412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Г. Мартынов » Институты благородных девиц в мемуарах воспитанниц » Текст книги (страница 14)
Институты благородных девиц в мемуарах воспитанниц
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:17

Текст книги "Институты благородных девиц в мемуарах воспитанниц"


Автор книги: Г. Мартынов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)

Но приветствие вышло не совсем так, как предполагала maman. Государь не сказал: «Bonjour, enfants!»; он сказал совсем просто и ласково: «Здравствуйте, дети!» – и мы отвечали громко и радостно: «Здравствуйте, Ваше императорское величество!» Затем пели «Боже, царя храни!» и «Славься», после чего государь с княжной и князьями пошел осматривать классы, рукодельную, дортуары и пригласил нас следовать за собой. Тут мы забыли всю дисциплину, все начальство, все приказы. Где шли великие князья и княжна, где были maman, классные дамы, генерал Лужин – я не знаю; государь шел впереди крупным неторопливым шагом, заложив руки за спину и немного согнувшись; за ним, степенно выступая шаг за шагом, не бывший в зале, но откуда-то появившийся в коридоре черный водолаз, и сейчас же мы, выпускные, толпой.

Со мной делайте, что хотите, но Милорда моего не трогайте, – говорил государь (то есть не вздумайте стричь у него шерсть на память, как это было, говорят, в некоторых заведениях).

Государь прошел в наш первый класс. Посередине его стояла большая черная доска, сплошь изрисованная мелом. Мы проходили Европейскую Россию. Чтобы облегчить изучение губерний и наглядно показать в одной общей картине ее промышленность в связи с климатом, флорой и фауной, учитель наш разделил доску сообразно числу пространства на клетки и в каждой из них нарисовал в виде мелких, но совершенно отчетливых рисунков все, что было наиболее типичного в данном пространстве. Миниатюрные фигурки были прекрасно сделаны, подчас комичны и живы.

Что это? – с удивлением спросил государь, остановившись перед доской.

Мы объяснили, что это рисунок учителя, изображающий промышленность Европейской России по пространствам.

Вошли в рукодельную. У окон стояли пяльца, на которых нас учили вышивать, а на большом столе лежали кучи сшитого и скроенного белья. Государь не взглянул в пяльца, но подошел к столу, спросил, наша ли это работа, выдернул одну вещь из кучи сложенного белья и встряхнул ее. Оказалась одна из принадлежностей нижнего белья.

Что это? – спросил он, держа белье в левой руке, наполовину обернувшись к нам и улыбаясь.

Мы тоже улыбались и молчали.

А чулки вязать вы умеете? – спросил он дальше. – Женщине необходимо уметь шить, кроить и вязать.

Стали подниматься по широкой чугунной лестнице наверх, в дортуары. Тут я увидала рядом с собою великую княжну и шедшую позади ее начальницу.

Mademoiselle N., proposez done votre main a son Altesse la Princesse[104]104
  МадемуазельN., предложите вашу руку Ее высочеству княжне {фр.).


[Закрыть]
, – сказала maman.

Я поспешила подставить княжне руку.

Я не старушка, – сказала она, улыбаясь, однако просунула свою руку и, легко опираясь, взошла со мной на лестницу.

Из дортуаров государь и его семья прошли с нами в сад. Сад был не особенно велик, но зелен и чист, с широкими аллеями и высокими деревьями, дававшими хорошую тень в жаркие дни. Цветов в нем не было, и это делало его несколько мрачным, лишало жизни. Во время каникул институтки проводили целый день в саду, причем каждый класс помещался с своей классною дамой в отдельной определенной аллее. Это непрерывное сидение в саду утомляло нас своим чинным однообразием – сад становился нам постылым, – но некоторое здоровье давало нам несомненно.

Возвращаясь из сада и подходя к крыльцу, государь спросил нас:

А какие платья вам больше нравятся, коричневые или зеленые?

Коричневые, Ваше императорское величество, – отвечали мы.

И мне коричневые, – сказал он.

«И государю не нравятся зеленые... Зачем же их ввели? – думала я. – И разве не в его власти их отменить? Достаточно одного его слова, чтобы зеленые заменить коричневыми!» И то представление о царе как о грозном, всемогущем и недоступном властелине, которое жило у меня раньше и поддерживалось всеми институтскими торжественными и трепетными приготовлениями, постепенно уничтожалось, а вместо него глубоко на сердце пробуждалось к нему что-то хорошее, теплое, проникнутое жалостью.

Было четыре часа – час нашего обеда. Государь в сопровождении семьи и начальствующих лиц прошел в лазарет, помещавшийся в нижнем этаже, как и столовая, и отделявшийся от нее высокими и просторными парадными сенями. Мы прошли в столовую и сели обедать. Погодя немного явился государь и стал прохаживаться по зале с наследником и великой княжной. Теперь я имела возможность разглядеть великого князя и княжну.

Наследник был очень молод. Лицо его нельзя было назвать красивым, но это было чисто русское лицо, умное, открытое, веселое и чуть-чуть насмешливое. Коротко остриженные волосы, крайняя простота и уверенность движений производили впечатление независимости и твердости. «Александр Александрович!» – кричали иногда вполголоса выпускные. Он не оборачивался, не глядел, не смущался, а только посмеивался весело и добродушно-насмешливо. Совсем молоденькая княжна (судя по не совсем длинному платью, ей могло быть лет 15—16) была высока и хорошо сложена. Ее цветущее лицо с ясными голубыми глазами дышало добротой и здоровьем, а толстая светло-русая коса спускалась чуть не до колен. Одета она была в простенькое траурное платье и держала себя совсем просто и непринужденно.

Проходя мимо нашего стола, государь остановился на минуту, обнял одной рукою княжну за талию, приблизил ее к себе и говорит:

– Вот какая большая у меня дочь.

У русского царя и дочь была совсем русская, и, когда они стояли так, парочка была славная.

Государь не был весел; он был серьезен и как будто несколько печален. Но главное, что поражало в нем, это необычайная, какая-то кроткая простота. Наш генерал Лужин, который следовал за государем, подняв голову и плечи и молодцевато выставив грудь, казался гораздо важнее и величественнее его, и сравнение это невольно бросалось в глаза. Государь, спокойно и неторопливо прохаживаясь взад и вперед по зале, словно отдыхал у нас, был сам собою, и на его благородном и кротком лице отражалось, очевидно, то, что он переживал в данную минуту и чего не старался скрывать: много пережитой печали и спокойная покорность перед чем-то, с чем он не хотел бороться.

Пока мы обедали, а государь с наследником и великой княжною ходили по зале, маленький князь остановился у края нашего стола, протянул ручку, взял ломоть черного хлеба, посолил его и стал кушать. Мы до того ушли в созерцание государя, так непохожего на того, каким мы представляли его себе ранее, и приковавшего все наши сердца, что проглядели и маленького князя. Детей в институте мы любили ужасно, и в другое время осыпали бы его поцелуями и ласками.

Когда обед кончился и мы пропели молитву, государь двинулся к выходу, в переднюю. Мы хотели подать ему шинель – государь рыцарски отстранил; нагнулись поцеловать ему руку – он не допустил и до этого. Мы одели великую княжну, крикнули еще раз: «Очаровательный Александр Александрович!» весело посмеивавшемуся наследнику и высыпали на крыльцо провожать своих дорогих гостей. У подъезда стояла поданная коляска. Откуда-то появившийся Милорд, исчезавший во время обеда, вскочил в нее первый. Через минуту при криках «ура!» коляска скрылась за углом ворот, и двор опустел.

Посещение это осталось у нас в памяти до малейших подробностей.

Мы были взволнованны, и ночью нам не спалось. В отворенные окна дортуара виднелись яркие огни Москвы и ясно доносились звуки полковой музыки. Москва праздновала пребывание царя. Я завидовала Москве, что государь находится теперь среди нее, и в то же время что-то чрезвычайно грустное пробуждалось у меня на сердце, глубокая жалость к царю. «Ему все льстят; его все обманывают; он один, нет никого, кому бы он мог поверить во всем, кто сказал бы ему всю правду. Он самый одинокий и самый несчастный человек», – вот что я думала, слушая веселые звуки и глядя на ярко выделявшиеся в темноте огни Москвы, и теплые, крупные слезы катились у меня по щекам одна за другой. <...>

В восемь часов вечера мы обыкновенно пили чай, а в 10-м расходились по дортуарам, помещавшимся в верхнем этаже. Здесь мы снимали форменные платья, надевали капо– тики и отправлялись в умывальную катать фартуки и пелерины, а затем воспитанницам старших классов позволялось не ложиться в постель до 11-ти и делать, что хотят. Меньшинство присаживалось к большому, тускло освещенному свечой столу с работой или уроками, а большинство прохаживалось по длинному и широкому коридору. Такой же коридор находился и во втором этаже, где были классы, но тот освещался ярко; здесь же царствовал полумрак. Апартаменты maman помещались во втором этаже, поэтому тот коридор находился под непрерывным строгим присмотром семи классных дам, инспектрисы, приближенных maman и самой maman. Здесь, наверху, классные дамы, утомленные дневным напряжением, отдыхали, сходились по две и по три в комнату одной из них, находившуюся при дортуаре, пили чай, разговаривали, смеялись, становились добрее, маленьких укладывали спать под надзором спавшей с ними в дортуаре пепиньерки, а старшим предоставляли свободу.

Воспитанницы трех старших классов в коротеньких капо– тиках и с распущенными, кокетливо причесанными волосами сходились группами, ходили по коридору, сообщали друг другу дневные новости по классу или оживленно разговаривали, смеялись, мечтали, строили планы на будущее.

Вечером, на другой день после посещения государя, нас увели наверх раньше обыкновенного, так как все были несколько утомлены дневным напряжением (пока государь был в Москве, все в институте было так, словно он мог приехать каждую минуту), и уроков назавтра не полагалось. Только что скинули мы платья и надели капотики, а классные дамы собрались в комнате у нашей дамы и оживленно и шумно разговаривали, пронеслась весть, что государь находится в Екатерининском институте и, по всей вероятности, будет сейчас и у нас. Откуда взялась эта весть – Бог знает, но она мгновенно облетела верхний коридор и дортуары. Волнение поднялось невообразимое. Мы стали спешно причесываться и одеваться, но классная дама, переговорившая с начальницей, объявила нам приказ maman: ложиться сейчас в постель, потому что парадные платья заперты в рукодельной, ключ от которой унесен рукодельною дамой; а государю доложат, что воспитанницы уже спят.

Но мы не спим и не будем спать, а хотим видеть государя! – кричали мы, все красные от волнения. – Мы выйдем и в старых платьях.

(Обыкновенно, чтобы мы ни чувствовали, мы всегда были очень сдержанны в обращении с классными дамами и никогда не позволяли себе возвышать голоса; также и говорили мы с ними, и они с нами не иначе как по-французски или по-немецки, но на этот раз все кричали по-русски.)

Maman велела ложиться немедленно; раздевайтесь и ложитесь сейчас же! – кричала также по-русски не менее нас взволнованная классная дама.

Не ляжем! – кричали мы. – Никогда не ляжем. Государь будет тут, а мы будем спать... Мы хотим видеть государя. Мы выбежим в старых платьях, в блузах, – он не рассердится.

Мы стояли толпой у двери, готовые броситься бежать и в блузах, если приедет государь, а классная дама, захлопнув дверь и загородив ее спиной, стояла в коридоре.

Бунтовали все – и первые ученицы, и самые смирненькие. Доложили начальнице, что воспитанницы 1-го класса не ложатся и «бунтуют». Через несколько минут послышался за дверью твердый и громкий голос maman:

Запереть дверь.

И мы услышали звон и щелканье ключа.

Трудно передать наше отчаяние. Мы стучали в дверь кулаками и кричали:

Отоприте! Все одно, если государь приедет, мы отворим окна, встанем на них и будем кричать, что нас заперли, что мы не спим и хотим видеть его, чтобы он велел отпереть.

Но за дверью было тихо, и ее не отпирали. Тогда мы распахнули окна и сели на них, напряженно прислушиваясь к каждому стуку колес и зорко всматриваясь в полутемный двор. Прождав таким образом до 12 часов ночи, чуть было не приняв за государя подъехавшего к парадному крыльцу эконома, прозябнув порядком и утомившись, мы молча и невесело разделись и улеглись в постели, опечаленные, что государь не приехал.

На другой день ни от maman, ни от классных дам мы не получили никаких внушений и замечаний; о «бунте» ни тогда, ни впоследствии не было сказано ни одного слова. Они выглядели только суровее обыкновенного, да в журнале за поведение мы увидали у всего класса по двойке. Обыкновенно хорошие по поведению и успехам ученицы огорчались и плакали, если получали случайно двойку, но на этот раз ни одна не обратила на нее внимания: самые хорошие не попросили классную даму переправить ее, и самые смирненькие не попросили у нее прощения.

В мое время воспитанниц первого класса выпускали перед Рождеством, почему и выпускные экзамены производились всегда в декабре. Экзамены были трудны: по всем предметам спрашивалось все, пройденное в течение всех семи лет. Всего труднее было готовиться к экзамену по истории, потому что в 4—5 дней надо было основательно повторить древнюю, среднюю, новую и русскую историю и подробнейшую к каждой из них хронологию. Выпускных не стесняли: они покупали стеариновых свечей, усаживались группами по две, по три и четыре где-нибудь в коридоре, прилегающем к дортуарам, и просиживали ночи напролет, читая вслух данный предмет и спрашивая друг друга. У каждой лучшей ученицы была своя группа слабых, не по принуждению, а по доброй воле.

Нет ничего удивительного, что на экзамен воспитанницы являлись одна бледнее другой, а только позже от волнения краска бросалась им в лицо и ярко горела до конца. Случалось иногда, что с воспитанницей, вызванной к экзаменационному столу, делалось дурно, и ждали, чтобы она успокоилась, а одна из самых прилежных, хотя и не блестящих учениц, Маша Р..., на одном из экзаменов упала в обморок, и ее унесли в лазарет.

Замечательно, что лентяйки, ничего не делавшие весь год, списывавшие переводы, задачи и сочинения, написанные для них другими, и готовившие уроки только к тому дню, когда их должны были спросить, а у учителей, которые имели обыкновение вызывать по алфавиту, только свой, безошибочно рассчитанный кусочек, – переносили бессонные ночи (к экзаменам они зубрили усердно) гораздо бодрее и безнаказаннее, нежели хорошие ученицы. Происходило это, по всей вероятности, оттого, что они не успели утомиться за год, что подготовка к экзамену давала им массу нового и интересного в своем роде, которое легко усваивалось их свежей головой и памятью, а также и потому, что они привыкли к плохим отметкам и не страшились их, тогда как хорошие ученицы не могли без ужаса думать о том, что они срежутся на экзамене и обманут надежды уважаемого, любимого и крепко полагающегося на них учителя.

Я тоже пробовала готовиться по ночам, но скоро бросила. После одной бессонной ночи, проведенной за историей, я стала рассказывать подруге о каком-то князе из времен Удельного периода и вдруг остановилась посреди фразы на одном имени. Как я ни билась, я не могла вспомнить ничего далее, оборвалась всякая связь, появилась абсолютная пустота. Я мучительно повторяла одно и то же слово, пока со мной не сделалась истерика; а между тем я была одною из лучших учениц, училась охотно и знала хорошо историю <...>. После этого я не только перестала заниматься по ночам, но и вообще совсем перестала готовиться к экзаменам.

Одним из последних экзаменов был у нас экзамен географии. Обновлять весь семилетний курс в памяти не приходилось много, потому что учитель наш И. А. Зенгбуш не давал забывать пройденного: спросив новый урок, он «сыпал» вопросами из старого, гонял по немым картам всех частей света, не выносил, когда коверкали иностранные названия, и терпеть не мог, когда показывали неточно и отвечали не сразу. Благодаря этому самые плохие ученицы кое-что знали и помнили. Но экзамен все-таки страшил нас, потому что главным образом должны были спрашивать географию Российской империи, которую учили очень подробно и спрашивали строго, а присутствовать на экзамене должен был генерал Менде, недавно назначенный к нам заведовать учебной частью на место старого князя Лобанова-Ростовского.

Присутствие важных особ на экзаменах обыкновенно не страшило нас нисколько: и генералы, и инспектор, если не желали подвести учителя, старались не допустить ученицу до плохого ответа, помогая ей проскользнуть на нетвердых местах, а князь на экзамене Закона Божия всегда громко и усердно подсказывал нам тексты, пока не начинал дремать, причем голова его наклонялась, а рыжий парик съезжал набок. Но иное дело был Менде: суровый генерал из военных, говорили, что он не только образованный, но и ученый, что его назначили на смену старевшего князя, чтобы подтянуть порядки и поднять учебную часть на более соответствующую духу времени высоту. Он принялся задело настолько энергично и сурово, что нагнал страх на нас и на учителей. Экзамен географии страшил нас, так как нас предупредили, что генерал Менде знаток по географии и что ни одна из наших ошибок не ускользнет от него.

Экзамен, однако, шел прекрасно. Оставалось спросить немногих, когда вызвали Ч – ю, маленькую, миловидную, с румяными щеками, покрытыми пушком, как персик, голубоглазую и черноволосую. Она была не из первых, но хорошая ученица, всегда готовившая добросовестно уроки, тихая, скромная и веселая. Ей достался один из самых трудных и сбивчивых билетов: искусственные водные системы России. С этими системами Зенгбуш водил нас немало по карте, заставляя проезжать и из Белого моря в Черное, и из Балтийского в Каспийское. Ч – я знала хорошо билет, но несколько растерялась и кое-что спутала, ответив, впрочем, удовлетворительно на весь билет.

– Садитесь, – отпустили ее.

Покраснев еще более, она присела низко и пошла на свое место. Должны были вызывать следующую, но ее не вызывали: Менде сидел, наклонившись над журналом, над которым нагнулся и подошедший к нему Зенгбуш. Заглянув в журнал, он быстро выпрямился, весь красный и чрезвычайно взволнованный.

Я не могу допустить, чтобы m-lle Ч – ой поставлено было «шесть», – послышался его твердый и громкий голос.

Вы не имеете права не допустить, – отвечал спокойно Менде, бледневший тем более, чем более краснел Зенг– буш. – Я нахожу ответ ее неудовлетворительным и более «шести» поставить ей не могу.

Но она отвечала хорошо, только растерялась и спуталась несколько вначале.

Нет, она ошиблась тут и тут, – подробно доказывал Менде.

Даже если бы и так, она хорошая ученица, всегда училась хорошо, и я прошу поставить ей «восемь» – балл, который она получала постоянно.

Более «шести» я ей поставить не могу, – твердил Менде.

Так ваше превосходительство не согласны переправить ей на «восемь»? – спросил Зенгбуш.

Не согласен.

В таком случае мне остается уйти, потому что после этого я нахожу невозможным оставаться на экзамене.

Он круто повернулся к двери и вышел быстрыми шагами из класса, ни на кого не глядя. Экзамен докончили без него.

С той минуты мы не видали более Зенгбуша: Александровский институт он покинул навсегда.

Ф. Л. Из воспоминаний о Московском Александровском институте // Исторический вестник. 1900. Т. 81. №9. С. 894– 906.

В. Н.Фигнер

Из воспоминаний «Запечатленный труд»

...Я поступила в институт в 1863 году. Разлука с родными, с деревней <...> мне не была тягостна, и, попав в целый рой девочек, я быстро освоилась с новой средой и новым порядком дисциплинированной жизни.

Родионовский институт благородных девиц

Моими первыми классными дамами были Марья Степановна Чернявская и m-lle Фурнье, совершенно непохожие друг на друга. Марья Степановна была прелестна. Некрасивая лицом, скроенным по-мужски, изуродованная большим горбом на спине, она была очаровательна в обращении; ее низкий грудной голос просился в душу, а ласковый взгляд серых глаз и улыбка сразу вызывали доверие. Она была молодая, румяная шатенка, довольно полная, имела пухлые теплые ручки и вся была какая-то мягкая и теплая: в ней было что-то материнское, вероятно, это и влекло к ней всех нас. По характеру она не была рыхлой, бесцветной; за ее мягкостью чувствовалась и твердость, когда нужно было проявить ее, – без этого она не пользовалась бы уважением, а мы не только любили, но и уважали ее. Этому способствовало и то, что она обладала знаниями и в затруднительных случаях у нее всегда можно было найти нужную помощь. Классных дам, у которых в этом отношении не было отчетливости, в институте обыкновенно презирали.

Совершенно иной тип представляла из себя другая дама – Фурнье, или Фурка, как в детской злобе мы звали ее между собой. Старая, высохшая дева, черноглазая, с желтым, мертвенно-неподвижным лицом иностранного типа, она была противна со своими прилизанными начесами черных волос и ревматическими, узловатыми пальцами некрасивых рук, всегда вымазанных йодом. И голос соответственно фигуре этой мумии был у нее сухой, лишенный гармоничности и интонаций. Казалось, не только тело, но и душа ее высохла и превратилась в пергамент. Кроме формализма, от этой педантки мы ничего не видали и не могли ждать. В учебных занятиях помощи от нее мы не получали, но ущерб, и очень большой, она нам наносила, потому что все часы, свободные от уроков, заполняла французской диктовкой, в которой мы не видали никакого смысла.

Как внешние, так и внутренние качества делали Фурнье для нас неприемлемой, и когда мы перешли в 5-й класс, то стали думать, как бы от нее избавиться. Первая попытка в этом направлении была довольно наивного свойства. Кто-то из воспитанниц написал на классной доске лаконическое воззвание: «Просим вас оставить нас». Мы надеялись, что Фурка обратит внимание на надпись, прочтет и поймет, к кому относится обращение. Но она и не подумала посмотреть на доску.

Тогда одна из девочек, Иконникова, написала ту же фразу на клочке бумаги и, поставив подпись: «Весь V класс», положила на стол, у которого сидела Фурнье. Долгое время бумажка, обошедшая раньше все скамьи и нигде не встретившая протеста, оставалась незамеченной. Наконец Фурнье увидала ее и прочла.

– Что это значит? – спросила она, поднимаясь с места. – Кто положил эту записку? – раза два повторила она вопрос.

Мы молчали. Тогда она вышла из класса с запиской в руках и отнесла ее начальнице.

Начальницей института была Сусанна Александровна Мертваго, старая, серьезная и добрая дама, ценившая в воспитанницах только ум и способности. При ней институтские нравы совершенно изменились: ложный светский блеск, господствовавший при ее предшественнице Загоскиной, исчез. Та отличала хорошеньких, имела фавориток и держала салон, в котором ее любимицы из старших классов обучались на практике «хорошим манерам» и светской болтовне. При Сусанне Александровне культ красоты и грации прекратился; институтки перестали заниматься наружностью и выходили из учебного заведения почти пуританками.

Сусанна Александровна вошла красная, с головой, трясущейся от волнения.

Кто написал и положил записку на стол? – повторила она вопрос Фурнье. Но мы продолжали упорно молчать. – Чем же вы недовольны? – спросила она наконец.

Мы, 12-летние девочки, не знали, что сказать, не умели формулировать то гнетущее настроение, которое вызывала сухость Фурнье, и едва могли пролепетать, что Фурнье мучает нас диктантом.

Кто же написал записку? – продолжала настаивать Мертваго.

Мы не сговорились, как вести себя. Все произошло экспромтом, и теперь мы осрамились. В задних рядах сгрудившейся толпы произошло замешательство, послышался шепот: «Скажи!.. Скажи!..» Иконникова выступила вперед и заявила, что записку написала и положила она.

Пойдем, – сказала Сусанна Александровна и увела ее с собой.

«Что будет?! – перепугались мы. – Иконникову исключат!» – было общей мыслью, и было стыдно, что пострадает одна она.

Однако дело кончилось благополучно. Иконникову, которая, говоря вообще, ничем не выдавалась и училась плохо, продержали в больнице три дня и затем, к облегчению нашей совести, вернули в класс. Но за поведение ей поставили «ноль», а всем остальным вместо 12 – по «девятке».

О Фурнье нам сказали, что она заболела; временно ее заместила другая классная дама, а потом ее перевели в младший, 7-й класс и прикрепили к нему навсегда, тогда как обыкновенно классные дамы вели свой класс от начала и до выпуска.

Я была в последнем, «голубом» классе, когда память об изгнании Фурнье была еще жива и маленькие «корешки», так же искренне ненавидевшие Фурку, как в свое время не терпели ее мы, приставали к нам, прося научить, как избавиться от нее.

Мы смеялись и замалчивали свой секрет.

Что мы избавились от Фурнье, было хорошо, но велико было горе, что наряду с этим мы потеряли и любимую Марью Степановну. Ее уволили из института: мы любили ее, и этого было достаточно, чтоб Фурнье изобразила ее как вдохновительницу нашего протеста, хотя она и не подозревала о нашем замысле.

После временных заместительниц с начала следующего учебного года, когда по цвету платья мы стали называться «зелеными», нашими классными дамами стали Анна Ивановна Бравина и Прасковья Александровна Черноусова. Они, подобно Чернявской и Фурнье, были совершенно не похожи друг на друга. Бравина, девушка лет 30, высокая, очень близорукая, некрасивая блондинка, потерявшая свежесть молодости, была добрая, но неумная и бесхарактерная. Ее знания были сомнительны, так что и с этой стороны она не была в наших глазах авторитетна; мы в грош не ставили ее, не слушались, и вне уроков в ее дежурство в классе царили шум и беспорядок.

В противоположность ей Черноусова, старше ее годами, была изящная в своей болезненной худобе, умная, энергичная брюнетка с правильными чертами лица и маленькими тонкими руками; она прекрасно владела языками, особенно немецким. Ими занималась она с нами помимо учителей, очень бездарных, и была очень полезна, тогда как занятия с Бравиной только тяготили нас. Мы сразу поняли и сделали расценку их обеих, и Черноусова с начала и до конца пользовалась нашим полным уважением.

С 4-го класса я потеряла первенство: привыкнув, что все дается мне легко, я перестала учиться и спустилась на 3-е, а в следующем году, кажется, даже на 4-е место. После, когда мне минуло 15 лет, я опомнилась: до выпуска оставалось два года. Если б я осталась по-прежнему небрежной, то не получила бы шифра. В то время я уж не думала о том, чтоб попасть в придворные фрейлины, но учителя, в особенности преподаватели литературы, истории и географии, так отличили меня, что я прекрасно понимала, что первое место должно принадлежать мне, и если шифр дается первой, то он должен быть дан мне.

Ни дома на каникулах, ни в институте никто никогда мне не внушал, что надо быть прилежной. Только раз, когда в 5-м классе я получила по русскому языку единицу, Сусанна Александровна подошла ко мне, взяла за руку и со словами: «Ты получила единицу – значит, больна», – отвела меня на сутки в больницу. Там меня уложили в постель, и смотрительница Аносова с громадным носом, за который мы ее не любили, держала меня на диете и отпаивала липовым цветом, который с тех пор я возненавидела.

Обдумав ввиду приближения выпуска свое положение, я решила учиться. Но тут явилось осложнение – Черноусова постоянно сбавляла мне баллы за поведение, а в институтах, известное дело, поведение ценится выше всего: если в течение двух последних лет ученица не имеет за все месяцы 12, при выпуске она лишается какой бы то ни было награды, а у меня постоянно было 11. Это происходило оттого, что между Черноусовой и мной беспрестанно происходили мелкие недоразумения.

Сначала она ко мне благоволила, выказывала даже пристрастие, которое коробило меня, так как было несправедливостью по отношению к другим, а дома благодаря отношению родителей к детям во мне развилось чувство равенства и потребность в нем. Когда я шалила, все сходило мне с рук. «Фигнер – живая девочка, – оправдывала меня Черноусова. – Она настоящая ртуть!» – говорила она, и этим дело кончалось. Но я была не только шалунья, но и задира, легко подмечавшая слабые стороны других. Жертвой моих насмешек бывала моя соседка по парте – добрая, хорошо учившаяся Рудановская, с которой я дружила. Тем не менее случалось, я доводила ее до слез. Тогда Черноусова, вместо того чтоб пристыдить меня, говорила ей в утешение:

– Ну, что тут обижаться! Фигнер – прямая девочка: у нее что на уме, то и на языке!

Однако добрые отношения с Черноусовой с течением времени прекратились: начались придирки с ее стороны и столкновения. За два года до выпуска случилось, что Чер– ноусова по совершенно непонятному поводу сказала: «Фигнер служит и нашим, и вашим». Я рассердилась и ответила такой же необоснованной и несправедливой фразой: «Вы судите по себе». Это был полный разрыв: она пожаловалась, и в присутствии всех учениц я получила от Сусанны Александровны выговор за дерзость.

Смешно сказать, но при институтских нравах, быть может, в этом была и правда – подруги уверяли, что Черно– усова меня ревнует к воспитаннице старших классов Ольге Сидоровой, которую, по институтскому выражению, я «обожала». Сидорова, дочь знакомого и сослуживца моего отца, отличалась замечательной красотой и феноменальной памятью. Она училась превосходно, но хотя целой головой была выше своих одноклассниц, первых наград ей не давали. Она была на дурном счету у начальства, потому что во всем заведении одна была затронута новыми веяниями. Начитавшись Писарева, о котором никто из нас не слыхал, она увлекалась естествознанием и после смерти Писарева говорила, что он умер не случайно, а правительство утопило его за его сочинения[105]105
  Д. И. Писарев утонул в море во время пребывания в Дуббельне, близ Риги.


[Закрыть]
. На вакатах она читала «Колокол»[106]106
  «Колокол» – первая русская революционная газета, издававшаяся А. И. Герценом и Н. П.Огаревым в Лондоне в 1857-1867 гг.


[Закрыть]
, который получал ее отец, хранивший, как она говорила, это издание под тюфяком, а батюшке на исповеди – неслыханное дело! – напрямик заявила, что в Бога не верит.

Сидорова была на два класса старше меня, и то, что она говорила мне о Герцене, Писареве и правительстве, было выше моего понимания, нисколько не затрагивало и не интересовало. Но мне нравилось ходить с ней вечером по коридору, угождать ей, любоваться ею. Из ревности ко всем, кому она оказывала внимание, я делала много глупостей и неприятностей самой Сидоровой, но в моем отношении к ней было и серьезное чувство, влечение к оригинальной и выдающейся личности. Когда она вышла из института, два года мы переписывались. Быть может, ей не с кем было поделиться мыслями, и в письмах она поверяла мне интимные подробности своей жизни. Она хотела учиться; изучение природы влекло ее, а родители втягивали ее в светскую жизнь. Недовольная окружающей средой, она блистала в Самаре на балах и не могла, не решалась порвать с родными и перестроить свою жизнь. За ней ухаживал между другими один из Жем– чужниковых, не знаю, поэт или его брат. Нисколько не увлекаясь им, она все же дала согласие выйти за него замуж.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю