Текст книги "Размышления о чудовищах"
Автор книги: Фелипе Рейес
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
Что произошло с Эвой Баэс? Все было именно так, как вы себе представляете: само собой, я позвонил ей как-то вечером и сказал, что снова приглашаю ее поужинать к Синь Миню. (Дело в том, что с нами, с теми, кто имеет не слишком большой успех у женщин, происходит то же самое, что с животными, неловкими даже в малой охоте: мы глотаем нашу добычу целиком.)
Так вот, должен признаться вам, у меня была своя продуманная стратегия, если, конечно, можно назвать стратегией маленькую психологическую импровизацию только из-за того, что ты предугадываешь развязку: переспать с Эвой еще раз, а потом сознаться ей в том, что мы несовместимы, – что не было бы ложью ни в коей мере, ведь все мы несовместимы с остальными.
Во время ужина Эва по-своему использовала время и прочитала мне лекцию по поводу свойств некоторых элементов, а именно:
• агат укрепляет сердце и служит противоядием от укуса ядовитых животных,
• сердолик приносит победу,
• медь отпугивает призраков, согласно Феокриту,
• лозит успокаивает головную боль,
• приложенный к губам черный галацид позволяет открыть чужие тайны,
• опал веселит сердце…
И так далее. (Мне бы в тот момент подошел коктейль из всей этой дряни, я полагаю.)
После ужина я спросил Эву, не хочется ли ей пойти в «Оксис», и она ответила, что да, что она уже давно не танцевала. Танцевать? Ну, Эва немного заблуждалась на этот счет, потому что, боюсь, последний раз я совершил что-то похожее на танец пару лет назад, когда у меня случилась почечная колика, и я какое-то время бегал и прыгал по всему дому, пока Йери не отвезла меня в больницу, где я продолжал бегать и прыгать, пока какой-то тип меня не остановил и не вколол мне что-то сильнодействующее. (Одним словом, мой танцевальный абонемент зарезервирован для моей почки.)
Когда мы приехали в «Оксис», там сидел Хуп, опираясь на стойку с императорской беспечностью.
– Эй, Йереми, приятель, – окликнул он меня, и я пошел к Хупу вместе с Эвой:
– Эва, Хуп. Хуп, Эва… А Росита, Хуп?
Но Росита Эсмеральда, словоохотливая парикмахерша, уже ушла, так что Хуп, у которого зрачки расширились, как циферблат часов, из-за экстази, начал восхвалять волосы Эвы, глаза Эвы, ее профессию и ее необыкновенные знания – до тех пор пока Эва не высунула язык, как собачка, и не пошла танцевать с ним.
– Что будешь? – спросил меня Дани, официант, потерявший большое количество зубов в драке и с тех пор помрачневший характером, и я подумал, что мне бы сейчас подошла порция алмаза, ведь Эва уверяла меня во время ужина, что алмаз успокаивает гнев.
(– Джин-тоник, Дани.)
Эва и Хуп вернулись потные, улыбающиеся. Уже сообщники на всю жизнь. Соединенные ритуальным танцем.
– Уходим? – спросил я у Эвы, но она скривила рот.
– Если хотите, я сейчас же отвезу вас в «Хоспитал», – предложил Хуп.
Мне очень хотелось познакомиться с «Хоспиталом», новой мегадискотекой в предместье, но еще больше мне хотелось решить свои грязные делишки с Эвой, так что я ответил Хупу «нет».
– Почему нет? – спросила меня Эва, хотя я интуитивно чувствовал, что лучше будет скрыть от нее единственный возможный ответ: потому что нам предстояло в последний раз, и как можно раньше, образовать двухголовое чудовище с восьмью щупальцами, как говорится. – Мне бы хотелось пойти в это место.
И я стал говорить ей, что это очень далеко, что мы будем зависеть от прихоти Хупа, когда надумаем вернуться, что там не та атмосфера… Видя эту тягомотину между мной и Йери, Хуп стал спрашивать всех одиноких женщин, находившихся в этот момент в «Оксисе», не хотят ли они поехать с ним в «Хоспитал», хотя в тот вечер у нашего приятеля-охотника, кажется, порох подмок.
– Мне бы хотелось провести ночь вместе, – сказал я Эве на ухо, и она задумалась, как будто я задал ей загадку или уравнение пятой степени.
– Не знаю, стоит ли нам, – сказала она наконец, и я ответил ей, что, несомненно, стоит.
(– Не знаю…)
Я уже сказал, что у меня была своя продуманная стратегия, так что, воспользовавшись ее беспечностью, покуда она пространно прощалась с Хупом (который решил ехать в «Хоспитал» один, поиграть немного с судьбой), я повторил операцию, уже знакомую вам: подсыпал наркотик в бокал Эвы, только на этот раз я изменил дозу: вместо одной порции экстази я положил только три четверти, а вместо четвертинки кислоты бросил половину, чтобы посмотреть, не удастся ли этой мягкой комбинации перенести ее в сказочные области разума так, чтоб она не заметила, что ступает по искусственной почве, пусть даже на следующее утро будет совсем другая история.
– Давай, Эва, пей и пошли, уже очень поздно, – и хоть и неохотно, Эва сделала пару глотков из этой экспериментальной порции.
То, что случилось сразу после, долго излагать на бумаге: вербальное сопротивление в подъезде ее дома и так далее. В итоге Эва позволила мне подняться, хотя и с условием:
– Полчаса – и ты уходишь, договорились?
Как вы знаете, полчаса – это примерно то время, что требуется экстази, чтобы полностью овладеть нашими чувствами (потому что действие трипи несколько более замедленное), так что отрезок, отпущенный Эвой до моего ухода, показался мне разумным. И мы поднялись к ней.
– Налить тебе чего-нибудь?
Пока Эва была на кухне, я свернул себе папироску под влажным взглядом Калиостро.
– Не знаю, понимаешь ли ты это, но ты чертов наркоман, – сказала Эва, входя в гостиную с двумя бокалами пива, не ведая, что у нее у самой в крови.
(– Я умираю от жажды.)
(– Как хочется пить.)
Внезапно я понял, что не хочу разговаривать с Эвой и еще что ничто из того, что она может сказать мне, не интересует меня ни в малейшей степени: внезапная тошнота желания. Неожиданное отвращение. (Ну, вы знаете.) Потому что желание может заболеть смертью в мгновение ока, хотя в своей агонии оно еще стремится трахнуть то, что ненавидит. (Ведь в конечном счете желание – это всегда желание: самый большой зануда в семье.) Так что мое агонизирующее желание хотело потащить Эву в постель в последний раз, стереть ее из моего настоящего и как можно раньше разместить ее в моем прошлом, более или менее пристойно, тщательно выбрав в ней положительные черты и постаравшись превратить их в приятные воспоминания: ее округлые рыхлые ступни, ее воздушные соски шоколадного цвета… Кстати, о шоколаде: от гашиша я проголодался и попросил у Эвы поклевать чего-нибудь.
– Посмотри в холодильнике и возьми, что тебе нравится, – сказала она.
Я решил истолковать это как проявление близости, несколько неосторожное, потому что содержимое холодильника может открыть больше тайн о человеке, чем хиромантия: холодильник не только отражает дух его владельца, но хуже того, он показывает, в какого рода свинстве нуждается этот дух, чтобы держаться на ногах. (Всякая капуста, куриные ножки, остатки холодных блюд… Коровье молоко…) Как только я открыл холодильник, у меня под ногами, мяукая, появился Калиостро, у которого в мозгу, несомненно, находилась маленькая электрическая цепь, связывающая инстинкт прожорливости со звуком открывающейся дверцы холодильника, и он, словно цыганский педик, принялся тереться о мои черные брюки. (О, моичерные брюки.) Внутри холодильника Эвы было плохо, потому что там все напоминало морг. (Скажем, там на белой тарелке лежало сырое филе, без крышки, уже засохшее, в луже крови, тоже засохшей.) Тем временем Калиостро продолжал тереться о мои черные брюки. И вот… каждому внезапно может прийти в голову сомнительная идея, правда? (У Гитлера была такая идея в отношении Польши, у Анаксимеда – в отношении воздуха…) И в этот момент мне в голову тоже пришла сомнительная идея: я взял кусок ветчины, завернул в середину остатки трипи, те, что я не подсыпал в бокал Эвы, и дал это все коту, который разделался с угощением за долю секунды. Я, со своей стороны, ограничился йогуртом, потому что подозрение в том, что меня только что посетила сомнительная идея, отчасти лишило меня аппетита.
Само собой, в ту же минуту я раскаялся в том, что накачал наркотиками Калиостро, но помочь уже ничем было нельзя: не вводить же ему внутривенно нейролептик.
Когда я вернулся в гостиную, Эва уже была достаточно хороша, так что я воздержусь от описания деталей ее поведения, потому что никто не имеет права судить – и тем более описывать – поведение людей под кайфом. (Кроме того, поведение людей под кайфом – это только вершина айсберга, скажем так, потому что собственно айсберг покоится глубоко в территориальных водах индивидуального сознания, ремесленного продукта подсознательного.) (И большинство этих ремесленных продуктов гадко.)
Несмотря на то что Эва была больше накачана таблетками, чем лабораторная обезьяна, я понял, что у нее нет ни малейшего намерения ложиться со мной в постель. Думаю, что ее ненормальный рассудок искажал добродушный эффект экстази, преображая его в уклончивое и эгоистичное восприятие, и что психоделическое опьянение трипи она, вероятно, спутала с пророческими видениями, с одержимостью дьяволом, – или невесть с чем еще.
– Прости, Йереми, но, прежде чем я снова смогу лечь с тобой в постель, мне нужно забыть о том, что ты меня изнасиловал. Пойми это.
(И глаза у нее закатывались под лоб, она вздыхала.)
(– Как хочется пить.)
В общем, не так плохо, что не существует такой ужасной ситуации, которую нельзя было бы исправить при помощи ситуации, леденящей душу. Я говорю это к тому, что Калиостро вдруг принялся мяукать на грегорианский лад, как будто ему клещами выдирали когти, и начал кувыркаться по полу, бросаться на мебель и, что, вероятно, было хуже всего, гадить там, где проходил, – у него было водянистое дерьмо, и запах его вы можете себе представить. (Полагаю, у кота под воздействием не так пошедшего ЛСД должны возникать в видениях огромные рыбы, намеревающиеся сожрать его живьем, гигантские крысы, выкручивающие шеи домашних котов, не знаю.)
– Что с тобой, Кали? – спрашивала Эва, а кот продолжал исторгать из себя струйку нечистот.
(Признаюсь, я до сих пор не могу понять, как внутри кота может скопиться столько дерьма.) (Видимо, коты битком набиты кошачьим дерьмом, потому что Калиостро за несколько минут превратил гостиную Эвы в кучу навоза, и я, под воздействием тех абсурдных и трагикомичных умозаключений, что иногда вызывает гашиш, подумал даже, что мы умрем тут, задохнувшись кошачьим дерьмом, в том числе и сам кот.) (И тогда меня вырвало на пол, дабы завершить эту картину мерзостей.)
– Что ты дал коту? – спросила меня Эва в то время, как одурманенный путешественник, кис-кис-мяу, гадил на нее, истошно мяукая. – И что ты дал мне, козел, говнюк, сукин сын, пидор?
Думаю, вы согласитесь со мной, что перед подобной картиной наилучший выход для философа состоит в том, чтобы отречься от бытия, принять ничто и уйти, насвистывая. Что я и сделал, хотя запах дерьма психоделического кота не покидал меня на протяжении еще нескольких дней.
Кто властен над своими собственными мыслями? Кто понимает их и кто ими управляет? Я – нет. Я говорю это потому, что после галлюциногенного эксперимента над котом Калиостро мне пришло в голову, что, черт с ними, с кошками, я влюблен в Эву. То есть я превратился в жертву очень часто встречающегося эмоционального бреда: убедить себя в том, что тайна твоего счастья заключена в человеке, способном по самой короткой дороге привести тебя к полному несчастью. (Очень распространенный мираж, как я уже сказал; отсюда тот факт, что большая часть любовников-ветеранов посвящает значительную часть своих бессонниц тому, что представляют себе идеальное убийство человека, с которым делят постель.) (Этот человек, кстати, представляет себе то же самое, хотя, само собой разумеется, способы в воображении различаются.)
Не знаю почему, но я вдруг начал скучать по некромантическим бредням Эвы, по ее рыхлому телу, по древесному запаху ее причудливых волос… В общем, проблема заключалась в том, что мне не хватало ее присутствия, ее вида, и мне не хватало способности рассуждать здраво, чтобы хотя бы задуматься о мгновенном противоядии от этой дурацкой тоски. (Например, содержимое ее холодильника было бы достаточным противоядием, или ее природное отвращение к наркотикам, например; или ее раздражающая идея насилия.) Но что вы хотите? Я уверен, мы сильно заблуждаемся в отношении нашего собственного разума. Поясню: мы думаем, что разум существует, чтобы помогать нам, чтобы отыскивать нам путь к счастью (или по крайней мере к развлечениям), мы думаем, что наш разум – это наш союзник, наш благодетель, платиновый ключ к мудрости, безошибочный компас, всегда указывающий нам прямую дорогу в рай. Но, сдается мне, это не так, по крайней мере в большинстве случаев, и я почти совершенно убежден в том, что наш разум – это, скорее, что-то вроде атомной станции, терпящей аварию, с бесконечным количеством радиоактивных отходов и случайных токсичных отбросов, загрязняющих постепенно наши представления о бытии, жизни и мире. (Если, конечно, эти три понятия не являются единым понятием: три эвфемизма для того, чтоб уклончиво обозначить Ничто.) (То, что называется Ничто.)
В общих чертах можно утверждать, что жизнь почти каждого из нас – это что-то вроде архитектурного проекта, хорошо задуманного и плохо исполненного: тебе кажется, что ты строишь башню, а ты в действительности роешь туннель.
«Всякой промежуточной вещи предшествует другая, за всякой промежуточной вещью следует еще одна, и та, что предшествует, непременно является причиной последующей», – считал Аристотель. Так вот, после моей катастрофы с Эвой я находился в наихудшем месте – в промежуточной вещи, в ожидании событий.
Я солгал бы, если б сказал, что не пытался много раз позвонить Эве, пригласить ее в заведение Синь Миня, купить ей нового кота, на случай если Калиостро сдох, или, если у него остались осложнения в виде галлюцинаций, подарить Калиостро, в качестве компенсации, кошку для случки: все, о чем человек думает, когда он не способен думать. Но, естественно, я так ей и не позвонил.
Тогда настала моя пора бессонниц, потому что способность спать – это первое, что теряешь, когда сюжетная линия реальности кажется нам столь же несуразной и бессмысленной, как сюжетная линия снов: нам не нужно даже засыпать, чтобы представить себе, что мы падаем в пропасть.
Я проводил ночи, глядя в окно, а этим я обычно занимаюсь, когда живу один, и иногда видел, как возвращается Койот-Психопат с одной из своих пышногривых и мимолетных подруг, и спрашивал себя:
– Почему ты не Койот, Йереми? Почему нам выпало на долю быть Йереми, Йереми?
Я спал три или четыре часа в сутки и ходил опухший и злой, нервы у меня были как иголки, и рассвет раскрывался передо мной, словно цветок, рожденный мертвым. (Или что-то вроде.)
Человеческое существо – упрямое животное, трусливое, но упрямое, умеющее приспосабливаться к среде ради выгоды, которую она ему приносит, так что я воспользовался этим шквалом бессонницы, чтобы выпустить множество программ «Корзины с отрезанными ушами», и там я растворял яд: я говорил о венерических заболеваниях, о загрязнении окружающей среды, о проценте детской смертности… Я выбирал самые худшие из возможных тем, те, что допускали наиболее резкие отклонения, потому что я превратился в горького пророка радиоволн, в кого-то вроде Ницше в версии gore,одержимого желанием воткнуть ланцет, облепленный бактериями, в чье-нибудь сознание, раб своей злобы в адрес вселенной.
Само собой, я не стану повторять здесь суждения, которые бросал в свою призрачную аудиторию с тем же воодушевлением, с каким бросают камень в змею, потому что мне не хотелось бы превратиться в прозелита философского тремендизма, хотя ничто не мешает мне предложить вашему вниманию, в качестве образца, сценарий одной из самых оптимистических передач, что я выпустил в ту пору, а именно:
– Я только что видел по телевизору программу, в которой люди, считающие, что они находятся в подходящем месте, ищут пропавших людей, людей, сбежавших из того места, где, по мнению других людей, они должны находиться.
Потому что множество людей пропадает. Испаряется. Исчезает с лица земли.
Существуют такие субъекты, что сматывают удочки. Они бегут от своей семьи? Быть может, от начальника? Или, может статься, просто от ежедневного, навязчивого, приевшегося вида занавесок в цветочек или с чересчур большим количеством желтых ромбов? Ладно, побудительная причина их дезертирства нам неизвестна: они смываются, по какой-то причине смываются. Быть может, чтобы пойти другим путем, в поисках террористического режима, отличающегося от того, от которого они страдали с рождения.
Есть люди, которые смываются, и есть люди, которые делают телепрограммы, чтобы искать людей, которые смываются, беглецов, тех, что сбежали от нас, или от самих себя, или от ада, находящегося у них в собственности, который они всегда будут носить у себя в голове, как бы далеко они ни отправились. Поэтому где вы, беглецы? Что, черт возьми, с вами происходит? Где вы пытаетесь спрятаться? Возвращайтесь, пожалуйста, и расскажите нам о вашем приключении. Стадо сгрудилось у костра и ждет ваших рассказов о разочаровании и раскаянии. Нам необходимо знать, что, несмотря на ваше бегство, вы были столь же несчастны, как и мы. Нам необходимо знать из первых рук, что не существует земли обетованной. Нам необходимо знать, что за пределами этого ада есть только другой ад. Нам необходимо услышать из ваших дрожащих уст признание в вашем космическом разочаровании. Нам это необходимо. Возвращайтесь.
И так я, в общих чертах, убивал эти долгие ночи, в которые Земля казалась мне неподвижной сферой, со звездами, окаменевшими на черном небе, и мои мысли кружились вокруг скрипучей оси, и это вращение со скрипом причиняло мне боль, и я пытался передать эту боль полудюжине несчастных, быть может, слушающих мою программу.
* * *
– Я встретил ее в «Оксисе» и сказал ей, что у меня дома завелся призрак, который занимается тем, что двигает вещи с места на место, понимаешь? Ей стало любопытно, я притащил ее сюда и трахнул два раза. В зад, – сказал мне Хуп из ванной, покуда приводил себя в порядок, чтобы нам с ним отправиться в «Оксис».
– Ты ее отодрал? В задницу? – спросил я его, полагаю, таким же тоном, каким человек спрашивает, вышла ли пуля, попавшая ему в легкое, через спину.
– Что ты хочешь от меня услышать, Йереми? Ты изнасиловал эту ведьму, одурманил ее тайком, накормил наркотиком ее кота, и тут судьба послала ей старину Хупа, с его филантропическим пенисом, чтобы заставить ее забыть об этом ужасном опыте, ужасном даже для ведьм, – и он принялся смеяться, и налил мне джин-тоника.
– Как ты мог трахаться с этой ненормальной? – спросил я его, чтобы изобразить светскость, и он снова принялся смеяться:
– Потому что я специалист по траханью с ненормальными, Йереми. Это подтверждает статистика.
Тот факт, что Хуп переспал с Эвой Баэс, вызвал во мне эмоциональную пустоту, которую трудно определить: нечто подобное, полагаю, должна чувствовать гиена при виде грифа, появившегося для того, чтобы сожрать останки животного, убитого ягуаром.
– Эта ведьма совсем тебе не подходила, Йереми.
Я свернул себе папироску, выкурил ее, и она, словно выстрел, упала мне в середину черепа, потому что гашиш может быть очень плохим товарищем в определенных случаях: пропадает его наполеоновский эффект, и он вдруг уносит тебя на своем ковре-самолете в заснеженную степь плотного испуга. Если плохо пошел трипи, ты можешь исправить его одной простой таблеткой, но чем исправить тяжелый сап гашиша? От него нет противоядия, потому что действие противоядия гораздо медленнее, чем сам этот тяжелый сап, так что тебе приходится смириться и как-то это пережить. Я откинул голову на спинку дивана и закрыл глаза, в поисках пустоты, невесомости, свойственной эктоплазме, отчасти чтобы попытаться отцентровать свое сознание, отчасти потому, что убранство квартиры Хупа, с его коллекцией металлолома, приглашает войти в спираль неприятных мыслей.
– Пара понюшек, и тебе станет лучше, – подсказал мне Хуп в своей роли психотропного алхимика. (Такова логическая последовательность у Хупа: пара понюшек кокаина, чтобы исправить папироску с гашишем, экстази и немножко трипи, чтобы выпрямить пошедшую вниз кривую кокаина, несколько папиросок, чтобы склонить тело к отдыху, снотворное, чтобы заснуть, и пару понюшек на утро, чтобы привести в порядок биоритмы.) – Пару понюшек, Йереми? – И именно в этот момент меня стошнило, потому что меня легко тошнит.
Это было серьезно, потому что, когда кого-то тошнит, это всегда серьезно, но, кроме того, дело оказалось заразным, потому что Хупа тоже стошнило.
– Какая гадость, Йереми, проклятие! Это похоже на конец света! – кричал Хуп, и его немножко тошнило, а мне была противна блевотина Хупа, и у меня начинались позывы, и я выплевывал желчь, и тогда Хуп от отвращения, вызванного моей желчью, блевал снова, как будто это было соревнование.
Опустошив наши желудки, мы принялись все это убирать, и отвращение снова вызывало у нас рвотные позывы, и мы вроде как блевали, но из наших тел уже ничего не выходило, потому что мы были пустыми. Пустыми и с рвотными позывами.
(– Ты блюешь тошнотворнее, чем кто-либо на планете, приятель, – сказал мне Хуп. – Кто тебя научил? Твоя мама?)
После этого я свалился на диван. Хуп сел рядом со мной и склонил мне голову на плечо. Тело у меня было холодное, внутри и снаружи, а на голове ощущалась тяжесть императорской короны тревоги. Хуп начал массировать мне лоб. Я закрыл глаза и постарался дышать по методу буддистов, чтобы наполниться воздухом (основное вещество, согласно Анаксимеду, полагаю, я уже об этом говорил), впрочем, воздух в этот момент пах средством для мытья полов с хвоей и лимоном. Тем не менее я предпринял новую попытку проделать путь в сторону душевного равновесия, в надежде на то, что рассосется мрачное облако, застрявшее где-то у меня в голове. На эту новую попытку я потратил несколько минут, а потом вдруг заметил, что Хуп схватил мою руку и трет ею свой набухающий член, который высовывается – он уже почти стоял – через ширинку.
– Что ты делаешь? – спросил я его.
– Ну, не знаю, прости. Подрочить товарищу – это всегда так расслабляет, – и он принялся смеяться и отпустил мою руку.
(Иногда я не понимаю Хупа, потому что не знаю, передвигается он по реальной почве или по почве бреда. Я заглядываю в его пропасти и не вижу дна.) (И бывают случаи, когда я мог бы пустить ему по семь пуль в каждое ухо.) (Эти случаи бывают редко, но бывают.)
– Давай, Йереми, приятель, продолжай медитировать и забудь про эту дурацкую руку.
(В общем…)
(Кстати, в одном из диалогов Платона Аристофан утверждает, что самые мужественные мужчины – педики.) (Так что, согласно педику Аристофану, в этот момент педиком был я.) (Потому что софизмы доводят именно до этого.)
Пока Хуп заканчивал наводить марафет, чтобы нам с ним пойти в «Оксис», он сделал мне признание:
– Я был мертвым ребенком, Йереми. Знаешь, что это такое? Да? Вот как это было: вместо того чтобы вот-вот родиться, я был готов вот-вот умереть. Я родился из живота мертвой женщины, Йереми. Я вышел изнутри призрака. Из самой сердцевины смерти. Моя жизнь чуть было не началась наоборот, и поэтому я всегда намерен держать жизнь за горло, понимаешь?
Не знаю, говорил ли Хуп правду – я никогда этого до конца не знаю, – или уже поднялся на русские горки вымысла.
– Хочешь, я тебе кое в чем признаюсь, Йереми? Ну, так вот: когда я был в животе своей матери, я знал, что нахожусь внутри мертвой. А знаешь, почему я это знал? Очень просто: потому что ее убил я.
Я никогда не задумывался о трудовой жизни Бласко: для меня он был поэтом, и мое подсознание считало это занятие единственным: поэт, да еще и проклятый. (И точка.) Но, конечно, писать стихи луне, с ее переменчивым холодом, принцессам-наркоманкам, лаю злых собак в пригородах или рассветам цвета могильного мрамора – это все очень хорошо, но совсем иное дело, удастся ли человеку зарабатывать себе этим на жизнь.
Полагаю, я уже говорил, что Бласко написал книгу, которая называется «Легкий и нефритовый». («Что, черт возьми, это означает?» – спрашивает его Хуп каждый раз, как эта тема всплывает в разговоре.) Бласко отправлял эту книгу на десятки конкурсов, чтобы посмотреть, не принесет ли она ему чего-нибудь, превратив, таким образом, в коммерческое предприятие его продолжительную торговлю с музами, – торговлю, ограниченную вдохновением. Но премии, по словам Бласко, всегда уходят по нечестным каналам, а ему ни разу не дали даже диплома участника.
Я рассказываю об этом потому, что однажды вечером, когда я бродил по улицам, одинокий и экстравагантный, беседуя со своим сознанием, я увидел, как Бласко выходит из супермаркета. Я не говорю, что поэты не имеют право ходить в супермаркеты, но никогда не мог представить себе певца люмпена и суровой жизни в такой критический момент: выходящим из супермаркета с двумя желтыми пакетами в руках. Как бы там ни было, реальность очень могущественна, она также большая оппортунистка, и немедленно заставляет тебя осознавать аномальные ситуации при помощи мгновенно сформулированного силлогизма: «Первый тезис: проклятым поэтам нужно есть, хотя и мало, и пить, причем много. Второй тезис: в супермаркетах продают еду и напитки. Третий и последний тезис: в любом супермаркете ты можешь встретить проклятого поэта». (Вот так просто.) Но даже реальность не заставила меня осознать тот факт, что Бласко был в компании женщины и ребенка: для этого не существовало возможного силлогизма.
Женщина, шедшая рядом с Бласко, тоже нагруженная желтыми пакетами, была маленькая, смуглая и темноволосая, с горестным выражением лица, и в ее фигуре уже просвечивала та пожилая дама, какой она еще не была: можно сказать, разбитость марионетки. Ребенок был очень светленький и играл с фалдой пиджака Бласко, а Бласко делал шутливое движение, пугая светловолосого ребенка, и светловолосый ребенок тогда вздрагивал и принимался смеяться, а потом снова начинал тянуть Бласко за фалду его черного пиджака дипломата из страны лирического ужаса, и Бласко снова в шутку пугал его.
Я шел за ними какое-то время, все более и более удивляясь этой семейной картине, покуда не повернулся и не отправился своей дорогой, перебирая в голове многочисленные гипотезы касательно увиденного. (Наиболее разумной, хотя и не очень разумной, мне показалась версия об одной из этих увядших девушек, которых Бласко искал в музыкальных гетто для разведенных людей.)
Однажды, когда мы вместе бродили по барам, наказывая свою тоску и печень, я сказал об этом Бласко. Он внезапно задумался с той подавленностью, какая свойственна обманщику, с которого сорвали маску, желающего одновременно продолжать свой обман и не надевать больше маску:
– Это моя жена и мой сын. Ребенку шесть лет.
Я не ожидал этого и не мог предугадать, а Бласко вдруг начал рассказывать мне подробности: она работала уборщицей в кинотеатре, а еще убирала в двух домах и одном банке, и ночью ухаживала за парализованной соседкой, такова была ее жизнь: убирать чужой мусор и препираться с умирающей. Из этой тревожной суеты происходили единственные деньги, поднимавшиеся на башню из слоновой кости поэта, в то время как «Легкий и нефритовый» вращался, словно испорченный шар в ненадежной лотерее литературных премий, хотя она верила в талант своего сатанинского и богемного барда, дружившего с пирушками и с апокалипсисом, по крайней мере он уверял меня в этом: она была уверена в том, что в один прекрасный день Бласко всплывет в газетах как торжествующий поэт, проклятый, но торжествующий, после долгих унижений продажными конкурсами.
– Она верит в меня.
Не знаю, под действием какой пружины, но из меня вдруг выскочил наружу моралист:
– А откуда брать деньги на алкоголь, трипи и шлюх? Ведь пить можно дешевую отраву, трипи и всем остальным можем угостить тебя мы, друзья, но вот шлюхи обходятся несколько дороже, этим никто не угостит.
Бласко улыбнулся:
– Шлюхи? Я за всю жизнь ни одного дуро не потратил на шлюх, Йереми.
Само собой, я возразил ему, что мы много раз вместе ходили в «Гарден», что именно он частенько подначивал нас сходить туда, что я видел, как он исчезает в сумрачном коридоре, ведущем в кельи с плотскими диорамами, с пурпурными огнями, в окружении толпы потрясающих девиц.
– Да, но, доходя до двери, я говорю девушке, что плохо себя чувствую, а потом прячусь в уборной, в то время как вы запираетесь с вашими шлюхами, и жду, пока вы не выйдете, а уж потом принимаюсь болтать с вами о том, какими фантастическими были в эту ночь наши шлюхи.
Я замолчал, потому что не мог вообразить себе более странной ситуации: не лечь в постель со шлюхой, если пошел именно к шлюхам.
– Знаешь, что я скажу тебе, Йереми? Я пью на деньги Соко. Я пью на них литрами. Я транжирю их на трипи. Но я не мог бы потратить их на шлюх. И не думай, что мне не нравятся шлюхи, потому что они нравятся мне больше, чем сама жизнь. Но я знаю, что шлюхи почувствуют запах щелока, потому что деньги Соко пахнут щелоком, и потом, и мочой больной, понимаешь?
(Конечно, понимаю: совесть как открытая рана.)
– Соко плохо говорит, плохо одевается, плохо готовит, заниматься с ней сексом больно и неутешительно, но я не могу оставить ее, Йереми. Она умрет, как умирает птица, родившаяся в клетке, когда ее выпускаешь. И выход может быть только один: пусть она умрет, но не по моей вине. Ей выпала на долю плохая судьба, а мне выпало на долю быть рядом с ней. Я подарил свое сердце печальному чудовищу.
Ну, откровения такого рода обычно заставляют нас замолчать, так что я замолчал.
– Ты сейчас, вероятно, думаешь: «Да, то, что рассказал мне мой друг Бласко, – это потрясающе, необыкновенно, трогательная мелодрама». Правда, ты так думаешь, Йереми? Но ты также думаешь о том, что время от времени я хожу налево, заглядываю на дискотеки для былых красоток, чтобы попытаться подцепить разведенных, не так ли? Хорошо, но знаешь, что я тебе скажу? Я спал с очень немногими. Я обычно разговариваю с ними, целую их, немного трогаю их за грудь, и на этом все кончается. Мне это нужно. Это моя любимая фикция. И ты подумаешь: «Этот Бласко – психопат». Но я – явление совершенно противоположное, Йереми: кого вдохновит спать с узлом нервов, покрытым косметикой, возможно, даже со вставной челюстью? Когда тебе дает по мозгам, тебе нравится трогать женщин, ты это знаешь, и тебе почти все равно, то, что ты трогаешь, – оно первого сорта или дрянь, – но надо быть очень больным на голову, чтобы возбудиться от зрелища такого рода. Потому что нужно соблюдать контроль качества, иначе ты преждевременно превратишься в старика, понимаешь?