412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фернандо Алегрия » Призовая лошадь » Текст книги (страница 6)
Призовая лошадь
  • Текст добавлен: 8 июля 2026, 20:36

Текст книги "Призовая лошадь"


Автор книги: Фернандо Алегрия



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)

Яростные голоса постепенно затухали, растворялись в тишине, словно капли коньяка в чашечке кофе. В наступившем молчании другие чувства и мысли начали меня одолевать. Они пульсировали во мне, будто кровь в венах, становились все более навязчивыми, одурманивающими. Я почти физически ощущал близость Мерседес, ее безропотную готовность наконец-то уступить мне. Ее тревожный взгляд был устремлен на меня. В нем читались грусть и раскаяние, обещание покорности и жаркой ласки. Сквозь клубы дыма, настоянного на гуле голосов и звоне стаканов, я угадывал призыв ее упругой трепетной груди, голых плеч, ее золотистой точеной шейки. Мало-помалу сотрапезники стали расходиться. Продвигаясь к выходу, я заметил, что Мерседес задержалась в дверях так, что миновать ее я не мог. Скрестив руки на груди и натужно улыбаясь, она с кем-то разговаривала. На меня она посмотрела с такой доверчивой и откровенной нежностью, что к горлу у меня подступил комок. Смущенный и взволнованный, я вышел вслед за Ковбоем и Идальго. Я сознавал, что пройти так просто мимо Мерседес и не заговорить с ней значило жестоко ее обидеть. Конечно, я должен был задержаться возле нее хоть на секунду и мигом представил ее рыдающей из-за меня в своей крохотной комнатушке…

– Вы должны непременно познакомиться с Мерседес, – убеждал я своих друзей; они послушно соглашались, с некоторым недоумением реагируя на мое воодушевление, которое, в сущности, скорее походило на грусть или даже на отчаянье.

Мы спускались по улице Колумба в сторону Бродвея. Вокруг уже ощущалась та возбуждающая легкость, сотканная из света и разноцветья, которая вздувается осенней порой в сан-францисских гаванях, прозрачным переливчатым воздушным шаром нависает над холмами, колокольнями церквей и наконец, лопается в высоте, обрушивая мириады отблесков на «Золотые Ворота». Небо на западе, опрокинутое над краем ртутного зеркала океана, накапливает предзакатные синие, оранжевые, лиловые, золотистые и гранатовые краски и раскрашивает ими наподобие абстрактной картины серый холст воды. Ледяной бриз приносит пронзительный запах водорослей. Морского гула не слышно, но пена и напор волн властвуют над городом: они в сумеречном свете и в хлестких ударах ветра по глади городских зданий и башен. Я все еще под впечатлением нежной взволнованности Мерседес. Оно усиливается грустью сумерек. Проходим мимо маленьких баров района Коста-Барбара: «Чили», «Монас», «Томи’с», «440». К активным боевым действиям готовится воинство греха. Вот в этом кабаре собираются лесбиянки. Там – белокурые амазонки с целью полонить негров и филиппинцев. Тут – знаменитое логово заскорузлых гомосексуалистов, где встречаются разного сорта скандальние «семейки»: рассудительные супружеские парочки пожилых педиков; парочки сварливые, неуживчивые, злоязычные – стариков и подростков; трагические парочки молодых ревнивцев. А вон тот бар пытается специализироваться на зыбком принципе «двуснастности»: все официантки мужеподобны, что же касается ведущего и актеров, то пол их совсем неопределенен. Мимо нас проходит группа причесанных под парней девиц, бледных и прыщавых; на них кожаные куртки и серые брюки, плотно обтягивающие бедра. Поглядывают они на нас нахально и агрессивно. Некоторые идут парочками: более мужеподобная ведет подругу с покровительственным видом; проходя мимо нас, ревниво привлекает ее к себе.

«Эль Ранчо» кипит ритмами мамбо. Посетители толпятся в проходе, возле стойки, за колоннами. Снуют официантки в простонародных нарядах, балансируя подносами и оставляя за собой стойкий запах духов, а заодно и терпкого пота крепко сбитых смуглых тел. Сухой ритм бонго[22] звучит в диссонанс с перезвоном колокольчика. Танцевальная площадка забита народом. Чем больше народу, тем прибыльнее. Старуха хозяйка прохаживается, будто наседка по курятнику, подсчитывая доходы. Она сама проводит нас к столику. Меня она не узнает.

– Будете ужинать? – спрашивает она, глядя на Ковбоя, который не удостаивает ее ответом.

Мы заказываем бутылку виски.

– Бутылку? – переспрашивает старуха.

– Да, бутылку. Хотим отпраздновать удачу на скачках.

Старуха крикнула официантку. Та мигом подбежала. Крашеная, в кудряшках блондинка с огромными кофейного цвета глазами, смешливыми и кокетливыми. В глубоком вырезе блузки раскачиваются груди. Она подходит ко мне и обхватывает голой смуглой рукой за шею. Не в силах сдержаться, чмокаю ее куда-то за ухо. Ей нравится, что я так сразу оценил ее прелести. Идальго смотрит на меня очень серьезно и говорит:

– Учти, что это только аванс.

Ковбой озирается вокруг, подобно шкиперу китобойного судна, бдительному, но уверенному в себе.

– Какого черта он молчит, – говорит Идальго, кивнув в его сторону головой.

– Уж таков характер у этого дяди. «Немой алкоголик». Так называют его друзья. Пьет и помалкивает. Впрочем, не думай, он все примечает.

– Что же, вроде попугая будет?

– Какого попугая? – спрашивает Ковбой.

– Из сказки.

– А ну, расскажи.

– А на черта? Ты же знаешь. Все знают эту историю.

– Я не знаю, – говорит Ковбой вполне серьезно.

– Расскажи.

– Да он шутит! Как это он может не знать?

Выпили по большому глотку виски со льдом.

– Однажды жил-был попугай…

Вдруг я вижу Мерседес, которая только что вошла и спешит в свою уборную. Я хотел последовать за ней. На Мерседес белое пальто, поверх воротника рассыпались пышные каштановые волосы. Походка упругая и ритмичная; четко постукивают каблуки. Сразу угадываются тренированные икры ног и стройные щиколотки. «Вон идет моя плясунья», – хотелось мне крикнуть, но я сдержался.

– …попугай этот не говорил ни слова…

Я уставился на дверь, ведущую в артистические уборные, находившуюся в противоположном конце зала. Входит девица, обслуживающая наш столик, и подсаживается ко мне. Она замечает мою рассеянность. Гладит меня по голове, смеется. Мне нравится ее бессмысленный смех, деланный, продажный и вместе с тем симпатичный, мне нравится ее рот. Я позволяю ей гладить меня. Вдруг вижу, дверь открывается. Сквозь толпу танцующих и снующих между столиками мелькнула Мерседес. Я чувствую, что она должна подойти. Она заметила меня и идет к нам. Мерседес уже переоделась для своего танцевального номера, но белое пальто внакидку скрывает детали костюма. Лицо ее, загримированное для световых эффектов, необыкновенно: веки намазаны зеленым, длинные черные ресницы, губы подведены лиловым или фиолетовым карандашом. Она похожа на стилизованную кубистическую куклу.

– Здравствуй! – говорит она.

– Здравствуй!

Официантку как ветром сдуло. Мои друзья хранят невозмутимое спокойствие. Мерседес садится и едва пригубливает стаканчик с виски, который я ей пододвинул. Она озирается вокруг, ни на ком не останавливая взгляда. Восторженные поклонники с жадностью разглядывают ее.

– Дай закурить, – просит Мерседес. Ее густо накрашенные губы с трудом удерживают сигарету. Поднося спичку, замечаю, что она дрожит. Угадываю ее глаза, настоящие глаза, которые смотрят на меня в упор, почти с болезненной пристальностью. – Где ты пропадал?

– Я?

– Ты и дома-то почти не бываешь: за две недели всего раз появился в столовой… Почему? Какой ты глупый! – Она проговаривает все это скороговоркой, приоткрытым в застывшей улыбке ртом. – Тип этот вовсе меня не интересует. Ни вот столечко! Слышишь? Какое мне до него дело? Я вышла с ним просто потому, что он мой давний поклонник; он повел меня ужинать, и не прошло и двух часов, как я вернулась домой. Неужто ты думаешь, что отец разрешил бы мне разгуливать в такой поздний час? А ты что вообразил? Меня ровным счетом никто не интересует. Слышишь? Никому я не давала ни малейшего повода… Ну и глуп же ты! Ты заставил меня так страдать! – Она взяла мою руку и страстно сжала ее. Я чувствовал жар ее тела, чувствовал ее лицо, нежно касающееся моей щеки, как роскошный сюрреалистический цветок. – Ты заставил меня так страдать… Любимый мой.

Я молча глажу ее руки. Смотрю на ее зовущие накрашенные губы. Забыв все и вся, думаю лишь о том, что вот-вот возьму и поцелую ее. Мерседес удерживает меня пожатием руки. Я опускаю голову.

– Пойдем, – говорит она, – пойдем поговорим там, возле артистической… Надеюсь, твои друзья извинят нас? Скоро мне выступать, я должна приготовиться.

Она взяла меня за руку и повела по проходу возле стойки. Дойдя до конца коридора, я увидел начало лестницы и там, направо, узкий проход, ведущий в аристические уборные. Мерседес украдкой оглянулась и решительно потащила меня вверх по лестнице.

– Не бойся, – сказала она, – здесь никого нет, лестница ведет в комнаты хозяйки…

В конце лестницы еще один закоулок и дверь в квартиру. Тускло горит единственная лампа, прикрытая неопределенного цвета абажуром. Мы растворяемся в царящем здесь полумраке, усиленном темными стенами. До нас долетают далекие приглушенные ритмы оркестра. Подымаюсь за Мерседес, слышу мягкий шелест ее шелковой балетной пачки. Мерседес останавливается возле двери, медленно поворачивается ко мне лицом и, затаив дыхание, застывает; вижу ее влажные губы, подведенные брови, блуждающий торопливый взгляд; в распахе пальто видны голые ноги, налитые, чуть подрагивающие красивые ляжки и черный блестящий шелк короткой пачки. Я подхожу к ней, обнимаю обеими руками за талию, притягиваю к себе и целую в губы долгим дурманящим поцелуем; целую ее щеки, глаза, уши, шею, осыпаю поцелуями плечи. Она захватывает ладонями мой затылок, еще теснее прижимается ко мне и жадно целует; сладкий язык ее ищет мой. В горячечном исступлении я ласкаю ее, ощущаю ее голую спину, тонкую, словно огненное кольцо, талию, ее бедра, чуть волнующиеся при соприкосновении наших тел; ощущаю тепло ее живота, ног.

– Милый… – шепчет Мерседес. – Почему ты был таким гадким? Больше ты никогда не будешь от меня бегать… никогда, слышишь?

Дольше мы оставаться не могли. Она снова берет меня за руку. Я покорно иду за ней. – Внизу мы расстаемся.

– Возвращайся к своему столику; я должна зайти в уборную. Боже, что сталось с моим гримом! Вытри лицо, ты весь измазался.

Я стою как истукан, не в силах вымолвить ни слова; машинально вытираю лицо носовым платком и, так же ничего не соображая, возвращаюсь к своему столику. В баре стоит несусветный шум и гам. У стойки полно народу. Посетители скапливаются возле барьерчика, отделяющего стойку от танцплощадки. Слышу грустное душещипательное соло трубы, выводящей мелодию, которая пробуждает во мне целый ворох смутных ощущений. Песня называется «Красная черешня». Танцующие парочки милуются без зазрения совести. Вижу, как в толпе стоящих у барьерчика украдкой обнимаются. Сажусь на свое место. Провожу рукой по лбу и жадно пью. Звон стаканов и нарочито громкий смех женщин на мгновенье приглушают песню, затем до меня снова доносится глубокий напевный звук трубы, без конца повторяющей преследующую меня фразу, которую я ощущаю теперь как странный зов памяти, как голос моей юности, возвещавший еще когда-то давно эту самую ночь, это самое безумие, это самое одиночество среди сотен потных тел и заплетающихся языков, тел, которые прижимаются друг к другу, трутся друг о друга и отскакивают с двусмысленными ужимками.

Ковбой и Семь Миллионов высадили к моему приходу целую бутылку виски. Первый походил на здоровенного дремлющего быка; второй, со своими повадками юркой блохи, продолжал нескончаемое повествование: «…попугай посмотрел на него и сказал…» Мерседес станцевала какой-то номер, поставленный только для того, чтобы подчеркнуть чувственную прелесть ее тела. Что-то похожее на мамбо. Номер кончился, и Мерседес подошла ко мне.

– Пошли, – сказала она.

Я заплатил по счету, распрощался с приятелями и вышел с ней на улицу. На Сан-Франциско опустился туман. Он пришел с океана, заглатывая по дороге мосты, холмы и здания. Туман этот повисает над городом, разогреваясь теплом световых реклам, окрашивающих его в красный цвет; потом скапливается в каком-нибудь уголке неба и внезапно, подобно вспышке молнии, испаряется на рассвете. С залива доносится хриплый рев сирены, предупреждающий корабли. На пирсах Золотых Ворот и Оклендском мосту загораются красные и желтые сигнальные огни. На перекрестках улиц гуляет морской ветер. Подернутые влагой мостовые начинают сверкать; разбрызгивая грязную жижу и скрипя тормозами, проносятся желтые такси. Мерседес повисла на моей руке. Я весело и горделиво посматриваю по сторонам, раскланиваясь с каждым встречным: со стариками, что продают газеты на углах, с итальянцами на улице Колумба, с мексиканцами на Бродвее, и они отвечают мне улыбкой, звучным братским приветствием. Я знаю, что у Мерседес есть какие-то планы, и я не расспрашиваю ее. Лишь изредка мы перекидываемся отдельными словами. С каждого уличного витка на спуске к Рыночной площади виден калейдоскоп огней Китайского городка: фонарики и фонари, флаги и флажки, многоцветные гирлянды, кажущиеся гигантскими в неоновом свете. Фасады китайских питейных заведений сверкают фальшивым золотом и филигранью картонных пагод. Весь этот мир волшебного света, окутанного туманом, не более чем сцена чудовищного театра марионеток, действо, движимое механизмом из дыма и шелковых нитей. Подходим к пансиону. Молча подымаемся. В объяснениях нет нужды. Кажется, что пансион вымер. В столовой горит свет, но голосов не слышно. Сворачиваем по коридору направо. Под нашими ногами поскрипывает пол. Кофейного цвета двери с удивлением глазеют на нас овальными своими номерами. Ни души. Это ощущение безлюдия в темном доме подстегивает мои желания, и я обнимаю Мерседес за талию. Она останавливается возле своей двери и протягивает мне ключ; я открываю, и мы входим. Хочу зажечь свет, но она удерживает меня. Едва я успеваю запереть дверь изнутри, как чувствую, что она прильнула ко мне всем телом. Пальто ее медленно соскальзывает на пол. Сквозь легкую одежду ладони мои отчетливо ощущают все изгибы тела Мерседес. Она увлекает меня к постели, и мы погружаемся в нее, словно в глубокую воду. Из дома долетают приглушенные шумы. За окном, шурша шинами по влажному асфальту, проносятся автомобили. Слышу пронзительное и жалобное завывание неумолчной сирены с далекого залива. Сжимаю в объятиях разгоряченную Мерседес. Подобно розовому лепестку, короткая и прозрачная блузка соскальзывает с ее плеч. Ласкаю ее груди, выплеснувшиеся из плена у самых моих губ. Поцелуи ее долги, голая рука обхватывает мой затылок, зовуще привлекая меня к себе.

В этот момент до нас доносится шум голосов и шаги на лестнице. Пытаюсь освободиться. Мерседес нехотя размыкает объятия, но реагирует мгновенно. Мы вскакиваем с постели. Мерседес поспешно накидывает блузку, приводит в порядок прическу, зажигает свет. Я перехожу на диван, стараясь отдышаться и успокоиться. Уж не знаю почему, оба мы понимаем, что эти шаги и голоса имеют отношение к нам. С тревогой выжидаем. Мерседес подходит к шкафу, вынимает бутылку какого-то напитка и две рюмки. Голоса приближаются, испанские голоса округлые и резкие. Они спорят о чем-то, вот они уже возле нашей двери. Различаю голос Марселя; Мерседес тоже различает его и явно волнуется. Вот заметили свет в нашей комнате. Останавливаются. Раздается стук в дверь, который заставляет нас вздрогнуть.

– Дочка! Ты дома?

Мерседес открывает.

– Входи…

Спутники Марселя остаются за порогом; они сразу же увидели, что Мерседес не одна. Марсель входит походкой рассудительного быка, кряжистый и массивный, со срезанным энергичным затылком. На нем белая шапочка портового грузчика. На лице его я различаю только квадратный подбородок и приплюснутый нос. Он смотрит на меня, смотрит на Мерседес, принюхиваясь, как сыщик. Кровь приливает к его лицу. Он проводит рукой по подбородку, что-то хочет сказать. Это дается ему с трудом.

– Как? Разве сегодня ты выходная? – выдавливает он.

– Работаю. Первая программа кончилась. Мы зашли выпить по глоточку и поболтать. А теперь мне снова на работу.

– Как поживаете, Марсель? – спрашиваю я.

Он не удостаивает меня ответом. Откашливается, сплевывает на пол.

– Твое место на работе, черт побери, – взрывается он, – а не с придурками в спальне…

Я хотел было вступиться, но вижу, что он поворачивается ко мне всей своей танковой мощью, сжав кулаки Мерседес подбегает к нему и бросается на шею.

– Будет, будет тебе, людоед! Что с тобой, отец? Какая муха тебя укусила? Что особенного в том, что я пригласила своего приятеля домой? К тому же нам пора идти.

Мерседес обнимает его и ласково кусает за подбородок. Вот это отвага! С моей точки зрения, это все равно, что сунуть голову в львиную пасть. Марсель, который явно жаждал меня поколошматить, под ласками Мерседес смягчается, разжимает кулаки, расслабляется, руки его безвольно повисают плетьми. Злые огоньки в глазах тухнут. Мерседес целует его в щеки. Марсель поворачивается вполоборота и собирается выйти. С порога угрожающе произносит:

– Чтобы больше твоей ноги здесь не было, собачий сын, иначе пересчитаю тебе все ребра… и еще кое-что.

Мерседес что-то тараторит, чтобы заглушить его слова. Поспешно хватает пальто и надевает его.

– Пошли, – говорит, – нам пора.

Выходим. Думаю о том, что сегодня я получил Мерседес, но в наказание за грехи безвозвратно потерял ее отца.

Эксцентричный Сеньор Гонсалес

Сказать правду, начиная с того самого вечера Марсель бешено меня возненавидел. Сперва я наивно полагал, что причиной ненависти послужило то, что он застукал меня в комнате. Мерседес и решил, будто человек я конченый, пропащий. Однако теперь мне ясно, что отношение Марселя основывалось на иных причинах, Что складывалось оно исподволь, в результате длительного наблюдения за мной, чего я, признаться, совершенно не замечал. Марсель стал приглядываться ко мне еще со дня моего появления в пансионе или, вернее, с момента, когда увидел, что Мерседес интересуется мной. Его отношение выработалось вовсе не на основании наших бесед – мы почти не разговаривали, – но со слов других пансионеров и наблюдений за моим поведением, так сказать, «со стороны». Отношение резко отрицательное. Для Марселя я был заурядным авантюристом, своего рода пикаро, человеком без будущего, без… Впрочем, толковать об этом поздно. Словом, в ту пору вся моя деятельность заключалась в черновой работе на кухне по утрам и, начиная с пресловутого посещения «Танфорана», игре на скачках по вечерам. Конечно, если рассуждать здраво, я, быть может, был и не самой плохой партией для его дочери. Не так ли? Работа, чтобы прокормиться, у меня была. Хотя, говоря по правде, слово «работа» не очень-то сюда подходит. Можно ли назвать работой кормушку для своры голодных собак?

Ковбой никак не был повинен в том, что я пристрастился к скачкам. Дело известное: игроками рождаются, а не делаются. Вина его лишь в том, что он ввел меня в среду, к которой я так стремился, а уж раз начав, я покатился по наклонной не только без сопротивления, но даже с радостью. Я был там как рыба в воде. На ипподроме я чувствовал себя вольготно, я нашел там не просто свое призвание, но неизменно ощущал какую-то природную связь с тем хаосом, в котором моя личность обрела питательную почву. По мере того как росло мое увлечение лошадьми, росло презрение ко мне Марселя. И наступил наконец день, когда он вовсе запретил своей дочери видеться со мною. Братство пансиона «444» вполне одобрило это решение, ибо, пронюхав про конные мои страстишки, оно постановило, что порок не доведет меня до добра и я непременно скачусь в болото. Мы с Мерседес вынуждены были проявлять чудеса изворотливости, чтобы хоть как-то видеться. Грузчики в те дни как назло бастовали. Марсель сидел дома и мог приглядывать за дочерью. Он не спускал с нее глаз. Провожал до кабаре, пережидал за столиком и отводил домой. Когда же ему случалось отлучаться со своими бастовавшими друзьями в порт, он поручал Мерседес кому-нибудь из приятелей, строго-настрого наказывая ни в коем случае не позволять ей видеться со мной. И все же, несмотря на все предосторожности Марселя, мы с Мерседес исхитрились отыскать местечко для наших встреч. Полагаю, не без попустительства кого-нибудь из доброхотов – ищеек Марселя. Украдкой, по большей части вечерами, мы встречались в маленьком баре на Кирни, богемном, не очень уютном, пропыленном и довольно ветхом, зато нормальном… в том смысле, хочу я сказать, что посещали его нормальные мужчины и нормальные женщины. Бар назывался «Лос Окулистас». Туда любили заглядывать студенты-экзистенциалисты и художники-итальянцы, быть может, потому что хозяин заведения со странной фамилией Пичичо переживал период увлечения живописью и в силу своей невежественности скупал все, что ему подсовывали, развешивая покупки буквально повсюду: на зеркалах, бутылках, телефонах, на кухне и в уборных, в полном убеждении, что завтра эти поделки неслыханно возрастут в цене. Грязных и косматых художников, которые туда шлялись, называли «окулистами» по причинам, которые чувствую, но точно определить затрудняюсь. Единственным развлечением бара был панамский негритосик по имени Ральф, вечерами тренькавший на пианино. За пепельный цвет лица и вечно усталый взгляд его окрестили Ральфом Дифтерией. Играл он лихо; иногда в его игре слышались адские страдания. Он один во всем Сан-Франциско исполнял перуанские вальсы. Вальсы удивительно грустные, напоминающие стихи одной латиноамериканской поэтессы… Нас с Мерседес они трогали до слез.

– Сыграй «Южную звездочку», дружище, – просил я его.

– Хорошо, сейчас.

И он играл с такой чарующей музыкальностью, что разговоры умолкали и лица «окулистов» озарялись.

– Почему ты не бросишь скачки? – говаривала мне Мерседес, когда под воздействием музыки Ральфа Дифтерии я размякал до того, что из меня можно было веревки вить. – Отец бы просто обожал тебя и охотно подыскал бы подходящую работу в порту. Конечно, это не значит, что ты всю жизнь оставался бы грузчиком… Поработал бы некоторое время, скопил бы немного денег… Скажи, разве тебе не хотелось бы поступить в университет? Разве не для этого ты приехал сюда?

– Конечно, хотелось бы, и даже очень, но вот сумел бы я учиться? Да и зачем бросать скачки? Ведь этим я никому зла не делаю, и кроме того, пока я в выигрыше, Мерседес, я все время в выигрыше…

– Не будь наивным, всем известно, что вечно выигрывать нельзя. Даже глупо об этом говорить.

Мерседес строила планы на будущее, строила планы для меня, которого и пятилетний план не наставил бы на путь истинный. В этом, между прочим, заключалась огромная разница между мной и Мерседес, но в этом, с другой стороны, заключалось и очарование тогдашней нашей жизни. Мерседес пыталась очертить для меня уютный домашний круг, где все было разумно, четко и ясно; я двигался по этому кругу словно стреноженный жеребенок, фыркая, брыкаясь и норовя вырваться. И все же какая-то готовность ходить под седлом во мне жила. Моя логика была логикой скачек, иными словами, отсутствием логики. В силу странного психологического заскока я вообразил себя избранником и жил в надежде, что однажды передо мной чудесным образом откроется беспрепятственная дорога к славе и благоденствию.

Хорошо сказать: бросить скачки! Да понимала ли Мерседес и в самом деле, что такое скачки? Я уже говорил, что вошел в этот мир легко, без всяких колебаний, и скаковое братство роковым образом не отринуло меня. Мы с Ковбоем зажили рутинной жизнью: до полудня трудились на кухне и прямо оттуда отправлялись на ипподром. В «Танфоране» скачки происходили ежедневно, за исключением понедельников. На ранний уход Ковбой получил разрешение администрации то ли из уважения к его стажу, то ли оттого, что большую часть рабочего дня он все равно валялся пьяным на своем чердаке. На меня управляющий, видимо, махнул рукой, числя как «частично занятого», частично в том смысле, что «частично» я мог не работать, и даже внес меня в особый список «заменяемых».

– Не волнуйся, голубок, – утешал меня Ковбой, – через месяц лошадей отправят в «Голден Гэйт Филдс», а еще через три месяца в Лос-Анджелес; вот тогда мы и будем ишачить по восемь часов в сутки, как велит господь бог.

Работа меня не слишком заботила. С самого начала повелось, что на скачках я выигрывал и выигрывал. Везло мне потрясающе. Бывали заезды, которые я не просто выигрывал, но и делал «пласе́» и «шоу»[23], ставя на трех различных лошадей. Выигрывал с удивительным постоянством. Хотите знать мой метод? Никакого. Скорее пустяковые хитрости и много, очень много наития, если не сказать везения. Иногда я руководствовался выражением лица, с которым тренер поглядывал на жокея, иногда тем, как смотрит на меня лошадь, словно выискивая кого-то между зрителями и делая мне знаки головой. Никогда я не ставил на заранее намеченную лошадь. Среди моих товарищей были такие, которые тоже выигрывали, и даже выигрывали больше моего; зато когда они проигрывали – проигрывали с треском. К таким игрокам принадлежал Ковбой. Если ему начинало везти, он отваживался делать ставки до ста долларов. Бывало, что он возвращался домой с семьюстами долларами выигрыша. Если же дела шли скверно, он совершенно терял самообладание. И вот что при этом забавно: Ковбой неизменно изучал самые разнообразные источники информации, отбирал победителя, а по дороге к кассе менял свое намерение в пользу той лошади, за которую выплата могла быть больше. И снова проигрывал. Он ненавидел фаворитов. Последние крохи всегда ставил на лошадей, за которых выплачивали сто долларов и больше, короче говоря, ставил на лошадь, заведомо обреченную. А Куате? Мой друг Куате, сам бывший жокей и заядлый игрок, едва раздобыв два доллара, выпрошенные взаймы или безвозмездно, неизменно ставил на ту лошадь, на которой шел Джонни Лонгден.

– В этом заезде все лошади имеют равные шансы. Стало быть, надо ставить на Лонгдена.

– Ну, а если Лонгден сядет на старую клячу? – спрашивал я в таких случаях.

– Никогда он ничего подобного не сделает. Этого не может быть. Не таковский он жокей. Черта с два!

И маэстро ставил на Лонгдена. Лонгден приходил последним. Куате проигрывался в пух и прах. Карманы его были пусты. Как назло, следующий заезд Лонгден выигрывал.

– Вот собака, всегда так! Он, видно, хочет раздеть меня догола!

Сколько лет Куате? Черты его лица мелки и незначительны; тело – двенадцатилетнего ребенка; он мог бы, не нагибаясь, пройти под брюхом лошади. Когда же Куате появляется аккуратно причесанным, то вполне может сойти за справного юношу: стройный, хотя и миниатюрный, а в темном костюме почти элегантный. Особенно в сумерках. В большинстве случаев, однако, он ходит небритым, с двухдневной щетиной, глазищи бычьи, зубы и пальцы в желтых пятнах никотина, вечно дрожит от холода. Или от голода? Я слыхал, что у Куате часто нет денег даже на еду. Когда Лонгден снисходит к нему и делает его победителем, Куате шикует: он покупает бутылку дешевого виски и отправляется кутить с приятелями. Штаны, протертые до блеска на заду и на коленях, и всегда растерзанный ворот рубашки – отличительный признак его костюма, почти мерило элегантности круга Куате.

Идальго, мой земляк, – великая тайна ипподрома. Он единственный на несколько миль вокруг, который никогда не играет, хотя и провел почти всю свою жизнь среди скаковых лошадей. Он, который вполне мог бы стать моим крестным отцом на калифорнийских скачках, ни разу не заговаривал со мной на этот счет и только приглядывался ко мне, когда вдруг открыл, что я превратился в последователя Ковбоя. Однажды, между двумя заездами, он сказал:

– Дурачок! Ты только понапрасну растрачиваешь молодость и деньги.

– Глубокое наблюдение, братец; заметь только, что я не растрачиваю, а произвожу.

– Согласен, приятель. Теперь ты выигрываешь, но фортуна может повернуться к тебе задом.

– Если она постоит так хоть пару месяцев, я и тому буду рад.

– А зачем тебе деньги?

– Подкоплю и пущу в дело.

– Не смеши! Знаешь, я тоже не вчера родился. Эти деньги уходят, как и приходят. Хочешь, скажу тебе? На скачках игроки вроде тебя всегда оказываются в проигрыше; всерьез выигрывают только владельцы лошадей, некоторые тренеры, некоторые жокеи и некоторые судьи. Словом, те, кто имеет прямое отношение к ипподрому. В этом все дело. Только они. Поверь мне, я вырос в их среде.

– Верю.

– Я видел несчастных, которые проигрывали все, до нательной рубашки включительно. Ты и представить себе не можешь, что это за зараза! Самое главное – вовремя выбраться из этого болота. Займись чем-нибудь другим или возвращайся в Чили. Я, например, думаю вернуться.

– Знаю, там тебя ждет смугляночка и рыбный промысел.

– Как бы там ни было, но у меня собрано около восьмисот долларов и оплачен обратный проезд.

– Чего не знал, того не знал! Но зачем было покупать билет заранее?

– Я приехал по контракту, и от контракта у меня остался обратный билет. Как ты думаешь, откуда берут деньги эти петухи, что тут играют? Погляди на Ковбоя. Я его знаю уже много лет. Он в долгу как в шелку. Спускает на игру все до последнего гроша, а ест только потому, что ему выпало счастье работать на кухне. Или возьми других: они и того не имеют. Это призраки, а не люди. Едят от случая к случаю, полощут кишки дерьмовым пойлом, и это еще полбеды: среди них полно курильщиков марихуаны и морфинистов. Подумай об этом! Ведь вне ипподрома почти никто из этих несчастных не смог бы сказать про себя, даже кто он такой!

Идальго глядел на меня юркими глазками, тщетно подыскивая убедительные доводы. Но поскольку они явно не действовали, он решил изменить тактику и принялся меня искушать, то ли для того, чтобы наставить на путь истинный, то ли желая компенсировать неудачу евангельских своих проповедей, наталкивавшихся на мое полнейшее равнодушие.

– Приходи завтра ко мне в конюшни Мольтера до начала первого заезда. Я дам тебе совет, который может тебя заинтересовать.

– Укажешь лошадь?

– Нет.

На следующий день я был у него и впервые приобщился к внутреннему миру «Танфорана». Конюшни здесь весьма скромные: нескончаемая цепь бараков и навесов, разделенных легкими перегородками и оборудованных необходимыми подсобными помещениями для хранения положенного всякой конюшне имущества. Проезды, вьющиеся бесконечным лабиринтом, достаточно широкие даже для автомашин. В то время там содержалось около восьмисот лошадей. Лучшие из этих конюшен тщательно устроены и походят на образцовые коммерческие предприятия, где техника и североамериканская система массового производства представлены во всем блеске. Такой была конюшня Мольтера. Целая армия служащих, прислуги, конюхов, учеников, объездчиков лошадей, жокеев, ветеринаров работает как слаженный механизм. Лошади принадлежат разным хозяевам; среди них есть и миллионеры, и спортсмены из высшего общества, коммерсанты, промышленники, вплоть до мелкого авантюриста, случаем нажившего неверное состояние и возмечтавшего въехать на верхнюю социальную ступеньку верхом на лошади. За четыреста – пятьсот долларов в месяц они содержат своих любимцев в холе и поистине аристократической неге. Изредка наезжают владельцы; коней выводят служители в ливреях, зрелище ослепительное, восторженно-завистливые взгляды, и лошади снова отдыхают в ожидании ближайшего благоприятного случая. Порой бывает, что любимцы-чемпионы конюшни становятся чемпионами и на скаковом кругу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю