355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Филип Сингтон » Зоино золото » Текст книги (страница 6)
Зоино золото
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:05

Текст книги "Зоино золото"


Автор книги: Филип Сингтон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц)

9

Эллиот остановился у ворот и выключил мотор. Он долго сидел и смотрел на дом сквозь путаницу качающихся веток. Следы на дорожке превратились в едва заметные вмятины, словно годы прошли, а не один день. Ветер гудел в трубах, по карнизам бежали маленькие снежные торнадо.

Сегодня дом был иным: низким, присевшим на корточки, слепо всматривающимся в море. Всего лишь пустой дом. В нем нет ничего, кроме пыльной мебели и коробок со старыми письмами.

Этим утром доктора Линдквиста не было дома. Его неожиданно вызвали в Упсалу. Агда Линдквист, оказавшаяся сестрой доктора, дала Эллиоту ключи и письменную инструкцию касательно отопления. Так они договорились: Эллиот будет брать ключ каждое утро и вечером возвращать. Это единственный ключ, объяснил доктор, и он боится потерять его.

На самом деле, конечно, Линдквист просто не доверяет ему. Ничего удивительного. Линдквист показался Эллиоту человеком, который не доверяет никому.

Он взял портфель и вылез из машины. Было холодно, два градуса ниже нуля согласно термометру на приборной доске. Но на этот раз он экипировался лыжной шапочкой и теплым шарфом из магазина спортивной одежды, располагавшегося в вестибюле отеля «Гранд». Он перелез через забор и пошел к дому. Наст предательски ломался, и Эллиот проваливался в снег чуть не по колено. Но он упорно двигался вперед – ему не терпелось взяться за дело, сосредоточиться только на работе.

За пару ярдов от дверей кухни он остановился и посмотрел вверх, на окна. Все шторы были задернуты, не считая окна под самой крышей, на котором криво висели жалюзи, собранные с одной стороны и свисающие с другой. Сквозняк слегка раскачивал их, деревянные планки стучали по стеклу.

Помедлив, Эллиот направился к главному входу, где доктор Линдквист разговаривал по телефону, и нашел его путаные следы. На балконе намело снега. Все замерло, кроме сосен.

Он втянул голову в плечи и пошел обратно к кухне, теребя ключ в кармане. За деревьями ледяное серое море с шумом билось о скалы.

Интересно, сильно ли изменилось это место за тридцать лет.

Мальчиком он довольно долго верил в призраков. Для него они были такой же частью реального мира, как планеты и Млечный Путь – не привидения из комиксов или черно-белых фильмов в простынях или старинных костюмах и светящиеся в темноте, но другие. Люди-призраки.

Он едва ли хоть раз видел их. Их нельзя увидеть, потому что они почти никогда не находятся в одной с тобой комнате. Они обитают там, откуда ты только что вышел или куда еще не вошел. Они следят за тобой из тени и шепчут тебе во сне. И лишь иногда – как в долю секунды между сном и явью – ты можешь узреть их, стоящих перед тобой спиной к свету. Ты ощущаешь их присутствие подобно тому, как вспоминаешь, что забыл о каком-то важном деле, – с замиранием сердца.

После смерти матери он затыкал ванну пробкой и уходил в свою спальню. Он переодевался в купальный халат, и когда ванна наполнялась до середины и пар выползал в коридор, он знал, что она там.

Он вставал у двери и приоткрывал ее на дюйм-два, ровно настолько, чтобы почувствовать аромат бледной кожи и духов на ее одеждах, услышать слабый шелест ее платья. И если он закрывал глаза, то слышал, как она тихонько напевает себе под нос, стоя перед зеркалом и собирая в узел длинные светлые волосы.

Ночью, когда он лежал, свернувшись калачиком, под одеялом, она приходила и вставала у его постели. Он никогда не поворачивался, чтобы посмотреть на нее, но знал, что она там. Иногда она держала в руке письмо – письмо, которое оставила на туалетном столике, письмо, которое отец сжег до того, как явилась полиция. Во сне он брал у нее письмо и пытался прочесть его. Но слова всегда были неразборчивы, и чем яростнее он старался разобрать их, тем страшнее было пробуждение. Письмо было написано на языке, для понимания которого у него не хватало ни таланта, ни знаний.

Он никогда не говорил отцу о визитах матери. Он полагал, что тот и так о них знает и что, когда он молча сидит у огня и смотрит на пламя, пока поленья не прогорят, он знает, что она там, на кухне, суетится между плитой и раковиной. Если он ничего не говорит об этом, то это потому, что так лучше. Призраки – особенные люди, о них не болтают. Как бы то ни было, он недолго прожил с отцом. Когда Эллиоту исполнилось девять, его отправили к дяде и тете в Шотландию.

Призраки почему-то не последовали за ним, хотя иногда он жалел об этом.

Он обходил комнату за комнатой. Ковры свернуты в рулоны и рассованы по углам. На полках и каминах никаких украшений, не считая пары оловянных подсвечников и вазы с морскими раковинами на подоконнике. Вся мебель спрятана под чехлами от пыли. Белые погребальные силуэты напоминали ему детство, прятки в бабушкином доме, когда он замирал, стоя на коленях на чердаке, в затхлой темноте, едва осмеливаясь дышать, и слушал, как половицы скрипят все ближе и ближе. Изящная бело-зеленая люстра в столовой прикрыта муслином. Чехол снят лишь с одного стула с высокой спинкой во главе стола – должно быть, Линдквист осматривал свое наследство, подумал Эллиот. Разумеется, доктор или, может быть, его неразговорчивая сестра, побывали здесь со вчерашнего утра, поскольку жестяная банка и консервный нож, лежавшие на кухонном столе, исчезли.

Эллиот отдернул шторы. Сначала в столовой, потом везде. Он помурлыкал себе под нос, пытаясь определиться с мелодией, но так ни на чем и не остановился. Мало-помалу дом наполнил бледный зимний свет.

За несколько недель до смерти Зоя хотела в последний раз вернуться в Сальтсёбаден. Об этом ему сказал – или, вернее, проговорился – Петер Линдквист, когда они ехали обратно к его дому. Она хотела побыть здесь денек-другой, но врачи запретили. Эллиот хотел узнать подробности, но Линдквист был не слишком любезен и отмахнулся от вопросов, пожимая плечами и качая головой.

Уж не в письмах ли дело, гадал Эллиот, не собиралась ли Зоя их уничтожить? А когда врачи сказали ей, что поездка невозможна, она попросила Линдквиста сделать это за нее. Но по какой-то причине он подвел ее.

Студия Зои была под самой крышей. Уже на лестничной площадке он ощутил запах масляной краски и скипидара. У нее была и другая, более просторная мастерская над городской квартирой, в здании, которое она некогда делила с Исааком Грюневальдом, учеником и последователем Матисса. Но летом она работала здесь.

Он одолел последний лестничный пролет и увидел голые белые стены и световой люк в крыше. Большое венецианское окно выходило на восточную часть берега, видневшуюся за верхушками деревьев.

Он подошел поближе, стекло затуманилось от его дыхания. Птицы парили над водой, ныряли в море, ветер доносил их похожие на смех крики. Это была запретная комната, комната, в которой никто не наблюдал за работой Зои. В Стокгольме гости иногда навещали ее без предупреждения, и воспитание мешало художнице развернуть их на пороге. В Стокгольме у нее были натурщики. Но не здесь. Здесь были только она и ее картины. Совсем другие беседы. Только для посвященных.

Эллиот обернулся и понял, что смотрит на обратную сторону большого прочного мольберта, стоящего в самом центре комнаты. На нем была закреплена деревянная доска, а позади располагались столы и полки, заставленные бутылками скипидара, уайт-спирита и банками с кистями. Эллиот словно вошел в раму, в композицию – «Портрет мужчины у окна». Словно сама Зоя стояла там с кистью в руке.

Он обошел мольберт. Доска уже была позолочена. Приглядевшись, Эллиот различил квадратные листки сусального золота стандартной ширины в четыре пальца. Листки соединялись внахлест, и под определенным углом можно было заметить зубчатые полосы, бегущие вдоль всей панели. Но никакого изображения, ни малейшего следа краски. Он приблизился, ища отметки или вмятины, которые могли бы поведать ему о художественном замысле Зои. Но нет, лишь его собственная тень скользила по блестящей поверхности.

Нижняя полка была набита старыми книгам и каталогами галерей. Потрепанный английский перевод «Il Libro dell’Arte» Ченнино Ченнини ютился между пухлым томом об орхидеях и монографией, посвященной Винсенту Ван Гогу.

Эллиот имел дело с трактатом Ченнини в студенческие годы. Предположительно, «Книга об искусстве» была написана в Тоскане в 1390 году. Она освещала все – от подготовки поверхностей и изготовления кистей и красок до золочения, лакировки и создания мозаик, равно как и более общие вопросы жизни художника. Именно Ченнини советовал молодому художнику не слишком увлекаться женщинами, поскольку иначе рука его станет «столь нетвердой, что будет трепетать и дрожать сильнее, чем листья на ветру».

Открыв наугад книгу, Эллиот обнаружил абзац, подчеркнутый карандашом.

Художник должен развивать как умение, так и воображение, цель его – изображать вещи скрытые, таящиеся в тени обычных предметов, и властью таланта запечатлевать их, дабы представить простому взору то, чего в действительности не существует.

Мазутный котел стоял в заросшей паутиной пристройке к дому. Эллиот как раз пытался заставить его работать, когда Корнелиус Валландер позвонил ему на мобильный.

– Есть новости насчет парижского автопортрета? Бумаги все просмотрел?

Бумаги по-прежнему лежали в шкафу.

– Пока никаких следов. Почему ты считаешь, что она хранила свои деловые записи здесь?

– Да просто в городской квартире почти ничего не было. Мы все там перерыли. Нашли пару договоров о продаже, но по делу – ничего.

Эллиот покосился на инструкции Линдквиста. Насколько он понимал, котел уже должен был заработать.

– Я буду начеку. Дом большой. Может, что-нибудь и всплывет.

Корнелиус вздохнул.

– Картина бы нам здорово пригодилась. История с Фудзитой – неплохая приманка.

Эллиот носовым платком стер с пальцев копоть.

– С чего ты взял?

– Я слышал, что токийский Музей современного искусства собирается прислать агента. Музей Хирано Масакити тоже заинтересован. У обоих – богатые коллекции Фудзиты. Дэвид ван Бюрен наводит справки, и я уже говорил тебе о Чикагском художественном институте.

В прошлом ноябре на аукционе «Сотбис» в Нью-Йорке автопортрет Фудзиты 1926 года – акварель, масло, сусальное золото и чернила на шелке – был продан частному коллекционеру за полтора миллиона долларов. Но это еще не рекорд. «Jeune Fille dans le Parc» [4]4
  «Девушка в парке» (фр.).


[Закрыть]
отхватила пять с половиной миллионов на «Кристис» в 1990-м. Но довоенный Фудзита очень редко попадался на рынке, и успех торгов был связан с повышенным интересом к другим художникам его круга, не в последнюю очередь – к его единственной ученице. Насколько тесно связан – становилось понятно только сейчас.

– Ты думаешь, им нужен только автопортрет?

– Надеюсь, что нет. Но для этих ребят он определенно стал бы жемчужиной выставки. Особенно с учетом сомнительного авторства.

Сам Эллиот в нем ничуть не сомневался. Он видел, что парижский автопортрет – работа ученицы, а не мастера. Руки действительно были руками Фудзиты, длинными, белыми, тонкими, но глаза – кошачьи, настороженные – могли принадлежать только Зое.

Эллиот оставил это мнение при себе.

– Так ты нашел что-нибудь в бумагах? – спросил Корнелиус.

Эллиот еще раз щелкнул выключателем – с тем же успехом. Он заметил стопку поленьев и охапку хвороста в дальнем углу пристройки и подумал о большой печи в гостиной.

– Нет пока, но я только начал. Надо просмотреть горы бумаг, их куда больше, чем я ожидал. Даже хоть как-то упорядочить все это будет непросто.

– Смотри не увязни там. Нам нужно просто слегка разобраться в Зое. Добавить капельку цвета.

– Да, конечно.

– Я имею в виду золотой цвет, – хихикнул Корнелиус. – Все связано с золотом, так или иначе.

– В этом-то я и хочу разобраться, – сказал Эллиот. – Хочу понять, что привело ее к живописи на драгоценных металлах. Мне все кажется, что в этом было что-то навязчивое.

Корнелиус задержал дыхание при слове «навязчивое».

– Ну, я думал, что это понятно, Маркус, разве нет? Ты читал вырезки, которые я послал тебе?

– Да, конечно, но…

– И эссе Саввы Лескова?

– Да читал я все. Я просто не уверен… Понимаешь, у меня всегда было такое чувство, что…

– Какое чувство?

Эллиот помедлил.

– Ну, я думал, неужели Зою действительно так волновала политика? Она несла знамя старой России и прочая муть. Я знаю, так о ней говорят Лесков и компания, но сама она когда-нибудь заявляла о чем-то подобном?

– С какой стати? Художник творит, критик интерпретирует. Каждый занимается своим делом.

– Но что, если критики не правы? Что, если ее картины не такие… публичные,как кажется?

Ветер порывами набрасывался на дом. Скрипело дерево. Закрывая глаза, Эллиот всякий раз слышал шаги по голым половицам.

– Маркус, бога ради, они на золоте. Куда уж публичнее?

– Выбор материала не… Что, если в них есть что-то еще?Что-то…

– Маркус, у нас нет времени на…

– Что-то, чего никто еще не видел? Разве оно того не стоит?

За его спиной с глухим стуком захлопнулась дверь. В трубке затрещали помехи. Эллиот внезапно понял, как непрофессионально звучат его слова.

Повисла пауза.

– Итак… ты хочешь, чтобы в каталоге «Буковски» говорилось, что Савва Лесков и все остальные ни черта не разбирались в Зое? – Корнелиус пытался перевести разговор в шутку, но это получалось у него еще хуже, чем обычно. – Что на самом деле они совершенно не правы во… всем?И мы должны начать все сначала?

Его голос был полон скептицизма. Лесков, ученый и критик с тридцатилетним опытом, которого высоко ценят от Москвы до Массачусетса, против Эллиота, прогоревшего торговца картинами, переквалифицировавшегося в автора каталогов. Силы явно не равны.

– Зоя шестнадцать лет была замужем за коммунистом. Это явно не укладывается в рамки.

– Она вышла за Карла Чильбума, чтобы сбежать из России. Выбора у нее не было. И брак этот был катастрофой. При первой же возможности она смылась в Париж, к Фудзите и компании. Маркус, всеэто есть в статьях, все… толкования,которые тебе нужны.

Эта внезапная раздражительность Корнелиуса сбивала с толку. Словно он кровно заинтересован в том, чтобы как можно крепче привязать Зою к императорской России. Так, может быть, дело в посткоммунистических деньгах, стучащихся в двери «Буковски»? В любом случае Эллиоту не хватает квалификации, чтобы интерпретировать работы Зои. Ему недостает авторитета. Его задача – собирать и записывать: имена, даты, места. О трактовке уже позаботились.

Он не может позволить себе потерять союзника в лице Корнелиуса. И, в конце концов, какая разница, что думают люди? У живых художников есть отвратительная привычка опровергать то, что о них говорят, – иногда из чистого упрямства. Они сопротивляются любой классификации, поскольку этот возмутительный процесс по определению отрицает все то, что они больше всего ценят в своей работе: ее уникальность, ее индивидуальность. Но Зоя уже не возразит. Только ее бумаги могут говорить за нее, но они в надежных руках, скрыты от любопытных глаз.

Но все же то, что тебя запомнят такой, какой ты никогда не была, есть некий особый род забвения.

– Ты прав. Я просто имел в виду, что неплохо бы высказать это словами самой художницы: ее любовь к России, ее стремление сохранить древнюю традицию.

– Именно для этого я и послал тебя туда, Маркус. Рад, что мы поняли друг друга.

– Да. Конечно.

– Так что советую начать с Фудзиты. Он сейчас в большой цене.

– С Фудзиты. Хорошо.

– Послушай, если заскучаешь там, просто приезжай вечерком в Стокгольм, поужинаем или еще как развлечемся, хорошо?

Корнелиус говорил примирительно, как будто чувствовал, что мог обидеть собеседника.

– Спасибо. Может, поймаю тебя на слове. Жаль, конечно, что Линдквист не разрешил мне ничего выносить из дома. Не понимаю я этого.

Корнелиус уже говорил с кем-то другим.

– Я тоже. Но все-таки он наш клиент Маркус, если на то пошло. А клиент всегда прав, не так ли?

10

Это были любовные письма. Письма и черновики писем на русском, французском, немецком, шведском, английском. На открытках, на бумаге с водяными знаками, на страницах, выдранных из блокнотов и дневников, нацарапанные на оборотах счетов из гостиниц и ресторанных меню, втиснутые между строк театральных программок. Некоторые были подписаны, датированы и адресованы. Другие не давали ни малейшего намека на личность автора или получателя, словно были написаны ради самого процесса и не были рассчитаны на то, что их когда-нибудь прочитают. Сквозь подчеркнутые бесстрастие и froideur [5]5
  Холодность, сдержанность (фр.).


[Закрыть]
одних, как через бинт на открытой ране, сочились ярость и боль. Иные переполняло желание и надежды на новое начало где-нибудь, когда-нибудь.

Эпистолы, написанные на кораблях и в вагонах поездов, в больницах и на конспиративных квартирах, ровные казенные буквы и буквы нетвердой рукой вдавленные в бумагу. Письма из Нью-Йорка, Лондона и Москвы, из Парижа и Берлина, из Казахстана, Туниса, Алжира. Сотни писем, тайный архив любви.

Эллиот возлагал большие надежды на эти письма. В миг, когда Корнелиус упомянул о них, словно кусочек головоломки встал на место. В этих ящиках, в этих бумагах, еще не прочитанных и не переведенных, он найдет все что нужно. Неуловимое станет доступным. Зоя вторглась в его жизнь, но теперь наконец природа и истоки этого вторжения откроются ему.

В финальном очистительном акте он продаст автопортрет.

Но письма оказались старше, чем он ожидал. Большинство, похоже, были написаны между мировыми войнами. Эллиот же рассчитывал на шестидесятые-семидесятые, особенно 1970-й – год, когда Зоя рассталась с «Китайской принцессой в Париже», год, когда продала ее, не оставив никакой записи о сделке. Но из тех времен ничего не было.

Он еще раз перерыл все коробки, вынимая их одну за другой из шкафа и ставя на пол. Архив иссяк на стопке отпечатанных приглашений и вырезок из газет пятидесятых годов. Если более поздние бумаги и существовали, они исчезли.

Он растопил печь дровами из котельной и ветошью, найденной под кухонной раковиной. Сперва тепла хватало только на то, чтобы не мерзли пальцы. Он снял чехол с шезлонга и придвинул его поближе. Уже темнело. Он любовался игрой отблесков огня на стене, где когда-то висел автопортрет. Он снова представил себе картину – девушка, сидящая среди мерцающих золотых языков пламени.

В геенне огненной.

Он выудил фотографию из сигарной коробки: Зоя в платье в горошек и солнечных очках стоит у казино, за ней наблюдает мужчина с зализанными волосами в ливрее. Зоя любила казино. Она восхищалась мужчинами, которые бесстрашно ставили все на карту. Игра будила в ней аристократку, побуждая жить и не думать о последствиях. Аристократии предписывалось легко относиться как к приобретениям, так и к потерям.

Он приколол карточку к стене. На лице Зои ледяное спокойствие, она позирует, слегка приподняв подбородок. Ни улыбки, ни сдвинутых бровей. Глядя на нее, Эллиот чувствовал себя неуклюжим мальчишкой, который вторгся в мир взрослых. Сколько денег она просадила в тот день? Или фотографию сняли в честь выигрыша? Он смотрел в ее глаза и не находил ответа.

Она насмехалась над ним. Насмехалась над его дурацким планом. Зоя была рождена для двора императора-бога. Она не разбрасывала ключи к своей жизни где попало. Большевики считали, что души людей – их законная территория, общественная собственность, которой можно управлять, которую можно исследовать, анатомировать. Для них частные мысли были не менее подозрительны, чем частные капиталы: индивидуализм, буржуазность, склонность к инакомыслию и реакции. Но Зоя не была большевичкой. Она всего лишь вышла замуж за одного из них.

Корнелиус велел сосредоточиться на том, что связано с Фудзитой; на двадцатых годах, десятилетии, когда Зоя то и дело возвращалась в Париж, десятилетии, которое дало жизнь картинам на золоте. Это разумно со всех точек зрения, не только с коммерческой. Парижский период увенчался единственным автопортретом Зои, если это, конечно, автопортрет – чего нельзя было понять без некоего тайного знания, не присутствовав при создании картины. Вот только никто не был допущен так близко.

Он начал читать, стоя на коленях у печи, танцующие языки пламени просвечивали сквозь бумагу. Он откинул крышку бюро и перебрался туда. Ему необходима система и место для ее разработки. Система позволит раскрыть схемы, а схемы – художника. Он узнает, что Зоя боялась доверить миру. Он будет первым.

В первой коробке он обнаружил послания, написанные по-русски, сдержанно-элегантным почерком. Они были от матери Зои: в основном из Москвы в Стокгольм, часть – из Крыма в Москву. Некоторые были отправлены за несколько месяцев до того, как Зоя уехала из России. Главным образом они касались денег: мать рассказывала о том, что ей пришлось продать, чтобы выжить, и о том, как все в России дорожает день ото дня.

Он еще раз сходил в котельную и приволок охапку дров. Аккуратно сложив поленья в углу, отправился за следующей порцией. Чтобы освободить место для работы, он снял чехол с первого попавшегося стола, разложил на нем письма и придвинул к бюро. Он выстроил коробки перед собой, чтобы удобнее было работать. Включил ноутбук в розетку для верхнего света и создал новый файл в «Экселе», программе для обработки электронных таблиц, которой не пользовался с тех пор, как перестал торговать.

Потом принялся расхаживать по дому и шуметь как можно громче: хлопал дверьми, топал по лестнице, жалея, что не может врубить музыку. Эллиот хотел бы наполнить дом звуками.

Он взял оставшиеся фотографии и разложил на столе.

Зоя, преображенная движением и солнечным светом, стояла у мольберта, рядом с мужчиной, который держал кинокамеру. «Кристоффер и Зоя за работой». На ней была блуза с закатанными рукавами, из верхнего кармана которой торчало что-то вроде ножа с маленьким тусклым лезвием, похожим на клык. Ладони и одна рука по локоть были вымазаны темной краской. Ее можно было бы принять за мясника, застигнутого в процессе разделки туши, если бы не отсутствие оной. Друзья застали художницу врасплох, возможно, надеясь выведать секреты мастерства, открывшиеся ей в Париже и Флоренции.

Уже тогда люди чувствовали, что она что-то скрывает. Зоя была русской аристократкой до мозга костей: холодная, замкнутая, эгоцентричная, даже публику свою она держала на расстоянии. Она шла против всех течений своего времени, культурных и политических. Анахронизм девятнадцати лет отроду.

Он вглядывался в ее лицо. В его размытости было что-то сюрреалистичное, словно она не принадлежала полностью тому времени и пространству. Дух в пути.

Почти на всех остальных снимках были мужчины: молодые мужчины, красивые мужчины, позирующие в студиях или сфотографированные на открытом воздухе, на улицах, в кафе, на палубах кораблей. С идеальной кожей и блестящими сосредоточенными глазами. На обороте некоторых отпечатков были штампы с названиями фотостудий. На многих чернилами была нацарапана дата. А вот имена оказались только на двух: Ален, примерно двадцать один год, оливкового оттенка кожа и угрюмые левантийские черты лица. И Ян – постарше, явно замученный жизнью. Он стоял у придорожного кафе, сунув руки в карманы плохо сидящего костюма, и неуверенно улыбался в камеру. Фотографий женщин почти не было.

Он прислонил фотографии к задней стенке бюро: Зоя посредине, в окружении своих мужчин.

Второй раз Зоя вышла замуж в восемнадцать лет. Ее первым мужем был Юрий, студент-юрист, но этот московский брак продлился всего пару лет. Карл Чильбум, коммунист и агитатор, был следующим. Однако из писем явствовало, что у нее были и любовники.

Русский поэт Сандро посылал ей стихи с Кавказа. Английский сценарист Джек Ортон писал ревнивые письма со съемок в Лондоне и Стокгольме. Художник по имени Оскар – возможно, Оскар Бьорк, чей портрет Зои висит в Национальном музее, – просил Зою выслать свои фотографии в обнаженном виде. Еще был русский эмигрант Коля, подвизавшийся в ресторанном деле. Он писал ей, как мечтает вместе сбежать куда-нибудь, где их никто не сможет найти.

Были и другие. Трудно уследить за всеми, еще труднее – отличить одного от другого. Письма лежали вперемешку. Иногда их сопровождали только инициалы, иногда – неразборчиво нацарапанные подписи. Клички и ласковые прозвища еще больше усложняли дело. Черновики Зоя хранила без имен или дат. Эллиот начал составлять списки, которые затем превратились в учетные карточки с датами и деталями.

В Биаррице художница закрутила роман с безымянным южноамериканцем, которого родители отослали в Европу, узнав о скандальной связи с замужней женщиной. Ален оказался студентом-гуманитарием, Зоя встретила его в Париже. Ян – немецким архитектором по фамилии Рутенберг, некогда работавшим в «Баухаусе» вместе с Людвигом Мис ван дер Роэ. Скульптор Стиг Блумберг влюбился в Зою еще до ее первой выставки. Ну и Андрей Буров, советский архитектор, писавший назойливые ревнивые письма все это время.

Эллиот читал и просматривал. Сравнивал почерки и даты. Он начал вести учет писем на компьютере. В комнате наконец стало тепло. Прогревающиеся балки трещали и щелкали. Дом оживал.

Ревность и преданность. Надежды на воссоединение. Измена. Вина. Любовники Зои прозревали и никогда уже не видели мир таким, как прежде. Она что-то пробуждала в них, что-то, что не могло стереть ни время, ни расстояние. Говорили, что Карл Чильбум лишь раз видел Зою до того, как ее арестовали, когда она работала переводчиком на съезде Коминтерна. Когда они встретились во второй раз, почти через год, то были уже помолвлены. Даже Юрий, мальчик-студент, которого она бросила ради Карла, многие годы продолжал писать ей с немецких курортов и государственной службы в Средней Азии.

Зоя очаровывала мужчин. Она входила в их жизни, и все менялось. В ее характере, в ее сложности было что-то, без чего они не могли жить. Ее любовь обладала преображающей силой. Она раскрашивала мир в яркие цвета. Не оставляла ни малейшего шанса торжественным клятвам, данным перед Богом и законом.

Вот повод хранить письма втайне и повод уничтожить их: пусть у Зои не было детей, она продолжила себя в письмах – истории не любви, но предательства.

Как это понравится Корнелиусу и его русским клиентам: Зоя Корвин-Круковская, хранительница славянской культуры и профессиональная прелюбодейка? Не очень-то вяжется со знаменем Святой Руси, а?

Письма Андрея Бурова лежали отдельно. Они были перевязаны ленточкой и спрятаны в коричневый конверт.

Совсем другая схема. Переписка началась, когда Зоя еще жила в России, и оборвалась на том же месте, что и весь архив. Месяцы, даже годы проходили в тишине, а потом снова летели письма, страсть не ослабевала, но даже ярче разгоралась от сознания того, что время уже упущено. Когда Зоя вышла за Карла, письма Андрея стали язвительными и хвастливыми. Они были совершенно исступленными, в то время как Зоя, по-видимому, оставалась холодна.

Было и еще одно отличие: в этой связке лежали письма, которые она посылала ему, – не черновики или копии, но оригиналы. Каким-то образом они вернулись к ней.

Андрей был не просто архитектором. Его таланты простирались и в направлении театра и кинематографа. В начале 20-х он стал протеже Всеволода Мейерхольда, главы театрального отдела Наркомата просвещения. Эллиот слышал о Мейерхольде. Этот культурный идеолог послереволюционных лет исповедовал символизм и верил в идеальную силу машин. В 1917 году он поддержал красных, когда те национализировали театры, и с их помощью затеял собственную революцию против старых, натуралистических, традиций русского театра, приглашая зрителей на сцену, чтобы в буквальном смысле слова выйти за рамки привычного искусства.

Мейерхольд утверждал, что актеры не должны искать в себе черты своих персонажей, как учил Станиславский. Этот подход, говорил он, – сентиментальная чушь. Актеры должны дружно отказаться от самовыражения в пользу стандартизованного словаря движений, подобно гимнастам или работникам конвейера. Мейерхольд поддерживал большевистскую одержимость механизмами и промышленным производством.

Андрей влюбился в его идеи. Он с радостью принял новую эстетику и сопутствующую ей идеологию. Похоже, комиссары его ценили. Андрея осыпали наградами и посылали в составе делегаций в Европу и США. Он разделял их презрение к старым методам и стремление создать мир, в котором человек и машина сольются в единое гармоничное целое. Старые методы были эгоистичны, сентиментальны и непритязательны. Будущее же станет единым героическим порывом, механизированным, рациональным, хромированным. Способным уничтожить все беды человечества своей абсолютной эффективностью.

Зоя едва ли вписывалась в эту картину. Трудно было представить их с Андреем иначе как врагами. Если Корнелиус прав, они диаметрально расходились в своих пристрастиях, в самых главных вопросах: дворянка и большевик, одна посвятила жизнь спасению мистической России, другой поклялся разрушить ее. Но переписка их, прерывистая из-за времени и расстояния, была полна любви.

13 февраля 1928 г.

Андрей, дорогой,

сегодня у меня именины и, разумеется, тут их не празднуют. Так что твое письмо, которое пришло сегодня утром, стало чудесным и неожиданным подарком.

Ты спрашиваешь, что делать со временем, которое мы потеряли. Не знаю, как ты угадал, но именно это волнует меня, и больше, чем что бы то ни было. Я лежу ночью в постели, чувствую себя такой взрослой, вспоминаю минувшие шесть лет, и ужас и отвращение переполняют меня. И это не мимолетное ощущение, но что-то твердое и холодное, что сидит внутри и ни на секунду не покидает меня.

Андрюша, по крайней мере я знаю, что ты прожил эти годы не зря. У тебя есть твоя работа, твои амбиции, в то время как о моей работе лучше не говорить. Я столько времени потеряла! И вся моя жизнь, все мои путешествия ничего не изменили. Когда я стою перед мольбертом, на меня нисходит это мрачное настроение, и все, чего я хочу – это спрятаться. Что до любви, то она никогда не оставляет меня в покое – точнее, ее отсутствие. Ибо я ищу ее день и ночь и вкладываю в этот поиск каждую капельку своих сил. А когда нахожу, бегу от нее или все разрушаю, и так повторяется раз за разом.

Знаю, я должна начать еще раз, с самого начала. Знаю, что должна начать новую жизнь. Потеря превратила меня в нищенку, вот почему я чувствую отвращение. Но как построить жизнь без фундамента? Андрюша, понимаешь ли ты всю горечь и боль этой исповеди? Я так слаба сердцем и духом. У меня нет больше сил сражаться с жизнью, хотя сила мне сейчас необходима более всего.

Быть может, это бесполезно. Быть может, нельзя просто повернуться спиной к потраченным впустую годам, и все попытки тщетны.

Андрей, ты говоришь, я не отвечала на твои письма, но это неправда. Я отвечала, и повторю, что когда я читаю о твоем успехе и счастье, я чувствую то же, что и ты: чувствую твою молодость, силу и радость – все то, что так необходимо мне.

Андрюша, я хочу верить, что мы никогда не отдалимся друг от друга, что мы никогда не потеряем то, что оба храним глубоко внутри, и что однажды мы сотворим из этого нечто прекрасное. И тогда наконец мы станем теми, кем должны быть, и прошлое оставит нас в покое.

Он внезапно проснулся в темноте. Где-то звенел звонок, старомодный электрический звонок, вроде того, что висел у двери родительского дома. Через мгновение он осознал, что это телефон.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю