412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фернандо Алегрия » Призовая лошадь » Текст книги (страница 10)
Призовая лошадь
  • Текст добавлен: 8 июля 2026, 20:36

Текст книги "Призовая лошадь"


Автор книги: Фернандо Алегрия



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)

Небо затянулось тучами, и мы почувствовали морскую сырость. Дорога от поворота к повороту становилась все шире. Вдали высились гигантские трубы. Это были маслоочистительные заводы Мартинеса, Вальехо и Ричмонда. Сверкнули огромные алюминиевые цистерны, перекрещенные черными трубопроводами. Проезжаем мост Каркинес через реку Сакраменто. Впереди, в тумане, угадывается висячий мост «Золотые Ворота», лежащий словно меч крестоносца на плече морского пролива. Южнее наброшенный на зеленые холмы белый город – Сан-Франциско. Сквозь темные тучи просачиваются золотисто-гранатовые лучи, зажигающие нимбы над макушками холмов. Возникает, подобно коралловой колонии, нагромождение разноцветных домиков, которые подмигивают нам своими окошками, подсвеченными вечерним солнцем. Кокетливо подмигнув, они тут же исчезают за пеленой плотного тумана. Короткий переходный миг – и наступает темнота. Зажигается огнями Оклендский мост, он вздымается из воды среди молов и причалов, нависает над водным пространством гигантским птичьим крылом и внезапно обрывается где-то в воздухе. Продолжение его съедает туман. Это волшебная лестница из оранжевых, красных и зеленых огней, разом сбрасывающая бегущий по ней поток автомобилей куда-то в пустоту. Только уже напротив острова Тесоро мы обнаружили ту часть моста, которую скрывал туман. Во всем чувствуется присутствие океана, плотного и зеленого. Мы видим неприступные стены Алькатраса, прожекторы и морские валы, штурмующие крепость, набрасывающиеся на скалы и пятнающие своею пеной зарешеченные тюремные окна.

Встреча с Сан-Франциско будит во мне те самые чувства, которые я испытал, впервые увидев Мерседес. Что-то, порождаемое холодным сырым ветром, растрепанной морской пеной, парящими чайками и корабельными мачтами, миганием маяков; что-то, порождаемое сумеречным светом, видом холмов и причалов, звуками порта, напоминающими о далекой моей родине, вселяющими веру в предстоящую с ней встречу. Мчусь по городу, сгорая от нетерпения. Дома окутаны красным заревом. Грузовик быстро пересекает Рыночную улицу, разбрызгивая грязь, проскакивает между пустынными ларьками и павильонами рынка и, сигналя, несется к причалам. Мы сходим. Не слушая болтовни Куате, я иду по Бродвею, взбираясь все выше и выше по холмам, спеша на нечаянное свидание.

Не всякая прямая является финишной

Похоже, что за недолгое мое отсутствие спрос на меня повысился: Марсель разыскивал меня, чтобы убить, а мой земляк Идальго – чтобы превратить в богача. Все это нарассказала мне Мерседес, и, как вы легко поймете, намерение Идальго показалось мне куда более привлекательным.

– Ты уверена, что меня разыскивал именно Идальго? Что ему надо? – спросил я у Мерседес.

– Точно он ничего не сказал, но кажется, речь шла о Гонсалесе. Как будто он должен бежать на этой неделе.

– Подходящий случай, чтобы купить.

– Откровенно говоря, я так и не пойму, как ты можешь пускаться в подобную авантюру. Подумай только, на что ты идешь! Скаковые лошади созданы для тех, у кого прорва денег, кому выбросить несколько лишних тысяч долларов в год плевое дело. Но как же вы с Идальго, не имея ни цента в кармане, думаете содержать лошадь?

– Скачки для того и созданы, чтобы делать деньги из ничего и превращать их снова в прах, в ничто. Неужели ты и в самом деле полагаешь, будто там «бегут» деньги? Ерунда. В ветреный день из-под копыт лошадей взметаются бумажки. Что это? Разноцветные талончики или банкноты? Видала ты когда-нибудь, чтобы люди небрежно швыряли деньги на землю? Так вот, сходи на ипподром и погляди, что там делается после последнего заезда. Зажигают свет, и появляется целый полк мусорщиков. Огромными метлами они сгребают в кучи старые билеты: по пятьдесят, сто, тысяче долларов, перемешанные с окурками и картонными стаканчиками. Быть может, ты думаешь, что мусорщики пытаются разобраться в этом богатстве? Черта с два. Той же метлой они с удовольствием вымели бы хозяев ипподрома, хозяев лошадей и ту тысячу чертей, что мечутся между конюшнями и трибунами. Эти деньги никогда не были деньгами. Попав на ипподром, они мигом превращаются в тлен.

– Ну и что это доказывает? Этак ты меня не убедишь, – сказала Мерседес. – На какие же шиши ты намерен купить лошадь?

– Создам акционерное общество. Часть капитала дает Идальго, остальное я.

– Не думаю, чтобы это акционерное общество просуществовало долго.

– Как тебе кажется, сколько длится заезд? Милю пробегают чуть быстрее, чем за полторы минуты. Сравни эту ничтожную цифру с тремястами тысячами долларов, которые разыгрываются за один заезд. Сколько требуется времени, чтобы скопить триста тысяч долларов? Полвека? Если наше акционерное общество просуществует немногим более двух минут – мы побьем все рекорды долголетия. Если просуществует один день – оно станет настоящим ветераном. Почти сравняется с вечностью.

Мерседес не улавливала моей логики, не заражалась цифровыми выкладками; поэтому решено было не брать ее на ипподром в тот высокоторжественный день, когда Гонсалес перешел в наши руки. Это случилось в пятницу вечером. За несколько дней до того на глазах у пораженного моего компаньона я выиграл в шести заездах из семи. Выдачи были соответственно: 12,9; 4,8; 7,1; 23,9; 5,3 и 9,3 доллара. Если, принять во внимание, что в каждом заезде я ставил шесть долларов – в различных комбинациях на победителя, «пласе» и «шоу», то станет ясным, что вечер закончился выигрышем довольно существенной для меня суммы. Куате совершенно резонно заметил, что если игра в очко заложила основу для покупки Гонсалеса, то мое везение в тот вечер сделало покупку реальностью. Стало быть, Гонсалес явился детищем трех неосязаемых факторов: экономического чутья Идальго, моего везения и чего-то, что привнес Куате и что не подходило ни под категорию везения, ни под категорию здравого смысла.

В вечер покупки Гонсалес бежал с обычным, свойственным ему безразличием. Когда кончился заезд, привычный распорядок был нарушен, и надо полагать, что это нарушение произвело на Гонсалеса сильное впечатление. Вместо того чтобы отвести в конюшню, служитель отвел его в паддок. Там в присутствии соответствующих должностных лиц была заключена сделка. Утром Идальго и тренер мистер Гамбургер, который представлял нас на этой процедуре – ибо ни мой компаньон, ни я не имели своих скаковых лошадей, – внесли чек на тысячу пятьдесят долларов, стоимость штрафа. В тот вечер Гонсалес пробежал последнюю свою пробу под цветами прежнего хозяина, а после заезда был уже нашим. Он подошел приплясывая, как всегда, помахивая красивым белым хвостом, пофыркивая и тряся головой. Учуяв, что в его жизни случилось что-то необычное, он разволновался. Чемпионская спесь с него мигом слетела, и он вошел в паддок с боязливой растерянностью. Мне стало очень его жаль. Глаза Гонсалеса готовы были выскочить из орбит. Я впервые заметил, что они зеленые, с радиально разбегавшимися от центра зрачка желтыми лучиками. Гонсалес заржал, и ржание это получилось каким-то жалобным и нелепым, смахивающим на голос не то уличного певца, не то продавца птиц. Я осторожно подошел к нему и слегка потрепал по холке.

– Спокойно, дружище, ничего страшного с тобой не стряслось. Что? Не признаешь в своих новых хозяевах земляков?

Гонсалес навострил одно ухо, поднял серебристую голову и посмотрел на меня широко раскрытым глазом. Потом издал звонкое ржание и хотел почесать голову о мою руку. Бесстыдник узнал меня! Однако, неумеренный даже в ласках, он резким ударом сбил меня с ног. Удивленный столь неожиданной реакцией на оказанное мне внимание, Гонсалес отпрянул назад, непонимающе воззрившись на меня. Я, например, убежден, что со стороны Гонсалеса это было лишь проявлением самой искренней симпатии земляка к земляку.

Завершив сделку, мы долго жали руку прежнему хозяину и обменивались любезностями и добрыми пожеланиями. Начиная с этого момента моя роль в жизни Гонсалеса стала сводиться к формальному минимуму. А вот для него и Идальго наступил период сложных и порой очень тонких отношений. Надо было дать понять Гонсалесу, что смена хозяина – это не просто изменение распорядка; он должен был уразуметь, что отныне его судьба накрепко сплетена с нашей; если проваливаемся мы, то неизбежная гибель ждет и его. Сумеет ли он все это понять? Понять ответственность положения? Ибо, в сущности, вопрос шел о жизни и смерти.

– Ты понимаешь это, дружище? – говаривал я ему в моменты горестных раздумий. – Если не выиграешь, не будет еды. Вернее, ты сам превратишься в еду, ибо мы продадим тебя в цирк или зоопарк на съедение хищникам. Когда бы мы жили у себя в Чили, на поражение можно было б начхать. Сам знаешь, настоящие друзья никогда не предадут. В крайнем случае тебе бы пришлось волочить за собой хлебный фургон, коляску, или повозку, или уж на самый худой конец – похоронные дроги. Но здесь, в этой стране, – нет, золотце мое! Здесь жизнь жестокая и тяжкая. Тут разок промахнись, и тебе конец. Вмиг пустят на мясо. Заруби себе на носу: или труп, или чемпион. Тут середины не признают.

В сущности, я не врал. В самом деле, что бы мы делали с бесполезной лошадью? Рассчитывать на неопределенное будущее мы не могли. У нас не хватило бы денег додержать Гонсалеса даже до следующего сезона. Отправить его в Тихуану, в Мексику? На кой черт? Там выиграть тоже не проще. Гонсалес должен был понять раз и навсегда: победа или смерть. «Убеждением или силой» – как гласит девиз на одном из гербов. И Идальго больше действовал силой, нежели убеждением. Не знаю в точности, что он такое проделывал, но могу догадаться. Прежде всего он начал приучать Гонсалеса не «рвать» с места в карьер, но бегать по определенному плану. Во-вторых, он постарался искоренить в Гонсалесе леность или безразличие. Идальго, который в юные свои годы был чемпионом по работе с лошадьми на ипподроме в Чили, приучал Гонсалеса брать спокойный разгон до начала прямой; не давая ему сбиться с ноги, он выводил коня на середину дорожки и, подхлестывая, заставлял ускорять бег, как бы выравнивая с невидимыми соперниками. Не знаю, с помощью ли хлыста или более академических убеждений, но Гонсалес стал постигать, что́ от него хотят. Он и на самом деле оказался способным учеником. Вначале он бежал спокойно, как бы разрешая другим лошадям обойти себя на несколько корпусов, и, несмотря на понукания, неспешно озирался вокруг, но, выйдя на прямую, Гонсалес, не дожидаясь подбадривания со стороны Идальго, выкладывался целиком.

Я только раз видел его тренировку, да и то по настоянию самого Идальго, который счел своего воспитанника готовым к первому испытанию. Я пригласил с собой Мерседес. Мы выехали из Сан-Франциско на рассвете и прибыли в Сан-Бруно, когда туман еще не рассеялся. Над сероватыми испарениями вздымаются высоченные эвкалипты, окропленные капельками росы. Из конюшен и загонов доносятся смутные голоса. Мелькают служители и жокеи в грубых куртках из шотландки и шапочках с козырьками, надвинутых по самые уши. Они идут, потирая руки и звонко пристукивая забрызганными грязью сапогами. Ветерок доносит запах горячего кофе, смешанный с едким запахом кожи и дегтя. Меня волнует этот еще какой-то полусонный мир, который таинственно копошится в утренней туманной дымке. По сверкающей от росы булыжной мостовой проплывают огромные конские тени, фыркая паром.

Когда мы пришли, Идальго был уже наготове. Одним прыжком вскочил он в седло и шагом пустил Гонсалеса к скаковой дорожке. Мы следовали сзади на близком расстоянии. Потом устроились недалеко от финиша. За нами пустыми сотами громоздились трибуны «Танфорана». Ливень промыл их, придав блеск цементному покрытию и железной арматуре. Сиденья казались геометрически организованными разверстыми могилами, охраняемыми душами отсутствующих игроков и болельщиков. Мерещилось, что эти бесплотные двойники вот-вот заверещат неземными голосами. Дорожка была окутана густым туманом. По цокоту копыт проносившихся рысью или галопом лошадей можно было догадаться, что сегодня здесь тренируется не один Гонсалес. Неподалеку от нас слышались комментарии вполголоса. Какая-то лошадь мелькнула в тумане, будто лодка, затерянная в море. Пустующие трибуны отразили цокот копыт. Затем воцарилась тишина, нарушаемая лишь тиканьем часов. В рассветной мгле, в шляпах, надвинутых на глаза, и с сигаретой во рту, притаились тренеры; с хронометром в руках они всматривались в своих лошадей, полагая, что утренняя дымка надежно скрывает их профессиональные секреты от глаз ревнивых соперников.

Внезапно пробилось солнце, и в сиянии его лучей перед нами картинно возник Гонсалес. Утро выдалось радужное, сверкала влажная земля, расцвеченная маками, золотились кусты душистой акации. Автострада все больше насыщалась автомобилями, на бегу срывавшими последние клочки тумана, словно то были праздничные афишки. Идальго подвел к нам коня, чтобы мы могли им полюбоваться.

– Да подойдите же, он вас не съест, – убеждал Идальго, натягивая повод и заставляя Гонсалеса делать вольты.

Конь поразил меня. Его движения были быстры и изящно уравновешенны, без прежней, однако, нарочитой театральности. Казалось, что Идальго сумел разумно распределить его энергию. В Гонсалесе я не мог углядеть и следа былой «человеческой» строптивости, о которой столько рассказывал Мерседес. То, что заметно выступало сейчас, – это первозданное совершенство. Буквально за несколько дней Идальго умудрился воскресить в нем дикий инстинкт скаковой лошади. Гонсалес уже не смотрел на меня открытым насмешливо-дружелюбным взглядом. Сейчас, подобно душе, уносимой чертом, он глядел куда-то поверх нас, в пространство, на дорожку, в небо, и из пасти его вожжой свисала слюна. Я понял, что, не сдерживай его изо всех сил Идальго, он ринулся бы в яростном порыве прямо на нас, на ограду, на трибуны, на крышу, унесся бы в вечность.

– Вот это да! Как это тебе удалось так распалить нашего земляка?

Идальго весело подмигнул.

– Хотите взглянуть, как он идет галопом?

Идальго вывел Гонсалеса на дорожку. Там «работали» с десяток лошадей. Одни разучивали обычный галоп, другие бегали между дорожкой и паддоком, шлифуя ту часть программы, которая предшествует любым заездам. Три лошади, по виду двухлетки, упражнялись в трудном искусстве въезда и выезда из загона. Чтобы ввести их в маленькие загончики, нужно было преодолеть дьявольское сопротивление; приходилось их подталкивать, стегать хлыстом, тянуть за повод. Одна лошадь, например, казалось уже решившая было войти в загон, внезапно поворачивается и вырывается из рук тренера. Несмотря на все старания, после нескольких неудачных попыток ему ничего не остается, как прибегнуть к способу самому неизящному: ввести лошадь задом, подталкивая в грудь. Не меньшие муки приходилось преодолевать при выезде из загона: лошади брыкались, норовя сбросить всадника и вырваться на волю. Но руки и ноги жокея были столь искусными, что никакие брыкания не помогали. Я видел, как жокеи стискивают коленями бока лошади и, пригнувшись, словно обезьяны, намертво вцепляются в гриву, сохраняя при этом на своем лице выражение полнейшего презрения к опасности. Гонг – и, взметая тучи пыли и песка, лошади срываются с места в карьер.

Когда Гонсалес начал свой бег на милю, никто из присутствующих не обратил на него ни малейшего внимания. Он несся ровным размашистым галопом, замечательно легко. Казалось, что копыта его едва лишь касаются земли и тут же, как в замедленной съемке, конь взмывает вверх. Идальго втиснулся в седло, будто желая всем своим весом окончательно поработить Гонсалеса. Три восьмые мили он прошел за сорок семь секунд, пять восьмых – за пятьдесят девять, три четверти мили – за минуту одиннадцать секунд и, наконец, милю – за минуту и тридцать семь секунд. Неподалеку от нас незнакомый тренер тоже засек время Гонсалеса, и на его лице можно было прочитать явное восхищение, правда, не без примеси некоторой ревнивой подозрительности. Наш конь легко пронзал стеклянную прозрачность утра; наш белокрылый серафический конь был создан для полета в облаках и пастьбы на подводных лугах. Казалось, он не бежит, а выписывает ногами, буква за буквой, слово «победа». Каков будет его результат на скачках, если на простой тренировке он показывает минуту и тридцать семь секунд? Я пребывал в экстазе, кричал и аплодировал. Мерседес хранила скептическое молчание. Тренер, который засек время Гонсалеса, подошел к нам.

– Отличная лошадь, – сказал он, – вон та, белая.

– Да приличная.

– Это вы перекупили ее в прошлый раз?

– Мой компаньон – жокей – и я.

– Сделали хорошую покупку, если только лошадь не выдохнется… При нужном уходе и соответствующем везении вам, быть может, удастся сделать из нее чемпиона.

Я заметил на его морщинистом лице подобие ехидной, насмешливой улыбки.

– Хороший конь, – произнес я с ударением. – Добрый конь, – прибавил я ни к селу ни к городу.

Тренер, взглянув на меня, ухмыльнулся.

– Я хотел сказать, призовая лошадь, чемпион, одним словом!

Тренер захохотал, повернулся вполоборота и отошел.

– Хотите верьте, хотите нет, но Гонсалес прирожденный чемпион, и он это докажет.

Я вернулся в Сан-Франциско, размягченный успехом сегодняшнего утра. В поезде, который мчал нас на Третью авеню, я заметил какое-то нарочитое молчание Мерседес.

– Что с тобой? Тебе не нравится моя покупка?

– Ты рехнулся, – ответила она без обиняков.

– Пойми, что Гонсалес…

– Гонсалес тут решительно ни при чем, – перебила меня Мерседес. – Я говорю о тебе. Ты определенно рехнулся. То, чем ты страдаешь, – даже не порок и не мания. Дело обстоит куда хуже. Голова твоя забита лошадиными копытами. Говоришь ты только о скачках, думаешь только о скачках, «работаешь» только на скачках. Даже во внешности твоей появилось что-то лошадиное.

– Может быть, я и хожу, как лошадь? И ем, как лошадь?

Нет, такого за собой я еще не замечал. Мерседес, конечно, преувеличивала. Ничего подобного не было. Ерунда: по внешности никогда не отличишь играющего на скачках, как по форме не угадаешь суть. А вот что касается помешательства или порочности… Быть может, что-то порочное и впрямь есть в моем увлечении, но ничего ненормального, ничего психопатического, – одним словом, ничего такого, от чего при желании нельзя было бы отказаться. Мог бы я отказаться от скачек? Но чего ради?

– До сих пор мне везло, и я все время выигрывал. Зачем же волноваться? Зачем так мрачно смотреть на обычное и даже прибыльное увлечение?

– Понаблюдай за собой, и ты поймешь.

Я вспомнил своих приятелей: вечно пьяного Ковбоя, всегда в долгу как в шелку, знающего только свинское свое пойло, голую сетку кровати на чердаке отеля и впавшего в идиотизм от непрерывного мусоленья «Рейсинг форм»; жалчайшего Куате, оборванного, собирающего на корточках помидоры; вспомнил его лицо, морщинистое, пучеглазое, такое несчастное после проигрышей; Куате – морфиниста, алкоголика, неизменно голодного, слепо верящего в счастливый поворот судьбы, которая упорно не желала стать к нему милостивой. Вспомнил тех, кто следует целым системам в поисках выигрыша; тех, кто всегда проигрывает без всякой системы; тех, кто ставит только на фаворитов; тех, кто ставит на Лонгдена, тех, кто бегает за хозяевами, за тренерами, за их женами; вспомнил нас с Куате, которые готовы были бежать за кем угодно. Затем в памяти всплыли игроки моей далекой родины. Родной дядя, который так навострился различать лошадей, что распознавал их даже тогда, когда их вели под попонами в конюшню. Самым замечательным было при этом то, что чем больше он привязывался к лошадям, тем меньше они признавали его. Я встречал дядю на ипподроме по воскресным утрам, укутанного в длиннющий шарф, змеей обвивавший его тощую шею, потирающего от холода руки и извергающего из ноздрей густой белый пар. Он прохаживался по проходу между трибунами, бубня вполголоса: «Четверть ставки на Каньямито! Четверть ставки на Каньямито!» Тут же появлялся еще более опустившийся субъект и вступал в долю. Потом, взявшись за руки, они медленно, волоча ноги, обходили трибуны, выкрикивая: «Две четверти на Каньямито! Кто хочет поставить на Каньямито?» Наконец выискивался третий, затем и четвертый. Тогда уже все четверо, вцепившись друг в друга, чтобы никто из «склеившихся» не мог удрать, топали дальше. И так от них разило табачищем и чесноком – если только не чем-то еще худшим, – что они сами вынуждены были воротить друг от друга физиономии, чтобы не задохнуться. Сердце мое обливалось кровью, когда я глядел на них. Мне хотелось плакать навзрыд от одного вида этих скованных общей цепью великомучеников, готовых отдать богу душу при каждом неудачном шаге Каньямито. Помню их искаженные отчаяньем лица в момент, когда все лошади уже выходили на прямую, а их Каньямито плелся где-то далеко позади с высунутым от усталости языком. Вот это было неподдельное горе! Никогда не забуду их вытертые до блеска брюки и пиджаки, грязную бахрому рубашек, захватанные потными пальцами шляпы, гнилые зубы, запах винного перегара и лука, оторопь, написанную на лицах, в предвиденье домашней перепалки после окончания злосчастных скачек. Ставки они делали на лошадей самых диковинных и неожиданных, как бы в мистическом трансе, словно по внушению голода, собственного безумия или просто с пьяных глаз. Неужели и мне уготована подобная судьба?

Я вспомнил вечер, когда радио описывало последствия циклона, обрушившегося на Флориду. При слове «циклон» я пришел в неистовство, опрометью бросился к окошечку и поставил десять долларов на Циклона в четвертом заезде! И я погорел на этом Циклоне так же, как погорели на настоящем циклоне несчастные жители Майами. Что это? Признак помешательства? Ковбой и Куате уже барахтались на краю полного самоуничтожения. Это очевидно. Наряду со многими другими, вроде того безрукого паренька. Вместе они составляли небольшую колонию безобидных психов, для которых жизнь представлялась чем-то вроде гигантской карусели с настоящими лошадьми и куклами-седоками.

– Нет, Мерседес, я не из их числа. Я могу запросто бросить скачки в любой момент.

– Не смеши меня. Уж не воображаешь ли ты себя исключением? Ответь честно, ты бросишь скачки, если я попрошу?

– Допустим. Но зачем тебе об этом просить?

– Значит, не бросишь. Так послушай-ка меня внимательно. То, что я скажу, тебя удивит и, быть может, хоть раз заставит задуматься всерьез.

Торжественность ее тона меня насторожила, и я попытался заглянуть ей в глаза, которые она упорно отводила.

– Я решила в будущем месяце, как только кончится контракт, оставить свое заведение. Ты знаешь, что мой отец участвует в забастовке портовых грузчиков. Положение там сложилось такое напряженное, что того и гляди начнется самое настоящее побоище; страшно подумать, до чего все это дойдет. Быть может, до смертоубийства, а я так боюсь, что отец, при его характере, полезет на рожон. Одна моя нью-йоркская подруга написала, что есть возможность устроить меня на тамошнее телевидение. Я могу приехать в любой момент. Но я хотела бы уговорить отца ехать со мной. Там мы могли бы начать новую жизнь… все трое… отец, я и ты… если, конечно, ты захочешь. Подумай об этом. Подумай, как славно мы могли бы зажить. – Она взяла мою руку, и я почувствовал, что тепло ее ладони передалось мне.

Прикосновения эти всегда трогали меня необычайно. Мне казалось чистейшим недоразумением, что такая красавица, как Мерседес, может захотеть коверкать свою жизнь, связавшись с пустельгой вроде меня. Своими огромными зелеными глазищами, лучистыми и влюбленными, она отлично подметила нежность, которая меня охватила. Но вместо обычных ласковых слов, вот-вот готовых было сорваться с ее дрогнувших губ, она продолжала меня убеждать:

– В Нью-Йорке ты сумеешь работать и учиться. Мы поможем тебе. Отец перестанет дуться, когда увидит, что ты взялся за ум и работаешь серьезно. Да и сама я сыта по горло тем, что делаю здесь. Я бы хотела по-настоящему заняться танцами. Тебе не кажется, что современный танец очень бы мне удался? Серьезно, я думаю…

И тут она забыла о главном предмете нашего разговора и принялась мечтать вслух о том, как она будет изучать технику современного танца, как можно будет по-новому использовать в хореографии испанские музыкальные ритмы, отойти от того, что до сих пор делали другие балерины. Это было ее мечтой, в этом заключалась ее жизнь. Что касается меня, то в тот период вся моя жизнь заключалась в Гонсалесе. То есть, строго говоря, настоящая жизнь тихохонько проходила рядом, но за незначительностью событий, всевозможными пустяками мы ее почти не замечали – возьмите хоть это путешествие в поезде, это утро на ипподроме, вечер в баре «Лос Окулистас», жаркие поцелуи урывками в темном коридоре «Эль Ранчо», бурную ссору с Марселем… И тем не менее мы со слепой настырностью продолжали создавать и разрушать маленькие мифы и видения, которые на самом деле были не более существенны, чем утренний туман. Мерседес грозилась уехать в Нью-Йорк изучать танцы, а я, чтобы отговорить ее, врал, будто готов бросить скачки. В то время, как Мерседес говорила, поглаживая мне руку, я раздумывал над тем, как это Идальго исхитрился извлечь из Гонсалеса столько силы и энергии. С помощью стрихнина? Мышьяка? Нет, не может быть. Было бы глупо. Идальго отлично знал, что тут такие номера не проходят. Дело, понятно, не в наркотиках и не в битье. Так может статься, виной – неожиданная встреча с земляком, словом, та область чувств, когда тоска по дому пробуждает высокие порывы, увлекает нас на героические деяния? Быть может, именно это чувство проснулось в сердце бывалого коняги, омолодило его и толкнуло на путь неслыханных подвигов? Наверное, так оно и было. Тоска по дому, патриотизм, мужество и сладостное предчувствие смерти. В особенности последнее: нет стимула сильнее, равно годного для великой победы или великого поражения. Гонсалес уловил отчаянье своего жокея, и это чувство, подобно лучу света, пронзило его, по-новому осветило всю его жизнь, предназначенную для героических свершений и растраченную на пустяковые успехи. Наконец-то, быть может, Гонсалес возмечтал о том единственном, самом главном, что достойно увенчало бы его жизнь, возмечтал о триумфе, который разом бы зачеркнул все прошлые провалы и невзгоды. Один решающий заезд, и животное возрождается во всем своем первозданном блеске и величии, а дальше – будь что будет! Пусть он станет пищей для хищников в зоопарке, ибо великое предназначение уже свершилось и имя его будет вписано в историю.

В окошке поезда мелькали корабли и трубы; время от времени маленькие самолетики желтыми мухами расчерчивали окно, прежде чем опуститься на морскую гладь. Мне хотелось как можно скорее увидеть Идальго, сказать ему, что надо без промедления, пользуясь отличной формой Гонсалеса, заявить его на один из ближайших заездов.

Мне не пришлось долго искать своего приятеля. Он сам, как гора к Магомету, пришел ко мне. Чтобы повстречать кого-нибудь из наших «братьев во бегах», достаточно было зайти в кафе «Фостер’с» на Рыночной улице. Там-то меня и нашел Идальго.

– Землячок, – сказал он таинственно, подсаживаясь к моему столику и неся в руках чашечку кофе и сладкую булку, – утром после тренировки я тебя потерял. А мне очень нужно с тобой поговорить.

– Я тоже хотел с тобой поговорить, но сперва я должен был проводить Мерседес. Каков конь! Его будто подменили. Как это тебе удалось такое чудо?

– Чепуха… сущая чепуха. Гонсалес должен был выправиться. Я же тебе говорил. Сейчас дело не в этом. Есть паршивая новость. – Он понизил голос и, прихлебывая кофе, забормотал: – Тренер требует денег. Еще денег. Он осатанел и хочет еще денег.

– Кто? Гамбургер? Но мы же заплатили ему за месяц вперед, чего же еще хочет эта скотина?

– Он говорит, что если мы не заплатим, то он потеряет конюшню, что его выбросят из «Танфорана» и что у него накопился целый ворох счетов. Похоже, малый кругом в долгах и надеется отыграться на нас.

– Уж не заподозрил ли он в нас миллионеров?

– Черт его разберет, что он там заподозрил, но деньги, проклятый, требует. Хоть тресни, а что-то подкинуть нужно.

Гамбургер начал вести себя как вымогатель. Он поставил нас между молотом и наковальней, точно рассчитав, что мы вложили в Гонсалеса весь наш капитал и что его конюшня единственная, где наш конь может находиться. Без его помощи мы погибли. Типичный живоглот, который ради лишнего цента обдерет до косточек собственную мамашу. Идальго стал раздражать меня своей покладистостью. Выход из положения он видел в одном: ублажать Гамбургера всякий раз, как он того пожелает.

– Не дадим ничего этому прохвосту. Пусть обирает свою тетушку.

– И тем не менее дать придется. Если не дать, то, пойми, он вышвырнет нас к чертям собачьим вместе с лошадью и всем барахлом. Куда мы денем Гонсалеса?

– Плевать я хотел на Гамбургера. Никуда он Гонсалеса не денет. Мы же платим ему вперед.

– Ты что, не знаешь этих разбойников? Он способен спереть нашего Гонсалеса.

– Я его зарежу.

Болтать можно было до бесконечности. Наступил, однако, момент, когда нужно было принимать решение. Угрозам грош цена. Тем вечером, сидя между косматыми оборванцами, макавшими печенье в кофе и пожиравшими глазами «Рейсинг форм», я сыпал в адрес мистера Гамбургера самые отборные ругательства, которые только мог извлечь из своей памяти. Но, как говорится, словами горю не поможешь. Подперев голову руками и с тоской уставившись в зеркало, украшавшее зал, я в конце концов пообещал Идальго завтра же раздобыть необходимые деньги.

Как я и предчувствовал, это первое требование мистера Гамбургера было не более чем обманным финтом, предвещавшим более чувствительные выпады. Не знаю, занимался ли мистер Гамбургер в свое время фехтованием у себя в родной Германии, но одно могу утверждать: здесь, в Калифорнии, равных ему фехтовальщиков не было. Самое скверное заключалось в том, что знал я его только шапочно. Раскошеливаться же в пользу субъекта, который в лучшем случае был для меня призраком – ибо, понося его последними словами, я при всей фантазии не мог припомнить его физиономии, – было для меня сущим мучением и бесчестьем. Я, который считал себя невосприимчивым ко всякого рода жульничествам, который в грош не ставил самых изощренных мошенников, я, который привык к везению, словно к цветку в петлице, нынче погибал в сетях макиавеллевского безжалостного субъекта, под покровом темноты сосавшего из меня кровь, подобно упырю. Сначала я мобилизовал все свои внутренние ресурсы, затем раздобыл заем в двести пятьдесят долларов в банке под гарантию Микеланджело Веласкеса, который в этом сезоне имел постоянную работу на газолиновой станции. Потом пришлось набирать в долг направо и налево маленькими суммами, заложить свой мощный бинокль, поработать лифтером в «Палас Отель», барменом – по рекомендации Куате – на рыбачьем причале, ночным подметальщиком в «Файв энд Тэн», разносчиком телеграмм. Работал я самозабвенно. А чего ради? Исключительно для удовлетворения денежного голода мистера Гамбургера, который продолжал шантажировать нас, если мы не принесем очередные двадцать, пятнадцать, а подчас и пять долларов. Полагаю, что у него была какая-то страстишка, возможно ничтожная и не очень опрятная, раз уж он, несмотря на жадность, довольствовался столь мелкими подачками.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю