Текст книги "Размышления о чудовищах"
Автор книги: Фелипе Рейес
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
Ф. Бенитес Рейес
Размышления о чудовищах
Небо и Земля не человечны. Они относятся ко всему, как к соломенным псам.
Лао-Цзы
Путь вверх и путь вниз – одно и то же.
Гераклит
…Потому что эта Земля, по которой мы ходим, эти камни и эти места, где мы живем, полностью разрушены и сточены, как то, что находится в море, стачивается от едких солей.
Платон
1
Книга Херемиаса, или Пренебрежение хронологическим порядком
Не думаю, что три мои обычных рода деятельности столь несовместимы, как может показаться на первый взгляд: я полицейский, немного ясновидец, а по ночам иногда занимаюсь тем, что транслирую по радио пиратские программы.
Помимо этого в последнее время я помогаю своему другу Хупу Вергаре в его агентстве путешествий. И изучаю в Университете дистанционного обучения философию. (…Ну, хорошо, и еще я собираю подставки для стаканов.) В остальном мое детство можно кратко пересказать следующим образом: однажды в колледже я выиграл вторую премию за сочинение об ужасе – одной из моих любимых абстрактных тем, – а на следующем курсе даже не вышел в финал с сочинением о смерти.
Что касается моих юношеских мечтаний, мне жаль сообщить вам, что они заключались – и не спрашивайте меня сейчас почему – в том, чтоб стать однажды владельцем публичного бассейна, – кажется, это уже установленный факт, что нет ничего более загадочного, чем содержание юношеских мечтаний. Но среди всех прочих событий реальность упала на меня, как нож гильотины, скажем так, и моя отрубленная голова покатилась безостановочно по лабиринтам безумной судьбы, – и вот он я: коп, временами ясновидец, подпольный диктор, не считая того, что удаленный студент, изучающий мысли людей с более ясным умом и более знающих, чем большинство из вас и чем я сам.
Мне нравится думать, тем не менее, что все эти занятия, внешне разнородные (в том числе моя помощь Хупу Вергаре и коллекционирование подставок для стаканов), соединены между собой своего рода связью, учитывая, что, как учит нас Гераклит Эфесский, разные вещи, из которых состоит наш мир, поддерживают между собой тайную гармонию… Хоть она и тайная, как указывает ее прилагательное, и может быть, по этой причине нам не удается почти ничего понять, и в таком ступоре мы в общем-то проводим половину жизни. (Вторая половина, в свою очередь, боюсь, уходит на попытку объяснить себе, на что ушла другая половина.)
Я работаю в бюро паспортов [1]1
Имеются в виду загранпаспорта, других в Западной Европе не бывает. – Здесь и далее примеч. пер.
[Закрыть]– этот отдел вызывает у населения большую симпатию, потому что люди путешествуют, когда могут: они еще верят в мир как в тайну. (Экзотика, знойный климат, снег, пагоды.) (Даже сафари.) Не знаю, из каких соображений, но люди всегда ездят туда-сюда, волоча за собой чемоданы по длинным коридорам гостиниц, забитых мужчинами и женщинами, поедая новомодные соусы зеленоватого цвета, изучая путеводители с описаниями памятников, купаясь в бассейнах, где вода разбавлена мочой, и танцуя в ритме польки или гуарачи [2]2
Гуарача (guaracha) – народный латинский танец и песня.
[Закрыть]в саду с бетонными статуями более или менее греко-латинского вида.
– Здесь можно получить паспорт? – слышу я раз по пятьдесят каждое утро, потому что люди, как я уже сказал, безостановочно перемещаются; этим они напоминают сороку, которая отложила яйцо, оплодотворенное в момент безумия вороном, и которая не желает появляться в своем гнезде даже в обмен на все бриллианты, сокрытые в недрах Южно-Африканской Республики, скажем так.
Что касается ясновидения, признаюсь, я не особо верю в паранормальные способности разума (потому что у разума и так слишком много забот: вычитать и складывать, помнить и раскаиваться, поддерживать в силе чувства), но дело в том, что у меня эти способности есть, хотя, несомненно, в очень скромной степени: изумленный свидетель событий, проявляющийся на полях летописи (это всегда очень хлопотно). Разумеется, я отлично знаю, что вокруг феномена ясновидения процветает множество лицемеров, одетых в золоченые туники, с волосами, выкрашенными в фосфорно-белый цвет, но я – что-то вроде лицемера наоборот: я не только не кичусь своими незначительными способностями (а это способности такого рода, какими люди чаще всего кичатся, потому что обладателям таких эффектных способностей не нужно хвастаться ничем в особенности: предмет их гордости – сама способность), – я не только ими не кичусь, как уже говорил вам, но даже иногда отрицаю, что они у меня есть, именно для того, чтобы не казаться лицемером. Ведь разве я провожу телефонные консультации по картам Таро? Покупаю хрустальный шар, переодеваюсь в парчовый костюм чародея и принимаюсь прорицать болезни и измены домохозяйкам, страшащимся судьбы?
Моя мать однажды видела по телевизору коронный номер факира: человек в тюрбане проглотил толченое стекло, гвозди, кнопки и бритву, а потом лег на кровать, утыканную острыми гвоздями. Для моей матери это было точным проявлением идей страха, бессмыслицы и безумия, и она часто говорила, что ей снился тот факир – кто знает, что делал факир в кошмарах моей матери, ведь миры сновидений сами по себе тяготеют к несуразности. Я рассказал об этом факире, потому что почти уверен, что моя мать сбежала бы из могилы («Иди скорей со мной, Херемиас. Там тебе будет лучше»), если б узнала, что ее единственный сын превратился в чудака, выставленного на публичное обозрение. (Математика никогда не была моей сильной стороной, но я предпочел бы сосчитать все песчинки в пустыне, нежели открыть перед каким-нибудь нетерпеливым человеком будущее: пусть он немного поскучает в неуверенности. Придет момент, когда он узнает даже то, чего не должен знать, и тогда ему все наскучит и никто не поможет. Пусть у него не остается в этом сомнений.) В общем, признаюсь, бывает, что я иногда щеголяю своим ясновидением, чтобы снискать расположение женщин или развлечь своих друзей, но ведь речь идет об исключительных случаях, не говоря о том, что обычно они происходят со мной, когда я нахожусь под кайфом, а в этом состоянии сознания даже пророк Малахия ничего бы не угадал, хоть он настоящий профессионал. Чаще всего, как я уже говорил, я отрекаюсь от своих способностей, потому то, по сути, вся эта история с ясновидением кажется мне не чем иным, как взбалмошным пируэтом случая: анахроничная связь туманной гипотезы с будущей случайностью.
(– Анахроничная связь, туманная гипотеза, будущая случайность? – спросите меня вы. Ну, ведь мы, философы, имеем право говорить таким образом. Именно это отличает нас от тех, кто не является философом: манера говорить, подчиняющаяся в нашем случае высшим параметрам умозрительного построения.) Кроме того, любая форма ясновидения прерывиста: ты вызываешь ее не своей волей, она приходит к тебе внезапными порывами – эти порывы обычно носят аллегорический характер, и ты должен трактовать их, потому что вначале они лишены смысла (например, поезд, погружающийся в бурное море); мало того, эти порывы могут также быть ретроспективными: ты идешь по улице, и вдруг тебе является мимолетное, но четкое видение средневековой битвы, с ее конями в сбруе, как у призраков, с людьми, закованными в железо, – и ты спрашиваешь себя, какой смысл заключен в этом видении, и несомненный ответ – «Никакого», хотя никогда не знаешь: Общая История Времени чем-то похожа на круговой кошмар, на безумную спираль ирреальностей, и существуют тайные точки пересечения между настоящим, прошлым и будущим. (И отсюда, быть может, магическая, симметричная и жуткая сущность времени, этого демиурга в газообразном состоянии, тиранически управляющего миражом.)
Сдругой стороны, моя радиопрограмма называется «Корзина с отрезанными ушами», и я выпускаю ее, когда могу и когда считаю, что мне есть что сказать.
(А об агентстве путешествий Хупа и о самом Хупе мы поговорим далее. И о других вещах тоже.)
Я собираюсь сделать вам неосторожное признание, если вы простите мне этот плеоназм… Видите ли, многое из того, что со мной случалось на протяжении жизни, продолжается во мне в виде бесконечной боли. (Надеюсь, эту фразу вы не встречали прежде у какого-нибудь оппортуниста вроде Кьеркегора, например.) (Потому что она кажется мне хорошей фразой.) Речь, к счастью, идет не о боли, похожей на укол, и не о боли, как от удара ножом. Не то. Скорее, это ватная боль, обволакивающая меня мягкими влажными щупальцами по крайней мере три или четыре часа в день, не считая времени, проведенного во сне. (Потому что сон – это отдельная история: нисхождение в психоделическую гробницу разума.) (Гробницу, в которой тигр, пожирающий тебя, превращается внезапно в крылатого носорога и в которой труп японской танцовщицы раздвигает перед тобой ноги и говорит тебе: «Вырви мне глаза», например.) (Это тесная гробница.) (И нам приходится проводить в ней шесть или семь часов и возвращаться оттуда так, словно бы ничего не было.) (И бриться, и торопливо выходить из дома на работу.) Скажем, наконец, чтобы было понятно, что эта ватная боль представляет собой высшую форму тоски. Я рассматриваю ее как высшую не потому, что считаю себя выше всех (совсем наоборот), а потому, что отлично знаком с обычной тоской и знаю, что степень моей теперешней тоски выше нее. Различительные симптомы одной и другой? Да, а как же: обычная тоска вызывает абстрактную тревогу, в то время как высшая тоска вызывает, помимо этой абстрактной тревоги, присущей всякому тоскливому состоянию, абстрактную панику. И вот еще, что кажется мне наглостью со стороны злосчастья: чувствуешь как бы укус пчелы в тот момент, когда, мочась, исторгаешь из себя почечный камень размером со слезу.
Когда тоска такого рода овладела мной однажды, почти внезапно, я понял, что она никогда меня не покинет, потому что она была очень похожа на приговор к вечным цепям, вырезанным из мрамора. И вот я здесь, как вы видите, держусь на плаву, обернувшись лицом к бурливому водовороту, как умирающий от жажды моряк, который видит, как к его бамбуковому плоту приближается волна высотой двенадцать метров.
Но, как логично будет предположить, моя душа знала лучшие времена. Например? Ну, например, когда я жил с Анной Фрай, – у нее в сердце было что-то вроде мешочка с ядом, несомненно, – но эта женщина нравилась мне больше всех тех, что обратили на меня свое внимание, быть может, благодаря возбуждению, которое вызывал у меня тот факт, что я живу, постоянно наклоняясь над действующим вулканом, так сказать… И раз уж я упомянул о вулкане, позвольте мне рассказать вам историю об Эмпедокле, сицилийце из Акрагаса. Так вот. Об Эмпедокле рассказывают, что у него была способность творить чудеса, что он умел по своей прихоти управлять ветрами и что он воскресил мертвого. Но нас сейчас интересует не частная жизнь Эмпедокла, а финал, который получила эта частная жизнь: однажды Эмпедокл поднялся на вулкан, называемый Этной, и, чтобы продемонстрировать толпе, что он – бог, бросился головой вниз в кратер. Об этом боге так больше ничего и не известно. (Горестная потеря для политеизма, конечно.) Ну, так вот, – я к чему это рассказывал, – перед Анной Фрай я чувствовал себя так же, как Эмпедокл перед вселенной, – богом. Богом боязливым и покорным, которому суждено сгореть, живьем свариться в лаве, но – богом. И я бросился в кратер Анны Фрай, и там сгорел, и понял, что я не бог, а только тряпичная кукла с большой жаровней для барбекю в голове. Но хватит об этом, я предпочитаю перейти к делу, – как человек переходит минное поле: с низко опущенной головой, молча, не дыша. (Анна Фрай, с ее вечным негодованием в глазах, как будто она считала саму себя ссыльной из мира идей [3]3
Здесь и далее идеи – в платоновском понимании (эйдосы), то есть идеальный архетип вещей, несовершенным подражанием которому являются земные формы.
[Закрыть]…) Как бы там ни было, мне не следует столь углубляться во время: месяц назад – пусть вы в это не поверите – я все еще чувствовал себя хорошо… Или, дабы выразить это с большей точностью, я чувствовал себя очень плохо, но по крайней мере тайный тарантул с ницшеанскими усами и острыми сократическими ушами (так сказать) почти еще не поднялся в моем сердце (так сказать). В рамках возможного я был ловким и прилежным, безымянным ремесленником жизни, типом, напевавшим перед зеркалом. Мой разум был стоячей водой, из которой всплывало не большее число змей, чем обычно всплывает из разума любого взрослого человека, – если, конечно, тебя зовут не Шопенгауэр, потому что в этом случае твое сознание может превратиться в запутанный клубок змей. И тогда, словно ее достал из своего цилиндра опасный маг, возникла высшая тоска, и мои запасы метафизического благополучия одним махом отошли к тайной истории духовных движений начала XXI века, потому что на меня обрушилось все мое прошлое, и я понял, что мое будущее содержится в нем, в этом прошлом, туманном и ископаемом, и это было так, словно двухтонный спрут сел мне на голову. И тогда я воскликнул: «Горе тебе, Йереми, это… Время!» – и провел ночь без сна.
Ну вот. Не пугайтесь, но признаюсь вам, что вначале, когда я принялся писать это краткое изложение своей недавней жизни, у меня появилась мысль, показавшаяся мне довольно удачной: я построю это как письмо Царям-Волхвам. (Потрясающе, нет? Письмо. Их нереальным величествам.) «Письмо», – подумал я снова. (Потому что вещи надо обдумывать не один раз.) И эта мысль продолжала казаться мне довольно удачной, и я начал писать это письмо, опись тайных тревог, хотя вскоре осознал, что в письмах Царям-Волхвам говорится всегда об одном и том же: это формулировка желаний, которые начинают разлагаться и дурно пахнуть. Дело в том, что эти письма, адресованные этим волхвам с неопределенного Востока, – это письма с мольбами. И они монотемны. Если поднести ухо к какому-нибудь из этих страстных писем, можно услышать внутренний хруст неудовлетворенности, подобный тому хрусту, что слышит в своем музыкальном мозгу птица, искавшая зернышки и склюнувшая по ошибке камень. Потому что речь идет о письмах отмеченных, отмеченных Временем, крупье с быстрыми пальцами.
Письма, адресованные монархам-магам, всегда оказываются – как любопытно! – описью красивых блестящих вещей, потому что то, что нам нужно, всегда таково: оно красиво и блестит. И это должно было быть, как я уже сказал, письмо тем непоседливым царям, каких поэты всего мира представляли себе бродячими властителями, всегда следующими за неким видением в форме кометы или звезды с хвостом в виде веера, или сверкающей точки в небесной голубизне, – откуда я знаю; одним словом, они шли за чем-то блестящим.
Это должно было стать, как я вам уже сказал, письмом к волхвам, хотя я уже немного пережил тот возраст, когда можно даже думать о подобных жалобных фантазиях (правда, я признаю, что иногда по-прежнему дрожу в темноте, а быть ребенком состоит главным образом в этом: много дрожать, как можно больше), – и хотя я отлично знаю, что их величества уже тошнит – даже больше, чем нас, – от такого количества связанных с ними иллюзий, потому что они слишком много веков подряд занимаются тем, что выслушивают желания полубеглых детей со всего света, которых объединяет единодушный трепет перед надеждой обладать мощным компьютером или простой улыбающейся лошадкой-качалкой. (Они с детства обучены страдать от бездонной тревоги, обучены неотвратимому сознанию болезненных химер. Редкостная жизненная программа, мне кажется: превратить желание в тревогу; нищие иллюзорных миров…)
Но потом я немного поразмыслил и сказал себе: «Не пиши это письмо, Йереми. Ты не ребенок». (Этот ребенок спит в гробу цвета слоновой кости, выстланном белым атласом, – я едва могу вспомнить его лицо, его голос: полный провал, приятель. Я ничего не смог сделать для тебя. Я бросил тебя в водоворот стремительного времени. Прости меня. Мне жаль.)
Это могло в конце концов стать – и я не устану повторять это – письмом восточным царям, письмом с мольбами, ведь любой взрослый каждый раз на исходе года чувствует ностальгию по тем моментам, когда он записывал наклонными буквами, очень ровными строчками, словно человек, выводящий формулу заклинания, все то, что ему в то время было нужно, чтобы не быть несчастным: грузовик-буксир, меч, как у Синдбада, и ружье с блестящим стволом. (Или, может быть, кто знает, куклу с более светлыми волосами, чем у куклы сестры.) В то время желания имели имя и форму, очень точные контуры мечты. Но как раз тогда, когда я намеревался начать вторую страницу письма, внезапно явилась тоска высшей степени, своей походкой недавно отхоженной девки, хлопнула меня по плечу и сказала мне:
– Доброй ночи, простодушный Херемиас Альварадо. Ты действительно думал, что станешь исключением?
С тех пор я не прекращаю думать не то чтобы о смерти, потому что не существует мысли более нерациональной и вульгарной, чем некрофилическая, а о том, как смерть постепенно проникает во все: она входит, как червяк, в лист свежего деревца, помешает фильтр тревоги и подозрительности в глаза всех животных, покрывает ржавчиной шестерни нашего сознания до тех пор, пока у нас голова не вычищается изнутри, как у курицы, прошедшей через руки полудюжины китайских поваров… Потому что смерть проникает во все с беззвучным упорством бактерии. А когда ты видишь, как смерть проникает в живые существа и в предметы, тебя охватывает высшая тоска, как я уже говорил, та, от которой нет лечения, потому что в твой личный словарь вошло новое слово, пронырливое слово, заражающее собой значение всех остальных слов, составляющих этот твой словарь привычных слов: гашиш, зарплата, паспорт, девушки, Шопенгауэр… И это слово…
– Смерть?
Нет, к сожалению, не это пронырливое слово, а другое, очень похожее: умирающий.
– Умирающий?
Да, потому что вся вселенная превращается для тебя в разлагающееся великолепие, в бесконечную распадающуюся иллюзию: все пульсирует, но все умирает внутри тебя, и поэтому тебе все равно, что вселенная продолжает пышно пульсировать, ведь речь идет не о вселенском событии, а о личном. (В общем, «умирающий» – это универсальное слово, внезапно подходящее ко всему.) Так что, по причине этой высшей тоски, я не смог написать свое взрослое письмо бродячим царям, а значит, вы избавлены от необходимости его читать, – потому что никого ни в малейшей степени не интересует рассказ о несостоявшихся замыслах ближнего: каждому свой ад. Как бы там ни было, меня не слишком огорчает невозможность написать письмо. И не огорчает она меня главным образом по трем причинам: потому что я не люблю писать письма, потому что в последнее время произошло слишком много важных вещей (по крайней мере важных для меня, – я не являюсь мерой вещей, конечно, но у меня есть своя мерка для всего происходящего на свете) и… (не хватает третьей причины, она всегда самая сложная). Ну, хорошо, быть может, потому, что сегодня мое письмо восточным царям могло бы выйти несколько сложным. (Быть может, даже хорошо, если его не прочтут чувствительные натуры: «Дорогие Цари-Волхвы из царств сандала и глубокого черного золота; вы, пришедшие из страны пальм, помогите мне с достоинством вынести этот ужас…»)
…Ну, так вот, есть также письма Царям-Волхвам, сводящиеся не только к формулировке тайного неудовлетворения (тайного, хотя речь и идет о типе неудовлетворения, знакомом всему человечеству, как ни странно, – секрет, который хором поют несколько миллиардов голосов вразнобой), а к формулировке неудовлетворения оптимистического, полного надежды, необъяснимо позитивного.
Мой друг Хуп Вергаре, например, написал бы примерно такое письмо: «Дорогие Цари-Волхвы, в этом году я прошу вас, чтобы вы послали в изножье моей кровати стройную и очень грудастую официантку. Я настаиваю: стройную и очень грудастую. Самую стройную, какую только возможно, и самую грудастую, товарищи, договорились? Обнимаю, ребятки, Хуп» (примерно). И если бы люди его спросили:
– Послушай, Хуп, что ты попросил у царей в этом году?
Хуп ответил бы:
– Официантку, само собой, – потому что он бегает за Вани Чапи, кривой и грудастой официанткой из «Хоспитал», новой макродискотеки, на которой я еще не был, потому что до нее отсюда более двадцати километров, а я не вожу машину. (Хуп мне много говорил о «Хоспитал», и у меня много подставок для стаканов, которые он мне оттуда принес.) (А с Вани Чапи он познакомил меня в кафе – повязка на ее глазу скрывала здоровый глаз, она макала оливки в пиво.) (И у нее были огромные груди.)
Каждый умоляет их, этих абстрактных царей, в конечном счете о восстановлении иллюзорной реальности, иллюзорно отнятой, пульсирующей в пустоте несуществующего: искусственная печаль по тому, чего не хватает. В подтверждение этого заявления: действительно ли Хупу не хватает стройных и грудастых официанток? В общем-то неточно было бы сказать, что да. (Скорее, ответить «да» было бы клеветой.) Точнее будет констатировать, что Хупу нравятся даже стройные и грудастые матери грудастых и стройных официанток. Так будет точно. (А все остальное будет клеветой.)
Мне – зачем скрывать правду? – мне тоже нравятся официантки. (И матери официанток.) Но что происходит? Именно это.Вот что происходит.
(– Но что, черт возьми, происходит? – спросит, несомненно, кто-нибудь заблудший, если еще остались заблудшие в этом мире предупредительных сигналов.)
Так, значит, происходит – опять же, по моей версии, само собой разумеется, – вот что:в эту пору жизни, если ты пойдешь в бар, чтобы поглядеть на официанток, и вперишься своими глазами нервной ящерицы в их тела из римско-имперского мрамора, так сказать, – что случится? Они прыгнут тебе на шею, с трусиками, болтающимися на ушах, в восторге, гордые тем фактом, что ты, именно ты, морщинистая пифагорейская картофелина, вдруг остановил на них свой взгляд? Нет, правда ведь? Происходит то, что в эту пору твоей жизни и в эту пору их жизни официантки думают, что ты – убийца с механической пилой. Или седой герпетический инспектор по персоналу. Или комиссар отдела по борьбе с наркотиками, с его безошибочным допрашивающим видом, с руками, трясущимися от огромного количества зуботычин, розданных ради нормального общества. Вот что —такова схема – происходит.
Вывод? У мира, друзья мои, есть двери, и двери мира постепенно закрываются. Так что, говоря общими словами, неосторожно ходить туда, глядя с ошеломленным упорством на ядерных официанток в ядерных платьицах, вытканных из токсичной лайкры на Мировой Фабрике Миражей. Потому что они тебя не видят: ты – бродячая эктоплазма, едва становящаяся видимой, когда у нее легкие наполняются табачным дымом. (Таким они тебя видят, скажем так, когда ты подходишь к стойке и просишь у них чего-нибудь выпить: прозрачным. Заблудившимся и бесплотным. Говорящей филигранью из никотина. Хотя выпить они тебе нальют, это да: они выдрессированы, чтобы вежливо обслуживать ветеранов. На самом деле они – милосердные медсестры, подающие дозу целебного алкоголя призракам.) Если б у меня были друзья, расположенные меня слушать, как слушают гуру, я дал бы им практический совет: «Давайте не будем этого делать, то есть ходить туда и смотреть на официанток. Обретем немного гордости, пусть даже это будет гордость рака: мы побежим боком, держа раскрытыми свои угрожающие клешни, как будто не бежим в страхе, а стратегически отступаем». (Что-то подобное я бы им сказал.)
Через несколько часов мне исполнится сорок лет, и я представляю себе это обстоятельство так, словно кто-то наливает сорок капель яда в стакан с мутной водой, – и я нервничаю, и мне нужна пучина, хотя я и не намереваюсь никуда отправляться, потому что сегодня среда, и хотя тело просит у меня немного яду, и хотя дух требует от меня срочно развеяться, по-прежнему будет среда, даже когда в час вампира поднимется четверг, а кроме того, потому что я, по-видимому, заблудился в чем-то вроде туманной метафизической пирамиды (если вы позволите мне это выражение), стараясь интерпретировать иероглифы, образовывающиеся в моих мыслях, проходя по ошибочным галереям памяти с лампой, чей дым меня ослепляет.
– Не делай этого, Йереми. Не ходи туда, потому что самое волнующее, что с тобой может произойти, – это либо незнакомец сломает тебе зуб, либо тебя задавит машина, – повторяю я себе в своей минималистической гостиной одинокого мужчины, – я подобен королю, в задумчивости прогуливающемуся по замку, где нет ни штор, ни ковров, зато есть пепельницы, доверху полные окурков.
(В конце концов, кажется, сегодня не праздничный день.) (Скорее, сегодня день шабаша ведьм.)
Но обратимся к материи. К прочной материи.
Вот в чем состоит прочная материя: через несколько часов, как я только что сообщил вам, мне исполнится сорок лет. (Прошу прощения за то, что так настаиваю на этих данных, но дело в том, что в моей мысленной газете это значительная новость.)
Дурной день, в конечном итоге. Легендарный, несомненно, недурной.
Как бы там ни было, я наклоняюсь над пропастью, после того как излечился от головокружения, ведь знаменитый кризис сорока начинается примерно лет в тридцать семь: это возраст важного внутреннего хруста. (Крак.) (Удар гонга по случаю разламывания пополам в климаксе вагнерианского бреда, если говорить точно.)
…Мне, правда, жаль, но, полагаю, у меня нет другого средства, кроме как рассказать историю из личной жизни, чтобы потом вывести вас на путь общих умозрительных построений… Ну, так вот, следуем дальше, с вашего позволения: однажды, по случаю какой-то важной даты (эта искусственная симметрия между прошлым и настоящим), я провел ночь с Йери –
(– Кто это – Йери?)
(Терпение!) –
– в роскошном отеле (ей втемяшилось это с твердостью догмы: что он должен быть роскошным), и точно могу сказать, что почувствовал себя тогда, как рак с ободранным панцирем, по ошибке помещенный в клетку из золота и лазурита, – в клетку попугая ары, разговаривающего на двух языках и принадлежащего радже, – приблизительно так это можно выразить. Потому что уже проверено: примерно лет в тридцать семь ты приезжаешь в роскошный отель, и вдруг, проходя мимо зеркала с убийственной золотой рамой эпохи Людовика XVI (предположим), ты видишь боковым зрением лицо, на котором вырезан невидимыми резцами оскал постоянного пессимизма, лицо, уже получившее обезображивающую пощечину времени, и ты спрашиваешь себя:
– Кто это чудовище?
И выходит, что чудовище – это ты.
– Я?
Да, ты, потому что на твоем лице начертано клеймо приговоренного к смерти, только что узнавшего о приговоре. Там, на твое лицо, полное ушей и глаз, уже наложены, как диапозитивы, эктоплазмы твоего отца, и твоих дедов, и твоих прадедов, и даже Ноя – почему бы и нет? – если мы вернемся в начало этой генетической цепи, которую постепенно образовывали трудолюбивые и печальные существа, звено за звеном, до тех пор, пока не дошли до тебя, от коего теперь зависит, чтобы эта сага продолжалась (ну, ты знаешь).
Эй вы, мертвые, предки, послушайте меня: morituri te salutant.(Настоящая латынь: morituri te salutant.Так говорили римские гладиаторы, прежде чем начать убивать друг друга, и это означает: «Идущие на смерть приветствуют тебя». Теперь вы понимаете? Вот основа наших разговоров с трупами: morituri te salutant.)(Мы, которые уже слышим, как львы точат когти в воротах цирка времени.)
Но, полагаю, пришел час предпринять по этому поводу нравоучительную беседу: начиная с тридцати семи решительно не ходите в роскошные отели. Даже не заглядывайте туда, чтобы понаблюдать за жизнью путешественников с раздутыми ногами, живущих в этих временных дворцах. Лучше не надо. Потому что зеркала в такого рода отелях обычно бывают огромными и очень золочеными, разоблачающими. (Рентгеновские лучи.) Начиная с тридцати семи решительно лучше избегать мест, где есть большие зеркала и зеркала вообще.
– Но если мы откажемся от зеркал, то как мы будем бриться, сбривать бороду, которая каждое утро нашей взрослой жизни напоминает нам о том, что Дарвин был более прав, чем астролог, погибший мученической смертью в пламени вавилонских оргий, в случае, если таковые события происходили как таковые? – несомненно, спросите меня вы.
Ну, на этот счет нечего беспокоиться, потому что домашние зеркала дружелюбны и послушны. Они уважают нас. Мы их выдрессировали: они возвращают нам образ бывшего бойца, немного потрепанного и жалкого, с обвисшим лицом и жесткими волосами, или, быть может, без волос, но все еще держащегося с достоинством, – в конце концов, образ существа, пытающегося сохранить самоуважение, как те статуи знаменитостей, на которые с остервенением какают голуби. Иногда даже это лицо, чье отражение мы видим на поверхности своего личного зеркала, смутно напоминает нам фотографию нашего первого причастия: этого юнгу с пиратского корабля времени, совершенно постороннего временным бурям, маленького нарядного призрака, с новыми часами на запястье… И это чудо – угадать в своем лице черты трупа ребенка, которым ты был, – происходит, по крайней мере отчасти, потому что дома мы не допускаем безумной оплошности поместить над зеркалом шесть галогенных ламп по триста ватт каждая, – напротив, именно так поступают в отелях люкс и полулюкс, в этих бараках ужаса, где все залито светом: залы, коридоры, шкафы, даже мини-бар. Все там сияет. (Не знаю зачем.) (И это предвидел хитроумный Пифагор. «Не смотрись в зеркало вблизи света», – предупреждал он нас.) Короче говоря: отели люкс и полулюкс – это фосфоресцирующие дворцы философской паники, большой праздник – Хэллоуин ватт… Человекоубийственные огни, огни, которые не только выдают первые морщины, еще не заметные глазу в нормальной обстановке, огни, которые не только делают видимыми морщины, уходящие под кожу длинными караванами умирающих клеток, но также и огни, оставляющие прозрачным наш мозг – наш мозг, начинающий обретать столь же торжественный вид, что жаба в короне, сидящая на флане [4]4
десерт из взбитых яиц и молока.
[Закрыть].
– Хорошо, но тогда почему мы говорим о людях, сраженных кризисом сорока, мифологизируя здесь именно эту точку нашего спутанного, беглого существования, когда несомненно, что у нас голова уже гораздо раньше превратилась во фрейдистское конфетти?
Ну, вероятно, по той же самой причине, по какой мы говорим о стольких других вещах: чтобы скрыть. Чтобы немного солгать. (Потому что мы, сраженные страхом люди, не можем чувствовать себя важными, не занимаясь сокрытием и не обманывая: мы очень большие сторонники этого.) Но правда состоит в том, что праздник живых мертвецов начинает набирать силу, как я уже сказал, с тридцати семи лет, на полгода раньше, на полгода позже. (Впрочем, если ты урод сверх меры, то попадаешь на этот праздник зомби даже с пятнадцати или шестнадцати лет, в ту пору жизни, когда лицо похоже на гнойную пиццу и когда ты начинаешь чувствовать чары смерти, потому что все еще не знаешь противоядия от этого ужаса, происходящего оттого факта, что принадлежишь к вселенной, где все приговорено к истреблению.) (А не знаешь ты никакого противоядия от этого по одной-единственной причине: потому что его не существует.) (Впрочем, привычка жить с этим ужасом смягчается с течением времени.) (Потому что все – дело привычки: так испуганный воробей в конце концов засыпает в соломенной шляпе пугала.)