение которых продолжалось 8 лет и 9 месяцев. Туда принимались девочки с восьмилетнего возраста.
Другая половина называлась «мещанской», хотя, кажется, мещанских детей там не было, а больше дети чиновников не дворянского происхождения. Учение здесь продолжалось 6 лет. Воспитанницы обеих половин виделись только в церкви, хотя ухитрялись между собою ссориться. Так, я помню, под запертую садовую калитку подсунута была к нам с той половины записка в стихах, где нас упрекали в гордости, советуя чаще читать басню о гусях, и кончалась эта записка словами басни: «Да, наши предки Рим спасли»[51]51
Имеется в виду басня И. А. Крылова «Гуси» (1811).
[Закрыть].
При нас произошло переименование обеих половин. Нашу стали звать Николаевской, а «мещанскую» – Александровской.
На нашей половине было три класса.
Младшие назывались «кофейными» и носили коричневого цвета платья. Средний класс назывался «голубым», и платья были голубого цвета, а старший, выходной, почему-то назывался «белым», хотя платья носили зеленого цвета. В «кофейном» и «голубом» должны были пробыть по три года, в «белом» – 2 года и 9 месяцев.
Переходили из класса в класс не по учению, а обязательно по истечении определенного срока. Так, в нашем классе были две воспитанницы, которые при выпуске едва умели написать свои фамилии, их учителя уже и не вызывали к ответу уроков, а только ставили в книге «нули», но они были смирные, и их держали, тогда как С – ву (которая спрашивала меня про жирандольки) исключили из Смольного, главное за то, что не могли отучить ее от постыдной привычки тащить все чужое.
При переходе из класса в класс мы меняли и помещение, но классные дамы оставались при нас те же и переходили вместе с нами.
Их было по восьми на каждый класс, состоящий из полутораста человек, значит, во всех трех классах было приблизительно 450 воспитанниц; некоторых брали раньше выпуска, и число это уменьшалось.
Обедали все в одной столовой, громадной зале, разделенной двумя рядами колонн, посредине их помещались «белые», а за ними с одной стороны «голубые», а с другой – «кофейные».
При каждом классе было по одной инспектрисе. В то время, как я поступила, в старшем классе была Денисьева, в «голубом» – Панчулидзева, а в нашем, то есть в «кофейном», инспектрисой была Бельгард, мать кавказских героев Карла и Валериана Александровичей, и я помню, как государь, приехавший к нам и которому начальница ее представила, хвалил их, назвав молодцами.
Начальницей на нашей половине, то есть на Николаевской, была Адлерберг, которая вскоре умерла, и место ее заступила Марья Павловна Леонтьева, урожденная Шилова, остававшаяся на этой должности до глубокой старости.
На Александровской половине была своя начальница, фамилия ее была Кассель.
Главный же начальник надо всеми был принц Петр Георгиевич Ольденбургский, приезжавший к нам каждую неделю.
В каждом классе было четыре отделения: два первые, где были лучшие ученицы, и два вторые, с более слабыми. Отделения эти назывались «городскими» и «невскими», по окнам, выходящим на улицу и на Неву. Нам преподавали: Закон Божий, историю, географию, математику, русскую словесность, французский и немецкий языки.
В «кофейном» классе все это преподавалось в сжатом виде, в «голубом» – в более обширном, а в «белом» – еще обширнее, и, кроме того, в этом последнем классе преподавали на французском языке ботанику, минералогию, зоологию и физику: все это, конечно, в сжатом виде. <...>
За преподаванием зорко следили, чтобы не было какого опасного веяния и чтобы хотя кончик не был приподнят той завесы, которая отделяла нас от того таинственного, волшебного и прекрасного по нашим понятиям мира, который был за нашими стенами.
Нас никуда не выпускали; даже если кто из родителей воспитанницы, живущий в Петербурге, опасно занемогал и желал видеть ее, то она отпускалась на несколько часов в сопровождении классной дамы и не иначе как с разрешения императрицы, которое испрашивала начальница.
Лето мы проводили в нашем огромном саду, с широкими симметрически расположенными и усыпанными песком аллеями, обнесенном со стороны Невы высокой каменною стеной, а с другой стороны – зданиями Смольного.
Здесь с самого утра, если дождя не было, собирались все три класса, и я, бывало, выбирала и садилась на скамейку поблизости от того места, где читала или занималась Машенька Перелешина, и была совершенно счастлива, хотя она и не подозревала этого.
Один раз в лето нас водили попарно в Таврический сад, отстоящий, как известно, недалеко от Смольного, по улицам тогда еще плохо застроенным и пустынным, так что мы почти никого не встречали, но все-таки в ограждение нас по бокам шли полицейские, и в это время в Таврический сад никого из посторонних не пускали.
Придя туда, мы большей частью ходили попарно, разве на какой лужайке позволят нам побегать, зорко следя, чтобы не убежал кто в сторону. Потом опять собирали нас в пары, и мы возвращались в Смольный в таком же порядке и в сопровождении тех же полицейских.
Зимой в хорошую погоду водили попарно гулять в сад, а в дурную, также попарно, через холодные, светлые с каменным полом коридоры – в громаднейшую в два света пустую и холодную залу, кругом которой обводили нас раз пять также по парам, после чего и возвращались в классы. Зала эта, как говорили, при Екатерине II служила местом для спектаклей из воспитанниц, куда приезжала императрица со своим двором, но при нас эта зала стояла в запустении и не имела никакого назначения. <...>