355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фелипе Рейес » Размышления о чудовищах » Текст книги (страница 17)
Размышления о чудовищах
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:51

Текст книги "Размышления о чудовищах"


Автор книги: Фелипе Рейес



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)

– До родины Конфуция?

Именно, потому что задержание Кинки, как это ни удивительно, оказалось связанным с делом Синь Мина.

Посмотрим, удастся ли мне объяснить… Вначале, как вы знаете, считалось, что Чжу Е убил Синь Мина, а также, может быть, женщину, известную как Эли, хотя по этому второму пункту не было никакой определенности. С другой стороны, выдвигалось предположение, что Синь Минь занимался продажей женских трупов, как вы, несомненно, помните, и также выдвигалось предположение, что убийство кантонского ресторатора, так же как и убийство кордовской шлюхи, связано с этим погребальным предприятием. Но, поскольку расследование расползлось, как осьминог, нужно внести корректировку в некоторые существенные детали.

Для начала Синь Минь был всего лишь жертвой, и не потому, что ему воткнули кухонный нож в голову (обстоятельство, кого угодно мгновенно превращающее в жертву, даже палачей), а потому, что он оказался не замешанным в эту аферу с покойницами, несмотря на то что труп вышеупомянутой Эли появился в морозильной камере его ресторана. Далее надо сказать, что Чжу Е не убивал Синь Мина, хотя поначалу считалось именно так, хотя он и убил Эли, с которой крутил любовь (или что-то вроде того), бурную и страстную.

– Кто же тогда убил Синь Мина? – спросите вы.

Ответ очень прост: Ли Фон.

– Ли Фон?

Не знаю, помните ли вы его: заместитель Синя, можно так сказать.

– Любезный Ли Фон, почитатель мужской идеи и специалист по десертам?

Ну да, именно он занимался аферой с трупами по довольно тривиальной схеме, заключавшейся в следующем: когда умирал какой-нибудь одинокий или вдовый китаец, в спальне покойника появлялся Ли Фон и прощупывал обстановку: разделяют ли его домашние традиционное верование, что мужчин не следует хоронить одних, тем более на чужой земле, дабы они не страдали от ни с чем не сравнимого одиночества; если семья разделяла данное верование и была готова платить за хлопоты (цена была невысока: Ли Фон не получал прибыли, он занимался этим исключительно из преданности предрассудкам и традициям); если семья соглашалась, как я вам уже говорил, Ли Фон обращался к кладбищенскому сторожу, которого он подкупил, чтобы тот откопал из могилы недавно умершую женщину (если возможно, до установки плиты, дабы не вызвать нежелательных подозрений), снова заровнял могилу, поместив в нее пустой гроб, и помог Ли Фону положить труп в фургончик ресторана Синь Миня.

(– Я думал, это чтобы делать еду, – заявил сторож, алкоголик, все связанное со смертью принимавший не всерьез, ведь он так много на нее поработал.)

Иногда эта операция оказывалась неосуществимой, ввиду отсутствия доступных покойниц в нужный момент, но по большей части случай играл на стороне этих мрачных махинаций по посмертному спариванию. Завладев трупом, Ли Фон обеспечивал его немедленную доставку родственникам холостяка или вдовца, которые с удовольствием делали любимому существу посмертный подарок и засовывали покойницу в гроб. В общей сложности Ли Фон осуществил шесть операций по похищению покойниц на протяжении примерно двух лет, а это немного, ведь здешняя китайская колония едва насчитывает двести человек.

– А почему Ли Фон убил своего начальника?

Чтобы дать вам ответ, нужно сначала, чтоб вы задали мне другой вопрос:

– Что произошло между Чжу Е и девушкой по имени Эли?

Ну, как вы знаете, Эли была не совсем та женщина, какую бы родители Чжу Е могли пожелать своему сыну, производя его на свет в Чонсине. Эли подвергала китайца большим психологическим испытаниям, устраивала ему много китайских пыток, можно сказать, не только из-за своей ночной работы в баре (хотя эта работа несказанно мучила Чжу, потому что этого китайца снедала ревность, по свидетельству осведомителя Меродио, а он много общался с обоими), но также потому, что девица обращалась с ним скорее не как с человеком, а как с марионеткой, и высмеивала его на людях, и провоцировала его на потасовки для собственного развлечения, и вытягивала из него деньги, обманывала его с негодяями, с которых даже ничего не брала, и все такое прочее, – ни вы, ни я никогда не узнаем подробностей, хотя без труда можем их себе вообразить, ведь речь идет об образчике поведения, весьма распространенном среди диких утренних птичек.

И дело в том, что Чжу Е, устав терпеть ее выходки, задумал свою собственную выходку: отравить Эли. Так что он пошел в аптеку, купил пачку средства против насекомых, окрещенного Байтон DP3, которое, видимо, казалось ему наиболее губительным средством из тех, что имеются в продаже, и растворил его в кувшине молока, потому что случилось так, что вышеупомянутая Эли страдала гастритом, несомненно, от беспорядочного образа жизни, сопряженного с ее работой, и всегда выпивала кувшин молока, возвращаясь из царства шампанского. Приготовив свое зловещее снадобье, Чжу Е лично отправился в бар «Тарсис» к закрытию, вытащил из этой грязи свою возлюбленную и попросил ее провести с ним ночь, на что она согласилась, потому что, в соответствии с ее системой сложного равновесия, ей следовало быть снисходительной к китайцу. Когда они пришли домой к Чжу, он подал ей стакан отравленного молока, но она сделала только один глоток, потому что вкус показался ей странным, ввиду чего, после ссоры на повышенных тонах, Чжу Е пришлось заколоть ее. Когда Эли была заколота и мертва, Чжу Е позвонил Ли Фону, ведь тот продал покойницу его родственнику, и они вдвоем перевезли тело в ресторан Синь Миня, дотащили его до морозильной камеры и в конце концов запихнули в холодильник. Поскольку дни шли, а ни один холостой или вдовый китаец не умирал, тело Эли продолжало покоиться среди уток и кур, к беспокойству Ли Фона, боявшегося, что труп обнаружат.

Ли Фон, как я уже говорил, был правой рукой Синь Миня, и у них у обоих был обычай пить чай после того, как они закрывали ресторан и служащие уходили, и тогда они говорили о своей стране и о своих этнических делах. Так вот, однажды ночью после такого чаепития Синь сообщил Ли о своем намерении провести ревизию в холодильнике, потому что у него все увеличивались подозрения в том, что один из поваров ворует утиное мясо, и Ли Фон, само собой, задрожал.

– Я сделаю это завтра, Синь. Не беспокойся. Завтра я проведу инвентаризацию. Дай мне накладные и счета, и я сам займусь разоблачением этого вора, если он, конечно, вор, – должно быть, сказал Ли Фон своему начальнику.

– Я не смогу заснуть от такого беспокойства. Я сделаю это сам, и немедленно, друг Ли.

(Примерно так.) Потом Синь Минь спустился в холодильную камеру, а Ли Фон задумался. (Он был в ужасе и нервничал, но все же задумался, а это большое искусство.) Через несколько минут Ли Фон тоже спустился в холодильную камеру и увидел, что Синь Минь нагнулся над морозилкой, которая имела размеры четырех поставленных друг на друга гробов. На полу валялось полно замороженной птицы, пакеты с обледеневшими овощами, – ведь Синь Минь опустошил морозилку до самого дна, где покоилось тело убитой, с волосами, превратившимися в сосульки. Охваченный паникой (как обычно говорится) и в высшей степени смятенный (так тоже обычно говорится), Ли Фон ударил своего начальника по голове одним из замороженных пакетов, чтобы тот потерял сознание и можно было бы, по возможности, отложить неоткладываемое, однако, несомненно, из-за нервов, рука изменила ему, и он убил его: Синь Минь, покойся с миром, можем мы сказать.

Потом Ли Фон позвонил Чжу Е, но заговорщики не пришли к согласию и не выработали никакой общей стратегии, учитывая, что Чжу пребывал в отчаянии и был пьян до такой степени, что даже не понял, что говорил ему Ли Фон, тем более что тот, в свою очередь, говорил с ним голосом, сбивчивым от ужаса и от плача. Так что вскоре Ли Фон оказался один на один с двумя трупами, обезумевший от горя, и не у кого было попросить помощи.

Само собой, Ли Фон подумал было перевезти обоих мертвецов на кладбище и при помощи сторожа спрятать их в одной из пустых могил, но то ли из-за сложности операции, то ли из-за того, что он находился в высшей степени помрачения рассудка и тревоги, свойственной случайному убийце, он в конце концов решил сдаться, потому что дело, по его понятию, никак нельзя было исправить.

Как бы там ни было, прежде чем совершить этот шаг, скорее мелодраматичный, чем решительный, Ли Фон отправился бесцельно бродить по улицам, до тех пор пока инстинкт не привел его, как и во многие другие ночи, в бар «Анубис», местный храм жиголо. И вот, я понимаю, что вам это покажется натужной рифмой в бесконечной космической поэме, полной чепухой, но дело в том, что там перед Ли Фоном предстало Провидение в человеческом облике Кинки, который, как оказалось, сочетает свои занятия воровством с обязанностями жиголо. По той или иной причине (?) китаец и преступник в конце концов поладили, и Ли Фон поведал Кинки свою проблему.

– Все можно уладить, – сказал оптимист удрученному, после чего неопытный убийца и предполагаемый починщик реальностей направились в ресторан.

По признанию Кинки, он пытался только помочь Ли Фону, симулировав убийство, характерное для психопата, чтобы таким образом подозрения не пали на лучшего друга жертвы, и поэтому он воткнул Синь Миню в голову нож, а это почти единственное, чего друг обычно не делает с другим другом, по крайней мере на Западе.

(– Это преступление – заколоть мертвеца? – спрашивал Кинки в своем признании.)

Естественно, филантропия не относится к тем добродетелям, что переполняют душу Кинки, и эта симуляция должна была обойтись Ли Фону в приличную сумму денег.

(– Это был не шантаж, а оплата, – так заявлял Кинки.)

Как бы там ни было, это театральное действо мало помогло, потому что Ли Фона окончательно расперло изнутри, он сдался и заложил всех.

– Кончился китайский водевиль, – вздохнул комиссар с облегчением, ведь эта гора бродячих трупов переходила теперь в судейские руки. – Вы все приглашены на кофе.

Так что мы по очереди пошли в бар напротив пить кофе в ознаменование этой победы и судачить о странностях людей из Китая.

В конце концов Мутис не поехал на экскурсию на Металлический Остров, и, признаюсь, меня обрадовал его отказ, потому что я воспринял его как жест верности нашей банде, находившейся из-за вновь прибывших личностей под угрозой распада. Хуп, само собой, уехал, и в эти выходные Бласко, Мутис и я пошли бродить ночью, сделав обычный круг, – мы чувствовали себя отстраненными от тайны, от приключения, значимость которого нашим воображением преувеличивалась, ведь воображение – это мощный микроскоп.

(– Что они там, интересно, делают? – спрашивали мы себя.)

(– Как там все идет?)

На Бласко неприятности набросились сверху, как тигр: кинотеатр, где убирала его жена, собирались закрыть в течение нескольких месяцев, банк, где она убирала, заключил контракт с предприятием, занимавшимся поддержанием чистоты, а умирающая, за которой она ухаживала, отправилась в дом престарелых, так что у нее оставалась только работа в нескольких домах, а этого не хватало даже для того, чтоб платить за квартиру.

– Мы погибли, – повторял Бласко, потому что «Легкий и нефритовый» по-прежнему с треском проваливался на поэтических конкурсах, а эта книга была его единственным достоянием, эфирной лирической собственностью, капиталом из бурь и расколотых могил… В общем, владениями в аду.

(– Мы погибли.)

Эти выходные показались мне очень длинными, потому что я хотел, чтоб вернулся Хуп и рассказал мне в своей гиперболической манере о поездке на призрачную платформу, не потому что меня интересовала поездка сама по себе, разумеется, нет, а потому что я вдруг начал очень скучать по своему другу, по его шумному присутствию, по его пылкому глаголу Заратустры, и, полагаю, с Мутисом и Бласко происходило то же самое, несмотря на то что Хуп в последнее время ходил отдельно от нас, занятый сотворением культа Того, Кто Был, похитившего его душу, или что-то вроде.

Я чувствовал себя таким потерянным, что в воскресенье вечером, несмотря на послесубботний травматизм, позвонил Марии, намереваясь встретиться с ней. Она сказала, что у нее много дел, что лучше в другой раз, но я поймал такси и средь бела дня явился на псарню, и Мария не двигалась, пока мы трахались, намеренно не двигалась, и это было грустно, – ведь правда? – грустно, как если наступить на бабочку и растирать ее ботинком, пока она не превратится в комок грязных красок, пока она снова не превратится в червяка, каким была, – а потом я вернулся домой. Я свернул себе папироску и снова обратился к работе, которую должен был написать по истории философии, и осознал чудовищный размер своего невежества: бесконечная пустыня – то, что называется бесконечная, – с двумя или тремя карликовыми пальмами, сминаемыми самумом. (Потому что я поздно пришел к этому, потому что мне предшествовали в своем исследовании тайн бытия тысячи могущественных умов, а также тысячи шарлатанов, тысячи возвышенных безумцев, легионы трансцендентных пиратов, и первородные поиски света, присущие всякому философскому рассуждению, выродились в обработку этой огромной тьмы, которую уже нельзя осветить: мы теперь знаем столько всего, что уже ничего не можем знать наверняка, потому что превратили знание в полиэдрический тотем, и каждый преклоняет колени у одного из его многочисленных углов.) (Было относительно легко быть философом в досократическую эпоху, когда философ был смесью теурга, авгура, гуру и шарлатана, примерно так.) (Но на сегодняшний день даже Сократ кажется нам дикарем.) (Потому что все уже так запуталось, стало суммой абстрактных арабесок.) (А кстати, красивые имена античных философов, уже ставших ископаемыми, основателей метафизического хаоса? Филон Александрийский, Ксениад Коринфский, Горгий Леонтинский, Продик с Кеоса, Ксенофан из Колофона…) (Йереми из Учи, с полигона Уча?)

В понедельник я позвонил Хупу. Разумеется, я спросил его о путешествии на нефтяную платформу, но он не хотел вдаваться в подробности:

– Видишь ли, старик, бывает, человек сует нос туда, куда не должен, но это тоже составляет главнейшую часть путешествия по лабиринту, понимаешь?

(По правде говоря, нет, я не понял.) Я до сего дня не знаю, что такое могло приключиться во время поездки, потому что Хупа на слове не поймаешь, но я уверен, что это было неудачное путешествие, так сказать. Тот факт, что Тот, Кто Был не вернулся, – это довод в подтверждение моей гипотезы, и, признаюсь, мне принесло большое облегчение его исчезновение: этот болтун поплыл новым курсом, бродячий оратор, словесное торнадо, и шляется бог знает где, сеет среди людей мечту о металлической стране, плавающей в океане, и исповедует парадоксальные теории о связи видимого и невидимого, составляющих утóк этого мира.

– Этот тип был комедиант, – сказал нам Хуп однажды ночью, когда мы все вчетвером, члены старой банды, снова гуляли вместе, счастливо пережив вражеские вторжения, в поисках непредвиденных сокровищ. – Комедиант и сопляк.

(– Наверняка шарлатан вытянул из него деньги, – сказал мне Бласко.)

(Могло быть и так.)

(?)

(Потому что мечтатели почти всегда на этом погорают.)

Забавно: в ту пору, на любовной почве, все мы ступали по зыбучим пескам, если позволите мне это выражение. Хуп окончательно порвал с Роситой Эсмеральдой и безрезультатно увлекся Вани Чапи (не знаю, помните ли вы: это официантка из «Хоспитала», та, у которой были огромные сиськи и которая из какого-то каприза носила пиратскую повязку на глазу, хотя прикрытый глаз был цел и невредим). Кончилась, со своей стороны, и история Рут и Мутиса, потому что у Мутиса темные орхидеи долго не живут, – до тех пор пока он не сожрет их семенную коробочку. Бласко ходил всюду со шлюхой, наполовину оставившей свое ремесло, с которой он познакомился на одной из тех дискотек для неудачников, куда он обычно ходит, чтобы убивать подгоняющие его желания и удовлетворять свои фантазии соблазнителя, и однажды ночью, в час высшего откровения, он признался нам, что у него был кошмар, в котором она сказала ему: «Ты вставил мне пять раз, а значит, должен мне миллион песет», – и наш поэт апокалипсиса и вальпургиевых ночей проснулся в поту. Я продолжал раз в неделю видеться с Марией, но для развлечения завел себе мучительную мечту, персонифицировавшуюся в кассирше супермаркета, куда я обычно хожу за покупками, девушке с отсутствующим видом по имени Элена. (У нее на бэйджике значилось: Элена.) (Сероглазая, с туго стянутыми черными волосами, погруженная в свою грусть, задумчивая и таинственная, деловитая и стыдливая.) (Оглушенная перед лицом своей судьбы.) Я, вероятно, старше ее в два раза – а может, еще больше, – и правда состоит в том, что человек в конце концов понимает, что время – это очень экзотическое сокровище: чем больше собираешь, тем меньше у тебя остается, более того, тем менее для других ценно то, что у тебя осталось. (Время, с его удивительными махинациями…) Я думал об Элене, прежде чем заснуть – это пора излюбленных мечтаний, – представлял себе ее округлое, боязливое нагое тело, ее испуг девственницы, пойманной драконом, который не хочет быть драконом, а хочет быть рыцарем в серебряных доспехах, но остается драконом и рычит, изрыгая пламя изо рта, потому что душа его горит от злости; я ходил купить что-нибудь, только чтобы увидеть ее, чтобы увидеть, как ее тонкие, быстрые руки проносят упаковки мимо экрана с инфракрасными лучами, чтобы в течение нескольких секунд посмотреть на углубление, образованное ее ягодицами на вращающемся стуле, горячую пещеру тени и нейлона (белый нейлон ее белья, геометрическая изморось на ее коже…), и я стоял в очереди в ее кассу, хотя остальные кассирши сидели сложа руки… – этот сошедший с ума компас в нашем сердце (что-то вроде).

Как рассказывала мне Эва Баэс, в XVIII веке жил один французский кюре – его имени я не помню, – который утверждал, что при помощи всего лишь нескольких фраз, составленных из магических слов, можно овладеть всеми науками. Так вот, не знаю, как с науками, но чьим-нибудь сердцем овладеть можно точно. Действительно, достаточно одной магической фразы, чтобы зажечь любовь, чтобы сотворить пламя и сгореть дотла в объятиях другого человека. (И, разумеется, наоборот тоже, и даже чаще, потому что достаточно ошибочной фразы, чтобы потушить его, потому что пламя любви всегда находится под угрозой, это хрупкое пламя.) Я не имею в виду те фразы, что служат для того, чтобы затащить кого-нибудь в постель. (Для этого достаточно находчивой скороговорки, подходящей просьбы, простой шутки потерпевших кораблекрушение.) Нет. Я имею в виду те фразы, что создают иллюзию открывающегося чудесного мира в том, кто их слышит, и тогда он говорит:

– Я хочу войти в этот мир.

Но я не знаю ни одной из этих магических фраз, эти фраз-похитителей душ, этих пиратских фраз, произнесенных шепотом, овладевающих спрятанными сокровищами и Элена навсегда останется лишь болезненной игрушкой моих бессонниц по вине фразы, которую я не могу сформулировать, абракадабры из слогов-похитителей, быстрого заклинания, способного заставить столкнуться между собой вселенные, кровоточащие бродячие вселенные, какой является каждый из нас, не ведающий колдовства счастливых слов, со ртами, застывшими, как у мертвеца, лишенные способности произнести эти тайные фразы, открывающие звездные ворота священного, потому что наши губы сгорели бы.

– Да, шампунь и шампиньоны. Сколько?

И Элена говорила мне цифру, а затем я протягивал ей несколько монет, она возвращала мне другие вместе с чеком механическим движением, и подушечки ее пальцев на мгновение касались моей ладони, и магические фразы порхали, неуловимые, вокруг нее, словно мешанина из букв, словно картонная азбука, рассыпавшаяся по камере невесомости. (Однажды я пришел в супермаркет, а Элены там не было. И на следующий день тоже. И на следующий тоже. И я сказал себе: «Все непоправимо течет в жопу».) (Потому что это правда, что все течет.) (В жопу.) (Это точное направление, которое принимают все вещи.) (Хотя в следующем месяце Элена вернулась.) (Не знаю откуда: из Аида, из жопы…) (Я этого не знаю.) (Но она вернулась.)

Вследствие внезапного бегства Того, Кто Был Ледяной Павильон потерял свою звезду, так что его программы потекли по обычному руслу: поэты, богатые на рифмы, местные историки, профессора на пенсии с тоской по кафедре, жаждущие открыть массам свои теории о падении тартесской цивилизации или об эзотерических загадках пирамид, потасканные уфологи и так далее.

Последний раз я присутствовал на культурном мероприятии в Павильоне в связи с номером, который показывал ясновидящий – Раффо. В афише публику просили принести с собой фотографии, индивидуальные, а не групповые, живых или мертвых людей, потому что один из талантов этого человека состоял в способности угадать, бродит ли изображенный на фотографии по этому миру или по иному, всего лишь проведя пальцем по оборотной стороне фотографии. Присутствующих было человек пятнадцать, и почти все принесли с собой фотографии, и во всех случаях он попал в точку, хотя фокус этот строился, можно сказать, ни на чем, потому что, прежде чем потрогать фотографию и вынести свой вердикт, Раффо завязывал себе глаза и просил владельца фотографии, чтоб он показал публике плакат, на котором было написано «ДА» или «НЕТ», в зависимости от того, шла речь о живом или мертвеце соответственно, и Раффо говорил то, что соответствовало действительности. (Я принес три фотографии: Анны Фрай, моего отца и свою собственную.) (И во всех трех случаях он попал, как я уже сказал.) Когда все это закончилось, Хуп пошел поговорить с Раффо, потому что мой друг не упускает случая пообщаться со знаменитостями, будь они даже из сомнительной категории.

– Старина Йереми – тоже ясновидящий.

И Раффо посмотрел мне в глаза, в течение двух или трех секунд, в течение которых я выдержал его взгляд, и сказал сухо:

– Нет, – и продолжал беседовать то с тем, то с другим, пользуясь своим звездным часом.

(– Старина Раффо видит тебя насквозь, старина.)

(– Но старина Раффо – это не старина Бог, старина Хуп.) (И существуют маленькие невидимые способности, а я являюсь обладателем маленькой и смутной способности.)

Это был последний раз, когда я ходил в Ледяной Павильон с культурной целью, как я вам уже говорил, и не только потому, что мой интерес к болтунам шел на убыль, но и потому, что после ухода Того, Кто Был и задержания Кинки Молекула остался единственным вирусом, заражающим мои мысли, а нужно лечить мысли от присутствия в них инородных проныр, потому что такие вирусы в конце концов оседают в сознании, и там окапываются, и вгоняют тебя в гроб. Заведение продолжает функционировать, и туда приходят ораторы разного рода, чтобы на свой лад забавляться в искусствах и науках, но публики становится все меньше и меньше – так мне сказал Хуп, – так что Молекула, чтобы не потерять уровень жизни, решил однажды открыть там ночной бар, тихой сапой, само собой разумеется, впрочем, в рукаве у него было припрятано одно оправдание: он представил всем этот бар как место отдыха и развлечения для исключительного пользования членов культурной ассоциации, без стремления к наживе, кроме того, субсидируемое самим муниципалитетом. Молекула пригласил туда оркестр, наполнил холодильники и встал сложа руки в ожидании клиентов, в тени бюста Ленина, уже неузнаваемого, – не только из-за шляпы, надетой на него Молекулой, но еще и из-за солнечных очков с золотыми дужками, которые на фоне зелени бронзы придавали ему вид ямайского наркоторговца, или кого-то вроде. Первыми клиентами, само собой, были мы четверо, те же, что и всегда, потому что Хуп уговорил нас пойти выпить по стаканчику, прежде чем двинуться обычным маршрутом, и там мы курили и сворачивали папироски, покуда Молекула рассказывал нам свои анекдоты, несказанно смешные. Тут явился Снаряд в своем кресле с моторчиком. Он попросил у брата пиво, но Молекула сказал ему, что нет, после чего инвалид принялся кружиться по заведению, словно бешеная собака, визжа так, будто у него вынимали трахею через ухо, – покуда не столкнулся с Хупом и чуть не свалил его, – и тогда Молекула швырнул в своего брата стеклянной пепельницей и попал ему прямо в лицо, а это существо принялось визжать еще больше, с большей ненавистью, и его визг отдавался от стен пустого бара, словно оперные модуляции воплей свиньи, которую режут, – в общем, жуткий переполох. Потом Молекула вышел из-за барной стойки и стал толкать Снаряда до тех пор, пока не швырнул его в стену, и кресло перевернулось, а Снаряд продолжал визжать, а Молекула бил его ногами. Тогда поэт Бласко сказал Молекуле грубость, а Молекула сказал грубость поэту Бласко, и они начали препираться и накостыляли друг другу, – нам пришлось разнимать их, по мере наших сил, потому что они казались одним единым телом с множеством рук, а Снаряд, валяясь на полу, продолжал визжать, даже глазами, потому что казалось, они вот-вот выскочат из орбит от страха.

Между тем Мутис, Хуп и я подняли Снаряда и усадили в кресло. Хуп сказал Молекуле, чтоб тот налил Снаряду пива, что он оплатит, но Молекула сказал «не фиг», что этим вечером не будет пива для Снаряда, потому что он разбил экран телевизора, а Снаряд стонал, как умирающий ребенок, и Бласко в конце концов отдал ему свое пиво.

– Ты, вон отсюда, – сказал Молекула Бласко, и тогда Бласко сбросил на пол стаканы и бутылки, стоявшие на барной стойке. Молекула, в свою очередь, схватил за горлышко бутылку, подошел к Бласко и назвал его поэтом-педиком, и нам снова пришлось разнимать их, и тогда Хуп пришел к заключению, что лучше нам всем уйти, и никто с ним не спорил, может быть, потому, что ад может иногда быть объективной реальностью.

Насколько я знаю, бар Молекулы по-прежнему открыт, и полиция не досаждает ему, и туда ходит много народу – по словам Хупа, – потому что в субботу он закрывается последним, и туда вваливаются ватаги пьяных, словно Дракулы, бегущих от света, в поисках тепла гробов, траурных сумерек в разгаре дня. (Полагаю, это бандитский притон, само собой разумеется.) (И там собираются самые распутные девки и политоксикоманы со всей округи, само собой.) (И там, вероятно, неплохо.) (Но мы никогда туда не пойдем из уважения к Бласко.)

Вот уже пару недель я работаю по вечерам в агентстве Хупа. Он предложил мне, и я согласился, отчасти из-за дополнительного заработка, отчасти потому, что это показалось мне работой, соответствующей моей профессии: утром оформлять паспорта, а вечером облегчать людям бегство от их отвратительной жизни. Это новое занятие отнимает у меня время, необходимое для учебы, но вы знаете так же хорошо, как я, что я уже какое-то время назад понял, что никогда не буду профессиональным философом, а всего лишь самоучкой, блуждающим на ощупь в потемках, и я довольствуюсь этим, потому что было бы хуже пройти по этому миру в полном ослеплении этими потемками, даже не попытавшись их расчистить.

У Хупа есть двое болтливых подчиненных, катапультирующих в любую точку мира внезапных Марко Поло, и забавно наблюдать, как этот тандем сидит перед компьютером, словно колдуны перед волшебным котелком, изучая пересечения авиарейсов, тасуя пункты назначения, варианты бегства, рассуждая о городах, где они никогда не были, так, словно они там выросли, – императоры тропических пляжей, отелей на берегу моря и дополнительных койко-мест.

Моя работа более скромная и молчаливая: ежедневно разбирать и классифицировать горящие предложения, чтобы, когда придут нерешительные путешественники, у них была упорядоченная информация о том, куда они могут сбежать: самое далекое место за наименьшую цену. (В том числе Пуэрто-Рико.) (Бедные люди.)

В прошлую субботу, прежде чем мы пошли прошвырнуться, явился Хуп с бутылкой рома.

– Мы отметим твое присоединение к гильдии продавцов ковров-самолетов.

И мы выпили с моим новым шефом, а у меня было две таблетки экстази и немного гашиша в табакерке, я был намерен пуститься с моими друзьями, подобно сумасшедшим ракетам, к неверным иллюзиям ночи.

– Выпьем еще, – и мы выпили еще, но у меня упал стакан.

– Этот тост был дерьмовым, приятель. Выпьем снова, – и этот новый тост хорошо прозвучал – как столкновение двух хрустальных планет.

– Так лучше, – и мы продолжали пить.

– Надо мне как-нибудь отвезти тебя в «Хоспитал», старик. Когда у тебя день рождения?

Мой день рождения был уже несколько часов назад. Я встретил его, рассказывая вам эти бродячие истории.

– А зачем ты заставил нас терять время на твои бродячие истории? – спросите меня вы и будете правы, ведь я понимаю, что рассказ о любой жизни – это тайна, да, хотя и не для тех, кто его слушает, а для тех, кто его рассказывает. (Ну, в общем, не знаю, скажем, мне охота было поболтать.)

Однако все заканчивается, и этот мой рассказ, который первоначально должен был быть просительным письмом к фантасмагорическим царям, вылился в письмо протеста, обращенное ко времени. Потому что боюсь, что с настоящего момента моя жизнь превратится в «и так далее», будущее, представленное многоточием. Я знаю, что однажды, скорее рано, чем поздно, мне уже не захочется прожигать ночь в «Оксисе», отчасти потому, что я буду чувствовать себя там контрабандистом, отчасти потому, что почувствую, как размягчился мой эпический дух, так сказать, и похмелье станет слишком серьезной душевной болезнью; я знаю, что однажды перестану ходить в «Гарден», потому что секс перестанет быть быстрым пламенем в душе; я знаю, что настанет момент, когда алкоголь превратится для меня в чистый яд, гашиш будет вызывать у меня тревожную тахикардию, а от экстази я буду только плакать. И я знаю, что девушки станут для меня совсем недосягаемыми (хотя при этом немного безразличными), что я буду чувствовать досаду к молодым, прокляну время, которое потерял, и сочту растраченным богатством даже самые незначительные дни прошлого. (Но, впрочем, полагаю, все это предусмотрено в сценарии, ведь жизнь, по сути, – это мелодрама.)

Прежде, еще недавно, я понимал свое существование как хаотический набор разрозненных эпизодов, как случайную сумму разнородных переживаний, но вдруг все обрело глобальный смысл, злосчастную гармонию, неожиданную взаимосвязь, и я сказал себе:

– Йереми, вот что такое судьба: не предопределенная дорога, а халтурная импровизация.

В общем, дни рождения обычно бывают очень тусклыми, когда падают на среду, потому что это самый грустный рабочий день из всех. Мария утром сказала мне, что у нее много работы, но что я могу навестить ее, если мне захочется, а мне не хочется, само собой, потому что вместо дыма от свечей на торте я увижу там дым от кремации собак, а это мало кому понравится. Хуп пообещал мне, что в субботу мы все пойдем в «Хоспитал», но сейчас суббота кажется мне далекой датой. Мутис на неделе почти никогда не выходит, занятый своими латинянами, а Бласко пришлось устроиться на работу в компанию по доставке замороженных продуктов: тысяча метров Антарктиды в окрестностях города, – и там он проводит по восемь часов в день, одетый во что-то наподобие костюма астронавта, раскладывая замороженный товар и, несомненно, лелея большие поэмы о полярном ужасе, ясном, как, должно быть, тот, что мы испытаем в мгновение, предшествующее смерти. Так что я проведу вечер дома и, может быть, использую это время, чтобы зараз написать свою неоконченную работу по философии, потому что несколько дней назад, читая один очень древний анонимный текст из софистической традиции, озаглавленный «Двойные умозаключения», я нашел параграф, способный многое изменить: «Один и тот же человек живет и не живет, в одинаковой мере существует и не существует. Ведь тот, кто находится в Ливии, не находится на Кипре, и все это согласуется с одним и тем же умозаключением. Следовательно, вещи существуют и не существуют». (В общем, нелепые идеи софистов.)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю