355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Феликс Кандель » Шел старый еврей по Новому Арбату... » Текст книги (страница 6)
Шел старый еврей по Новому Арбату...
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:13

Текст книги "Шел старый еврей по Новому Арбату..."


Автор книги: Феликс Кандель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)

Прочитала сама, сказала с недоумением про предвоенные годы:

– Как же так? У вас мрачно, безнадежно, без проблеска, – а ведь мы встречались тогда, влюблялись, ночами ходили по бульварам, пели, мечтали… Это и была жизнь. Наша жизнь.

Так я получил урок, которому следую и теперь.

Это и есть жизнь, пока живешь: вчера, сегодня, всегда, какая она ни есть, – другой не будет.

Мы улетели из Москвы, поселились в Иерусалиме, а Абель Исаакович летал к сестре в Нью-Йорк, откуда приходили его письма. Из дома не отправлял, чтобы не обеспокоить Елену Михайловну: память на страх – она прилипчива, даже если жена не побывала на Лубянке или в особорежимном лагере.

Письма эти – они у меня.

"Красноармейская улица и улица Усиевича помнят своих старых друзей. И когда мы шагаем по ним, особенно в теплые летние ночи, нас окружают и те, кого нет, – так, думаю, будет и дальше…"

"Мы скучаем без вас. Иногда вечером, когда я, побродив, возвращаюсь домой, Елена Михайловна спрашивает: "Ну как, не встретил Феликса и Тамару?" И хотя это всего только шутка, мы задумываемся и даже вздыхаем".

Повествование мое…

"Повествование мое приближается к весьма печальному событию, изменившему навсегда жизнь этого мирного уголка…", – тоже из Гоголя.

Первым ушел Нуки.

За ним – Елена Михайловна, оставив осиротевшего Абеля Исааковича.

Не "задумалась" ли она, наподобие Пульхерии Ивановны, когда та лишилась серенькой своей кошечки? Говорила мужу Пульхерия Ивановна: "Я не жалею о том, что умираю… Жалею о том, что не знаю, на кого оставить вас, кто присмотрит за вами, когда я умру".

Абель Исаакович жил одиноко, старел достойно.

В его книге о Марке Твене есть такие слова: "Тот, кто чутко улавливает смех, слышит также и каждый стон. Нервы художника обнажены. Он плохо защищен от ударов жизни".

Смех присутствовал в жизни Абеля Исааковича: смеялся он негромко, с видимым удовольствием, приглашая собеседника присоединиться; стон тоже, наверно, был, но его не слышали.

Александр Курляндский и жена его Инна, соседи Старцева, заботились о нем в последние годы жизни. Саня написал через неделю после его ухода:

"Абель Исаакович был всегда элегантен. И внешне, и внутренне...

Человек редкой доброжелательности, открытый всему на свете, с юмором и иронией по отношению к себе. Как-то ему понадобилась цитата из Шекспира. Книга находилась на верхней полке. Он подставил лестницу-стремянку (в девяносто с лишним лет!) и, конечно, грохнулся, сломав ключицу. В ответ на мои сочувствия сказал такую фразу: "Глупость должна быть наказуема".

По заведенной традиции Новый год мы встречали вместе. И будучи уже человеком за девяносто, он всегда приходил к нам в ярком пиджаке и безукоризненной сорочке. Приносил что-то очень изысканное в подарок – это мог быть бумажник из змеиной кожи или редкая бутылка коньяка; шутил, выпивал рюмочку-другую, закусывал и откланивался, понимая, что у нас на новогоднюю ночь могут быть и другие планы…"

В 2002 году я приехал в Москву, пришел к Абелю Исааковичу.

Тот же стол со стульями, те же чашки со склеротической паутинкой по росписи, те же "примечательные глаза" за стеклами очков. Во взгляде – мудрость принятия жизни и несогласия с ней.

Он расспрашивал про Израиль, беспокоился за далекую страну, за нашу судьбу – острота мышления чрезвычайная. На прощание подарил свою последнюю тоненькую книжку: это и были "Русско-американские этюды".

Сказал с легкой улыбкой:

– Ни года без строчки.

Опять я куда-то спешил. Опять не нашлось времени на неспешные чаепития с разговорами. Обещал побывать у него до отлета, но он понимал, он прекрасно понимал, что больше не увидимся.

Через три года его не стало.

Не окликнула ли мужа Елена Михайловна, наподобие Пульхерии Ивановны у Гоголя, которая "позвала" к себе Афанасия Ивановича Товстогуба?

За день до ухода Абель Исаакович читал на память стихи – грустный, с отрешенным взглядом.

Не эти ли?


А небо так нетленно-чисто,

Так беспредельно над землей, –

И птицы реют голосисто

В воздушной бездне голубой…

Будете в Москве, загляните в Пушкинский музей изобразительных искусств, в отдел личных коллекций, переданных в дар. Там, на мраморе, среди имен жертвователей есть и его имя – Абель Исаакович Старцев.

Звали его Алик…

…по паспорту – Аврам.

Библейский Аврам, который после завета с Богом стал Авраамом, "отцом множества народов".

Я жил на Подоле и рос на Подоле.

Я рос на Подоле как будто в подоле…

Лето сорок первого под Киевом.

Покой раннего воскресного утра.

Старец привстал с рогожной подстилки, тряхнул шапкой с редкими копейками, сказал ей, одной ей посреди колготного привоза:

– Женщина, беги домой. Твоего в армию забирают.

Первые часы войны.

Суматоха на улицах. Суматоха по пригородным поездам, когда неурочно, от натуги, ревели слабосильные паровозы, дымом обдавая окрестности.

Они попали на Подол к вечеру того дня, но ее мужа – их отца – уже отправили на фронт и быстро убили.

Ни даты, ни места захоронения – ничего.

А они уезжали в теплушках.

На восток.

Мать и двое детей.

От Киева. Подола. От Бабьего Яра.

Мать заболела в дороге тифом. Их высадили на перрон узбекского города Бекабад, где Сырдарья вытекает из Ферганской долины в Голодную степь.

Мать там и умерла.

Морозный ветреный день. Гроб из занозистых досок, покрытый ветошью. Двое детей и возница. Комья мерзлой земли по крышке.

Война. Ненавижу. До боли. До вздоха.

Прошлась сапогами по детству эпоха…

Алика и сестру отправили в детский дом.

Голодно. Холодно. Без материнской ласки поутру: "Просыпайся, сынок…"

После седьмого класса он попал в суворовское училище.

Затем в офицерское.

Бравый лейтенант-артиллерист. Усики. Фуражка. Портупея через плечо.

Алик. Аврам. Авраам.

Авраама, праотца нашего, не называли Аликом. Да он и не был лейтенантом.

В свободное от службы время Алик рисовал, лепил, чеканил по меди.

После армии ему бы в Москву, в художественную студию, – жилья не было, денег не было, даже подушки под голову: вернулся в Киев, стал технологом. Химик-технолог на вредном производстве. С излишками сероводорода в цехах, где не миновать отравления.

Всё так же рисовал, лепил, писать начал стихи.

Они собирались группой, спорили на неподъемные темы – дети с Подола (и не с Подола тоже), которым до всего было дело.

"Осенью идем на Карадаг.

Жить будем в пещерах.

И найду я там сердолик и парчовую яшму, ночью буду слушать, как ворочается в скальной постели беспокойное осеннее море…"

Это была его жизнь.

Такая, а не иная.

Почему ей не быть такой?

Он любил Тамару. С юношеских ее лет.

Она предпочла меня.

Жена его – тоже Тамара.

"Бог дал жену. Детей я сделал сам. Чего уж проще? Взял жену и сделал…"

Детей своих любил.

Детям писал стихи.


Я из всех лесных

Зверей

Больше всех люблю

Ежей.

Если в шапку

Положить,

В шапке ежик

Может жить…

Мы уезжали. Он приехал прощаться.

Отдал ему все свои лазуриты, флюориты, сердолики и топазы, набор яшмы разных расцветок, которую собирал; отдал малахиты, рубины в куске породы, шлиф голубой яшмы – нежданный подарок геолога. А голубая яшма, как сказано, "балансирует энергии инь и ян в организме, восстанавливает ауру, соединяет человека с его внутренним духовным наставником".

Посадили Алика в такси, сын Женя поехал с ним на вокзал; последнее, за окном машины: заплаканное лицо друга, в руках наша желтая "Спидола".

Уже тогда он был болен.

Паркинсон чертов, всеядное наваждение – голубая яшма не помогла.

"Ну, как? Да так. Дети. Заботы. Болячки. Мир разделен, а вы далеко.

Знаю про вас всё или почти всё.

Одного не хватает – вашего присутствия…"

Посылали ему лекарства.

Год за годом.

Из Иерусалима – через Париж – в Москву – оттуда с проводниками поездов брат переправлял в Киев.

Лекарства помогали – поначалу.

"Счастлив, что хожу по земле, не волоча ногу.

Счастлив, что могу снова держать ручку и писать.

Здравствуйте, милые, дорогие мои! Здравствуйте!

Уже забыл, когда так заразительно смеялся!

Стал красив, черт возьми!

И всё благодаря вам…"


Ой, шуми, метель!

Веселись, метель!

Стелет ночь себе

На полях постель…

Чародей не отщелкивает на счетах, удалась жизнь или не очень.

Чародей – на то он и чародей: у него всё без запинки.

1990 год – первое наше появление в Москве.

Он – больной, заторможенный – приехал из Киева взглянуть на нас.

Это уже был другой, не прежний Алик.

Инвалид первой группы.


Я – до свиданья! Ухожу,

Отяжелевший и усталый,

Подобно долгому дождю,

В небытие, в забвенье, в старость…

2001 год.

Киев.

Фестиваль еврейской книги.

На стенде увидел его лицо на обложке – "А. И. Быховский. Моя поэзия".

Книга его предсмертная.

Встреча наша – посмертная.

Человек писал стихи.

Всю почти жизнь.

Уважьте – не судите строго.


Прощай, Подол. Шальная колесница

Бандитов и ревнителей миров.

Прощай, Подол. Еврейская столица –

Прибежище старух и босяков…

Прощай, Подол. Архангелы из детства,

Благословите плоть мою и кровь.

Прощай, Подол, бесценное наследство,

И жизнь моя, и слезы, и любовь.

Шли неприметной тропой по лесу…

…оглядывали придирчиво свои владения.

Лес под Звенигородом огромен.

Занимателен и добычлив.

– Смотри, – говорил, – крылышко на тропе. От крапивницы. Давай собирать крылышки от бабочек.

Сын – пятилетний – с интересом:

– Давай.

Птица, должно быть, подхватила на лету или паук оплел, а крылышком побрезговали, и оно опустилось с высоты, кружась и тускнея, потому как перестало быть бабочкой.

Собирателю такие не нужны.

Шли дальше.

– Смотри, – показывал, – хвост на тропе. От белки. Давай собирать беличьи хвосты.

С большим интересом:

– Давай.

Кто же ее подловил, такую шуструю? Кто хвост откинул за ненадобностью, рыжевато пушистый? Очень оно заманчиво – их отыскивать, но сколько в лесу хвостов от белок?

Коллекцию не соберешь.

Шагали дальше.

– Смотри, – говорил, – сыроежка. Давай собирать грибы.

Нехотя:

– Ну, давай.

Грибом не удивишь…

В летние месяцы мы жили под Звенигородом, из года в год.

У нас был домик о две комнаты, в каждой по камину, и в дождливые вечера я их растапливал, чтобы детям было сухо, тепло, покойно ночами.

Камины требовали дров, а потому брал в руки топорик, ходил по лесу в поисках сухостоя. Набирал пару-тройку лесин, рубил на поленья, глядел на огонь в блаженном состоянии покоя.

Лес начинался сразу за поселком, был замечательный; пройду и теперь с закрытыми глазами, отыщу прежние грибные места, которых немало. Ходил в одиночку, ходил и с отставным генералом, заядлым грибником; обнаружили семейство опят под завалом ветвей, и "отец солдатам" удерживал меня за ноги, зависшего над пнем посреди бурелома, чтобы собрать с него богатый урожай.

После долгого удачного похода, когда корзина с добычей оттягивала руку, проваливался в беспробудный сон, и виделись белые грибы в туго надвинутых шапках, подосиновики в красных колпаках, маслята посреди усохшей хвои, лисички – брызгами желтизны на траве; хороводились в сновидении опята на тонких ножках, кучками и поодиночке.

Приезжали приятели из города, и пока они добирались до нас – электричкой и двумя автобусами, в камине горел огонь, на огромной сковороде жарились грибы в сметане, от их аромата выделялась голодная слюна и подводило живот.

А под бугром текла Москва-река, неспешное ее верховье, еще не загаженное отходами огромного города.

Лодка на привязи у дальних береговых кустов. Книга в руках. Струи за бортом. Безлюдье. Ленивое мое блаженство.

Не отвлекайся от темы, сочинитель…

Вова был наш сосед.

С дачи напротив.

Вокруг было полно подростков, которые буйствовали во дворах и на улице, и только тринадцатилетний Вова сидел над книгой, изучая войну 1812 года. Знал в подробностях дислокацию войск в Бородинском сражении и под Красным, рассказывая про отступление французов, смаковал с наслаждением:

– И отошли восвояси с великим срамом...

Ребята придумали ему прозвище – Челюстной, но я до сих пор не знаю, откуда оно взялось. Спрашивал сына, и он не знает.

Вову распирали полученные знания.

Ему требовался слушатель, а потому приходил ко мне – рассказать про амуницию драгуна, гусара, кирасира и улана. Какие петлицы на воротнике, каков обшлаг рукава, у кого доломан с кивером, кто шел в бой с шашкой, а кто с палашом и огнестрельным штуцером, как выглядели литаврщики и штаб-трубачи, призывавшие к атаке.

Явился однажды бледный, взъерошенный, выкрикнул запальчиво:

– Ненавижу Каховского! Который убил Милорадовича, героя войны двенадцатого года!..

Раскрыл старую книгу, прочитал надпись с надгробия, дрожа от волнения:

– "Здесь покоится прах генерала от инфантерии, всех российских орденов и всех европейских держав кавалера графа Михаила Андреевича Милорадовича…".

Сидели на скамейке, которую я соорудил, листали книгу, побывавшую во многих руках. Вычитали сообща: в день восстания декабристов Милорадович, генерал-губернатор Санкт-Петербурга, получил две раны – пулевую от дворянина Петра Каховского и штыковую от князя Евгения Оболенского. В завещании повелел отпустить на волю своих крепостных крестьян; когда раненого уносили с площади, кто-то украл его ордена.

Выяснили заодно, что Милорадович сходился в боях с турками и войсками Бонапарта, победоносно вошел в Париж, получил титул графа Российской империи и выбрал такой графский девиз: "Прямота моя меня поддерживает".

– Noblesse oblige, – блеснул я латинской фразой. – Благородство обязывает.

Вове фраза понравилась.

– Это я запомню, – пообещал.

Много лет прошло с той поры.

Володя повзрослел, редактировал журнал про оружие и униформу российской и советской армии, про знаки различия родов войск, награды, знамена, амуницию и прочее. Он передал мне привет, а я тут же вспомнил Вову Челюстного, бледного, дрожащего от волнения: "Ненавижу Каховского!.."

Заглянул в Интернет, обнаружил из воспоминаний, каков бывал в бою Михаил Андреевич Милорадович:

"Вот он, на прекрасной, прыгающей лошади, сидит свободно и весело. Лошадь оседлана богато: чепрак залит золотом, украшен орденскими звездами. Он сам одет щегольски, в блестящем генеральском мундире; на шее кресты (и сколько крестов!), на груди звезды, на шпаге горит крупный алмаз...

Он разъезжал на поле смерти, как в своем домашнем парке... Пули сшибали султан с его шляпы, ранили и били под ним лошадей, он не смущался; переменял лошадь, закуривал трубку, поправлял свои кресты и обвивал около шеи амарантовую шаль, которой концы живописно развевались по воздуху…

Французы называли его русским Баярдом; у нас, за удальство, немного щеголеватое, сравнивали с французским Мюратом. И он не уступал в храбрости обоим…"

Добавим к этому, что Пьер де Баярд – французский полководец начала шестнадцатого века, которого первым назвали "рыцарь без страха и упрека".

– Noblesse oblige, – сказал бы Вова Челюстной. – Благородство обязывает.

Он был холостым, неухоженным…

…наш гость из Москвы.

Жил как попало. Ел что придется. Зарабатывал, вроде, достаточно, но доходы утекали ручейком.

Сережа дружил с нашим сыном, еще с дачных времен – приютили у себя на неделю, не могли отказать.

После еды ложился на диван в выделенной ему комнате, оглядывал беленый потолок, светлую мебель, вздыхал от удовольствия – мы вздыхали за кампанию.

Было лето. У Тамары – каникулы. Баловала гостя разнообразным питанием, которое уплетал с завидным аппетитом, – не могли наглядеться.

Он был прозелитом, наш Сережа, категоричен и упрям, со стремлением обратить в свою веру. После завтрака уходил в Старый город, посещал святые христианские места, возвращался к вечеру, воодушевленный увиденным.

За ужином начинались разговоры.

– Перед вторым пришествием Иисуса, – говорил Сережа, – евреи обратятся в христианство.

– Все? – спрашивали.

– Все, – отвечал без колебаний.

– И мы?

Не хотел отвечать на прямой вопрос, говорил уклончиво:

– Исключений не будет…

В один из вечеров вернулся из города удрученный, подавленный.

Сидел молча за ужином.

Жевал без охоты.

Без интереса смотрел телевизор.

Спросили:

– Что случилось, Сережа?

Сказал:

– Был у Стены Плача. Смотрел на евреев, которые там молились. Долго смотрел…

– И что?

Выговорил через силу:

– Эти не обратятся…

Рушился мир, надежно выстроенный.

Утекала уверенность.

Ходил взад-вперед по коридору. Каменел на балконе, разглядывая город в отдалении. Вернулся в комнату, произнес неуверенно:

– Но чудо…

Подхватил, обрадованный:

– Случится чудо! И евреи обратятся в христианство.

С тем и уехал…

Теперь он женат, наш Сережа. У него дети.

Уют в доме. Еда на столе. Доходов, как всегда, не хватает, но это – беда общая, межпланетная.

Встретить бы его теперь.

Снова услышать:

– Перед вторым пришествием Иисуса евреи обратятся в христианство.

Ответить словами Бори Кугеля, героя моей книги:

– У нас еще первого пришествия не было.

Разъяснить по его примеру:

– Перейду в вашу веру‚ явлюсь в иной мир, сойдутся Кугели давних времен, обступят, покачают головами: "Что же ты‚ Боря?.." Обстоятельства‚ скажу‚ таковы. Удивятся Кугели: "Какие у вас обстоятельства? Обстоятельства были у нас. Это мы держались до последнего. Нам заколачивали гвозди в глаза. Ах‚ Боря‚ Боря!.."

8.

"Смерд Никитка, боярского сына Лупатова холоп"…

…с помощью "крыльчатого снаряда" совершил полет в присутствии царя Ивана Грозного и многих зевак.

Об этом сообщили в журнале "Знание для всех" за 1913 год, и приговор Никитке был таков: "Человек не птица, крыльев не имать… То не Божье дело, а от нечистой силы. За сие дружество с нечистой силой отрубить выдумщику голову. А выдумку, аки дьявольской помощью снаряженную, после божественной литургии огнем сжечь".


Душа моя, странница,

Не здешнего мира ты,

К чему прилепляешься

И чем очаруешься?

Ты, птичка залетная,

Порхая по радостям,

Пришла в дебри страшные

Неведенья дикого…

Сказано так у Лескова, у Николая Семеновича.

Одним к небрежению, другим к размышлению.

Прочитал – и вспомнилось давнее, с отлетевших времен.

Звенел звонок. Заканчивалась перемена. Вставала в дверях "птичка залетная", учитель русской литературы.

Высокий. Худой. В отглаженном костюме с жилеткой. С запонками на рукавах накрахмаленной рубашки. С галстуком и прической на пробор. Застегнутый на все пуговицы, словно не допускал до себя чужеродное племя.

Старый – так нам виделось, недоросткам.

Был он не старый – старомодный, над которым хотелось поиздеваться. Но мы не издевались, потому что он нас не замечал.

Только повзрослев, понял, до чего ему было худо, учителю литературы.

Он входил в класс, как в гадюшник, свинюшник, в непотребное место "неведенья дикого", где предстояло потратить сорок пять минут жизни. Смотрели на него послевоенные огольцы раздельного обучения, грубо и опасливо проказливые, недополучившие еды, ласки, отцовского наставления, – отцов у многих забрала война.

Учитель рассказывал про Пушкина, Лермонтова, Гоголя, но кого это интересовало? Класс с нетерпением дожидался большой перемены, чтобы с гиканьем ринуться в буфет, где на тарелках лежали для каждого бублик и карамелька.

И тогда он начинал читать стихи, лишь бы забыться до звонка на перемену. Он читал, а класс занимался своими делами.


Невод рыбак расстилал по брегу студеного моря;

Мальчик отцу помогал…

Так я впервые услышал эти строки.

Пушкин Александр Сергеевич. О Ломоносове Михаиле Васильевиче.

Помню по сей день.


Невод рыбак расстилал по брегу студеного моря;

Мальчик отцу помогал.

Отрок, оставь рыбака!

Мрежи иные тебя ожидают, иные заботы:

Будешь умы уловлять, будешь помощник царям.

Мрежи – они же невод – они же сети – ожидали не только Михаила Васильевича.

Мрежи, в которые нас, отроков, уловляли с детского сада.

Споем мы, товарищи, песню

О самом большом человеке,

О самом родном и любимом, –

О Сталине песню споем…

Это в школе, на уроке пения: извилину протерло до дыр, которые не зарастают.

А в Московском ордена Ленина институте, на лекции по истории авиации, когда громили "специалистов по низкопоклонству", уловляя наши умы? Заучивал – попкой на жердочке, как подьячий Крякутной из Рязани, наполнив шар "дымом поганым и вонючим", летал по воздуху раньше братьев Монгольфьер. Значительно раньше.

Шёл попке двадцатый годок‚ учился попка на инженера: за правильные ответы ставили ему хорошие отметки, за хорошие отметки платили стипендию, – как только идиотом не заделался?..

Мрежи иные нас ожидали, иные заботы.

Недреманное око приглядывалось ко мне в институте и на работе, к каждому приглядывалось: на что бы употребить? "Ты же советский человек…" Советский, какой еще? "Империалисты замышляют, плетут заговоры…". Кто бы оспорил? "И ты, конечно, придешь, сообщишь, укажешь, если узнаешь, услышишь, увидишь…"

Устоял бы?

Принял с готовностью?

Господи‚ пронесло мимо!..

Прошли годы. Жизнь, вроде, поменялась. Мрежи с заботами.

Жили мы у метро Аэропорт. Сын вернулся из школы, рассказал про школьное происшествие.

Учительницу спросили на уроке:

– Почему в Америке живут лучше, чем у нас в России?

Ответила:

– Потому что в России было татарское иго. А у американцев его не было.

Сидел за обедом Хайт Аркадий. Выслушал рассказ нашего сына, тут же сказал:

– Отчего тогда татары плохо живут?..

Еще прошли годы. Жизнь снова поменялась. Где они, те мрежи, неводы, сети, в которые нас уловляли?

А вот они.

Брат сообщил из Москвы:

"Тетя Соня, сказал я, напишите в Израиль большое письмо без подписи. Я его отправлю в своем конверте, и только самые искушенные догадаются, что оно от вас. Хорошо, сказала тетя Соня, Конечно, сказала тетя Соня, я его обязательно напишу, только закроем окно на всякий случай, а то дует…

Давайте пожалеем тетю Соню".

P.S.

Нелишнее добавление, без которого не обойтись.

В рукописи за 1731 год сказано: подьячий Крякутной из Рязани "зделал как мяч большой, надул дымом поганым и вонючим, от него зделал петлю, сел в нее, и нечистая сила подняла его выше березы, а после ударила о колокольню, но он уцепился за веревку, чем звонят, и остался тако жив…"

Это случилось за полвека до полета братьев Монгольфьер, которые прославились на весь мир, а Крякутного – первого, возможно, воздухоплавателя – "хотели закопать живого в землю или сжечь".

В годы борьбы с низкопоклонством Крякутного упоминали в газетах и учебниках, поместили о нем статью в Большой советской энциклопедии. К 225-летию полета выпустили почтовую марку, посвященную этому событию, а в городе Нерехте, откуда Крякутной был родом, установили памятник знаменитому земляку, возле которого принимали в пионеры.

Однако специалисты вскоре обнаружили в той самой рукописи позднейшие исправления. Первоначально в ней рассказывалось о Фурцеле, крещеном немце, который будто бы летал на шаре, но в архивах Рязани за 1731 год не оказалось упоминаний ни о Фурцеле, ни о Крякутном, ни о шаре, надутом "поганым и вонючим" дымом.

Возникает вопрос: подьячий Крякутной – был ли он первым воздухоплавателем?

Был ли он?..

Собирал материалы…

…по истории евреев России.

Обнаружил незнакомое для себя имя – Лейба Невахович из Петербурга.

В 1801 году он написал оду "на Всерадостнейший день… восшествия на Прародительский Престол" Александра I.


Красота Иосифа блистает в чертах образа Его,

а разум Соломона царствует в душе…

В 1803 году увидела свет книга Неваховича "Вопль дщери Иудейской" – первое еврейское литературное произведение на русском языке, дабы пробудить в российском обществе гуманные чувства к евреям‚ их "соотчичам".

"Я не для того вещаю‚ чтобы вывести себя в пышности на сцену. Может ли тщеславие иметь место в сердце унылом и сокрушенном? Нет‚ я изливаю токмо ту горесть‚ которою чрез меру наполнена душа моя!.."

За два века до этого Уильям Шекспир написал пьесу "Венецианский купец", где выведен хитрый, жадный, жестокий ростовщик – еврей Шейлок. Невахович был знаком, очевидно, с этой пьесой; тем и объясняется, должно быть, перекличка российского еврея с великим драматургом.

Шейлок (перевод Исая Мандельштама)

Да разве у еврея нет глаз? Разве у еврея нет рук, внутренних органов, частей тела, чувств, привязанностей, страстей?

Разве не та же самая пища питает его, не то же оружие ранит его, не те же болезни поражают его, не те же средства лечат его, не так же знобит зима, не так же греет лето, что и христианина?

Когда нас колют, разве из нас не течет кровь? Когда нас щекочут, разве мы не смеемся? Когда нас отравляют, разве мы не умираем? А когда нас оскорбляют, разве мы не должны мстить? Если мы во всем похожи на вас, то мы хотим походить и в этом…

Дщерь иудейская

В то самое время, когда сердца всех европейских народов меж собой сблизились, когда уже слились воедино, народ еврейский еще видит себя презираемым...

Одно имя иудей производит уже в произносителе и слушателе онаго некое странное и необычайное движение. Имя сие учинилось поносным‚ презренным‚ поруганным и некиим страшилищем для детей и скудоумных...

О, христиане, славящиеся кротостью и милосердием, имейте к нам жалость‚ обратите к нам нежные сердца ваши!..

Ах, христиане!.. Вы ищете в человеке иудея, нет, ищите в иудее человека‚ и вы без сомнения его найдете!..

Клянусь‚ что иудей‚ сохраняющий чистым образом свою религию‚ не может быть злым человеком‚ ниже – худым гражданином!!!..

Книга Неваховича завершалась такими словами: "Тако вопияла печальная дщерь Иудейская‚ отирала слезы‚ воздыхала и была еще неутешима".

Суд в Венеции постановил: Шейлок – под угрозой жестокого наказания – обязан немедленно принять христианство. Лейба Невахович нашел добровольный способ "утешиться": перешел в лютеранство и стал именоваться "губернский секретарь Лев Николаев сын Невахович".

Этим теперь никого не удивишь, и об этом – достаточно.

Сижу в приемной у врача…

…разглядываю полку с книгами, которые приносят пациенты.

Помечено к сведению желающих: "Можете взять любую и не возвращать".

Обрадовался. Поставил на полку свое творение, переведенное на иврит, стал поглядывать в каждое посещение.

А оно стоит себе и стоит, а его не берут и не берут…

Захожу теперь в магазин, вижу стеллажи с неисчислимыми книгами, брови насупливаю горестно:

– Зачем столько? Ну, зачем?.. Для чего новые сочинять, когда прежние еще не прочитаны?

Брат написал: "Рады, что вам досталось столько старых и кому-то ненужных российских книг. Будем надеяться, ваши внуки тоже вызовут лифт, сами погрузят и вздохнут облегченно, что у них эти книги забрали, так как ни русского языка, ни литературы‚ естественно‚ знать не будут".

А ведь становились когда-то очереди‚ со списками‚ милицией и перекличкой в семь утра. Подписывали всё подряд, менялись, забивали шкафы разноцветными корешками: мы не прочитаем, дети прочитают.

Книги уносили из магазинов, как драгоценную добычу. Книгами заполняли шкафы, полки и антресоли. Книги везли на таможни: дети не прочитали, внуки прочитают. А у внуков сложности с русским языком; внуки листают – если, конечно, листают – иные страницы на иных языках. Нечитаные книги из прежней жизни встали немым укором в странах и континентах.

Звонят в книжный магазин:

– Собрания сочинений не нужны?

– Какие собрания?

– Элиза Ожешко, Алоис Ирасек, Ромен Роллан, тридцатитомный Диккенс…

Прерывают:

– Не нужны.

– Так отдадим. Забесплатно. Сами и привезем. Анна Зегерс, Болеслав Прус, Жорж Занд, Леся Украинка, Всемирная литература – сто томов из двухсот…

– У нас есть.

– Будут еще. Анна Зегерс, Болеслав Прус, Жорж Занд…

– Еще нам не надо.

Звонят в библиотеку.

Повторяют список книг.

– Мы подумаем, – отвечают.

– Долго будете думать?

– Не долго. У нас нет места.

– Учтите, – угрожают. – С сего дня считаем книги заложниками. Пока их не заберете, каждый день будем предавать смерти по одной, в мусорном баке…

Смешно?

Не очень.

Огорчительно?

Не то слово.

Лежит у меня на полке – не помещается стоймя – том Вавилонского Талмуда крупных размеров.

Житомир, типография братьев Шапиро, 1859 год.

Братья Шапиро – это Ханина Липа, Иегошуа Хешель и Арье Лейб, внуки рабби Моше Шапиро, правнуки рабби Пинхаса Шапиро из Корца.

На первых листах Талмуда красуются печати владельцев, по которым прослеживается судьба книги. "Михель Лейзеров Шалыто" – "Библиотека Центрального антирелигиозного музея" – "Проверено, 1935 г." – "Библиотека Академии наук СССР".

Эту книгу обнаружили на московской улице, возле помойки: кто-то вынес из дома за ненадобностью. Талмуд попал к брату, а после многих проволочек – в обход таможни и мусорных баков – оказался у меня.

Стоят на полке и шестнадцать одинаковых томов.

Шестнадцать томов густого, темно-коричневого цвета с золотым тиснением на переплете.

Еврейская энциклопедия, Брокгауз и Эфрон.

Первый том вышел в 1908 году. Последний – в 1913-ом. Будто догадывались, что вскоре всё закончится, и поторопились, завершили издание, разослали подписчикам и в магазины.

Я долго за ней охотился, за этой энциклопедией.

Подробности выпали из памяти за давностью времен, а потому процитирую самого себя, тогдашнего.

Она лежала на антресолях, в коридоре, новенькая, аккуратно обернутая в плотную бумагу, будто только что из типографии: Санкт-Петербург, Прачешный переулок, дом 6.

Я пришел к ним, и меня окружила дружная семья: папа-инженер, мама-врач, дети-школьники.

Кто-то ее читал, эту еврейскую энциклопедию, в этой еврейской семье. Переплетал, подчеркивал, ставил закладки по страницам, сохранившиеся по сей день. Рука не поднималась лишить их семейной памяти, и я заколебался во вред себе.

– Зачем продаете? – спросил. – Неужто не жалко?

– Деньги нужны, – ответил папа.

– Телевизор хотим поменять, – ответила мама.

– На цветной, – ответили дети-школьники.

Я купил ее, это энциклопедию, в благополучной еврейской семье, где для полного счастья недоставало лишь цветного телевизора.

Не помню, кто написал и когда, но вот они, те слова: "Веревка опускается для тебя с Небес. Можешь подняться по ней за облака, можешь на ней повеситься".

Лежит на полке Талмуд братьев Шапиро, избежавший мусорного бака. Стоят шестнадцать томов темно-коричневого цвета, которые обменяли на цветной телевизор. И первый из них начинается с литографии 1842 года "Общий вид Иерусалима с северной стороны".

Из моего окна – иной вид с северной стороны.

Иной вид с балкона.

Но город – вот чудо – он тот же и он другой.

Он твой и он сам по себе.

Встретил – уже здесь – медсестру из Голландии. Христианку. Был ей Глас указующий:

– Жить тебе в Святом городе.

Переехала. Стала ухаживать за больными, очень больными детьми, которым не встать с постели.

Спросил:

– Как вам тут?

Ответила:

– Трудно, очень трудно. Иерусалим держит в напряжении. Постоянно. Как требует чего-то

– Так переезжайте. В Галилею, к примеру. Там тоже больные дети.

Запнулась. Сказала:

– Город не отпускает…

Меня не отпускает тоже.

Некий путешественник…

…написал из Италии в конце девятнадцатого века:

"Недавно один еврей три дня подряд водил меня по Генуе, скрывая свое происхождение, но на вокзале не выдержал и заговорил:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю