355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фаина Оржеховская » Воображаемые встречи » Текст книги (страница 11)
Воображаемые встречи
  • Текст добавлен: 27 марта 2017, 18:30

Текст книги "Воображаемые встречи"


Автор книги: Фаина Оржеховская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)

4

Одно обстоятельство во многом определило превращение мальчика в мятежного юношу. Не хватало лишь последнего удара, окончательно освободившего меня от детских иллюзий.

Я никому не рассказывал об этом, кроме Шопена. И еще совсем недавно – пятнадцатилетней Молли Дей, моей самой юной ученице.

– Да, дитя мое, – говорю я, – прошло более полувека. Но, если меня спросят, кого я любил всю жизнь неизменной любовью и продолжаю любить даже теперь, на краю могилы, я отвечу: «Каролину Сен Крик, девочку шестнадцати лет, мою ровесницу».

 
…То было в восемьсот семнадцатом.
Я встретил девушку, – она
Была в такой же вот прическе,
Как ты, прекрасна и стройна.
 

– В такой же прическе? – переспрашивает Молли, дотрагиваясь до своих волос. – А я думала, тогда носили парики. – И, спохватившись, добавляет: – Значит, это было в восемьсот семнадцатом?

– Нет, одиннадцатью годами позже. Но не все ли равно? В семнадцатом это произошло с Гейне. Но и тогда уже не носили париков…

Она была дочерью важного лица, министра. Я был вынужден давать уроки, чтобы не потерять связь с салонами. Я получил рекомендации к барону Сен Крику, и Каролина стала моей ученицей.

– Она была красивая?

– Мне она казалась прекрасной. Но ее глаза действительно были хороши. Большие, немного грустные. И лоб…

Во время этого описания Молли пристально рассматривает себя в зеркале.

– Волосы у нее были пышные: они напоминали кудри Офелии на рисунке Джильберта[86]86
  Джильберт – художник, иллюстратор Шекспира.


[Закрыть]
. И чем дальше, тем больше я любил ее.

– А можно посмотреть этот рисунок? – спрашивает Молли.

– Какой рисунок?

– Офелию.

– Конечно, дитя мое.

Я с готовностью достаю томик Шекспира, где есть «Гамлет», и показываю Молли иллюстрацию.

– Ничего, – говорит она про Офелию. – Хорошенькая…

И снова глядится в зеркало. Но тут же спохватывается:

– Я слушаю. Мне очень интересно.

Я жил этими уроками. Уже с утра мечтал, как приду вечером, буду сидеть рядом с Каролиной и ставить ее пальцы…

– Так шло время, – говорю я. – И скоро я убедился в ее ответном чувстве.

– Да? – переспрашивает Молли с недоверчивой интонацией.

– Чудесная дружба предшествовала этой любви и только окрепла вместе с любовью. Я видел в ней сестру, она во мне брата…

Подавленный смешок заставляет меня остановиться. Моя ученица делает неимоверные усилия, чтобы не рассмеяться вслух. Это ей удается. Ее уморительно серьезная рожица с дрожащими розовыми ноздрями прелестна. Меня умиляют ее добросовестные попытки справиться с веселостью. Ей не хочется огорчить меня.

– Что же было дальше? – спрашивает она чинно. – Вероятно, отец воспротивился?

– Вы угадали. В ответ на мое почтительное объяснение он указал мне на дверь, назвав проходимцем, клоуном и выскочкой.

– Должно быть, и вы не остались в долгу?

– Вы правы, дружок. Когда он в ярости спросил меня, понимаю ли я разницу между сословиями, я ответил, что понимаю: аристократ бывает грубияном и невеждой, а человек простого сословия – благородным и великодушным. Он стал изо всех сил звонить в колокольчик. Я оттолкнул лакея и выбежал вон, не помня себя.

– Я так и думала: вы были порядочный забияка!

– Во всяком случае, этот урок не прошел даром.

– Ну, а она?

– Она? Ничего.

– Как же так?

В глазах у Молли искреннее недоумение.

И перед этим ясным взглядом я испытываю смущение. Не придумал ли я свою Каролину и всю ее духовную красоту? Если она была такой, какой я видел ее, то что же помешало нам быть вместе? Ведь такая девушка не боится бедности. Что же случилось? Ведь Шуман все-таки женился на своей Кларе после пятилетней борьбы за нее! И даже не побоялся судебного процесса с ее отцом. Правда, Фридрих Вик не был министром.

– А что вы бы сделали, Молли?

– Я? Не знаю… Это зависело бы не от меня.

– Но вы стали бы ждать пять лет?

– Пять лет – это слишком много.

– Что же вы сделали бы?

– Не знаю. Тогда были другие девушки.

Я видел Каролину после того не раз. Встретил ее в Вене во время моих гастролей. Она была тогда красивее, чем в дни юности, и очень надменна.

Тем не менее она спросила меня, помню ли я те дни, когда она была моей робкой ученицей. Я молча наклонил голову, но во мне ничто не шевельнулось. Я не знал эту гордую особу, никогда ее не знал.

– Почему же вы говорите, что любите ее до сих пор? – спрашивает Молли. Она слушала рассеянно, но не упустила случая упрекнуть меня в непоследовательности. Ну и память у этой молодежи!

– Потому, дитя мое, что это чувство относится не к ней, а к подруге моей юности, девочке-подростку. Эта девочка, если хотите знать, умерла в шестнадцать лет. И юноша, который любил ее, тоже умер. Но старый человек помнит их обоих и оплакивает свою утрату…

Кратковременна ли любовь или, напротив, долговечна, приносит ли радость или одни страдания, наконец, выдумана она или реальна – все равно. Главное, что она была; стало быть, она благословенна.

5

Из моих нынешних учеников я больше всех люблю Александра Зилоти. Может быть, потому что он из России, а Россия – моя давнишняя слабость. Большую роль играет и то, что Александру девятнадцать лет, а мне семьдесят два – хорошая разница для истинной дружбы. Завидовать друг другу не приходится: юноше предстоит пережить немало тяжелого, а завидовать старцу…

И все же он говорит:

– Как я вам завидую! Вы прожили такую блестящую, удивительную жизнь!

– Во первых, Сандрино (я называю его так на итальянский лад; «Сашенька» мне трудно произносить из-за шипящего звука), я еще не прожил свою жизнь…

– Да, конечно, конечно… – Но глаза у него округлились.

– А во-вторых, лучше, если жизнь человеческая впереди, а не позади, какова бы она ни была. Так что не завидуйте.

– И все-таки… Мама говорит о вас: «Вот человек, который может гордиться своим прошлым!»

– А кстати, Сандрино, написали вы ответ вашей матушке?

– Сегодня напишу.

– Послушайте, друг мой, – говорю я серьезно. – Вот вы сказали: я прожил хорошую жизнь. А знаете почему? Потому что я любил и уважал свою мать.

– Это наш долг, – говорит он, краснея, – но какая связь…

– Идите и пораздумайте над моими словами.

Вечером он приходит и говорит:

– Вы были правы. Я отослал письмо.

Я молча киваю. Он пытается переменить разговор:

– У меня есть двоюродный брат, маленький Серж[87]87
  Сергей Рахманинов, впоследствии крупнейший русский композитор.


[Закрыть]
. Талантливый, как дьявол! Но своеволен, упрям, невозможен. Болтается без присмотра. И к тому же совершенный анархист.

– Сколько же ему лет?

– Девять.

– В эти годы и не быть анархистом!

– А разве вы были?

– Нет. В эти годы за мной присматривали. Анархистом я стал позднее.

– Когда же?

– Годам к пятидесяти… Хотя и тогда за мной ой как следили!

– Кто же?

– Разные люди: и мужчины и женщины.

Он смеется, и я также.

На стене висит фотография: я сижу на стуле, Александр стоит сзади.

– Вы могли бы звать меня дедушкой, – говорю я, – а будь я немного старше – и прадедушкой…

– Да вы моложе всех нас! Даже меня.

– Гм… – отвечаю я, глядя на свое лицо в бородавках и обвисшие щеки. Здесь, на фотографии, это особенно заметно. – Моя голова и рядом ваша. Эх, Сандрино!

– А говорят, я очень похож на вас. Хотя я и брюнет…

Ему опять приходится менять разговор. Он спрашивает:

– Почему вы не хотите принять графа С.?

– Ну его к черту!

– Но почему?

– Он написал мне, что будет платить за уроки дороже, чем другие.

– Но он же не знает, что вы не берете плату за уроки.

– Отлично знает. Но это ему не по вкусу: приходится опираться только на талант.

– Но он талантливый.

– Сомневаюсь в этом. Да и он сомневается, раз предлагает большие деньги. Но меня не купишь.

– Все-таки, мне кажется, следовало бы послушать его.

– Да я слушал. Он ведь давал здесь концерт.

– Ну и что же?

– Судя по всему, он не нуждается в моих уроках. Все равно будет иметь успех… у той публики, которая ему нужна.

– Да, но ваше имя…

– Обойдется и без него. А он что, ваш приятель?

– Да что вы, mon pére! Просто знакомый.

– Тогда посоветуйте не являться ко мне. Выгоню!

Глядя на книги, забившие шкаф, Зилоти всякий раз восклицает:

– Сколько книг! Неужели все прочли?

– Да, я проглотил множество дряни. Но и много хорошего. Книги однажды спасли меня, мой мальчик.

– А разве не религия? Я читал об этом.

– Нет, друг мой, это измышления биографов. Если хотите знать, даже не книги сделали из меня человека. Тогда началась революция. Недаром моя мать говорила друзьям: «Он был очень болен. Его излечили пушки…»

Но этому предшествовало чтение.

Меня очень мучило мое невежество, и я всячески старался образовать себя. Я читал запоем, без разбора, без системы, читал не только художественную литературу, но и мемуары, философские трактаты, исторические сочинения, справочники, словари. Не знаю, как голова у меня не раскололась от всего этого. Но я был упрям, а жажда знаний была во мне беспредельна. Я все искал свою дорогу и инстинктивно чувствовал, что в книгах найдется ответ на мучившие меня вопросы.

Кого тут только не было! Вольтер, Руссо, Байрон, Шатобриан, Ламартин, Гюго. Вся «Молодая Франция», весь французский романтизм. Тогда я еще не разбирался во всем этом хаосе, не знал, что важно, а что второстепенно. Все было в равной степени интересно…

Зилоти говорит, что не читал Шатобриана.

– Можете и не читать. Разрешаю вам это.

– Но вы увлекались им.

– Да, мне казалось, что я похож на его героя Рене. Я был разочарован, страдал и считал себя умнее всех. Но вскоре туманный слог Шатобриана и какое-то злорадное внимание ко всему дурному в человеке начали меня раздражать. Можно быть пессимистом, но нелюбовь к людям немыслима в художнике. Для кого же он творит? Для себя? Что же мне с этим делать? Другое дело – Ламартин.

– Но ведь это тоже старина, – говорит Зилоти.

– Все в жизни устаревает: одно раньше, другое позже.

– Шекспир будет жить вечно!

– «Вечно»! Это слишком сильно сказано, Сандрино!

– Но он жив уже триста лет.

– Триста лет не значит «вечно».

– Вы сегодня не в духе, я это чувствую.

– Нет, Сандрино… Триста лет – это относительное бессмертие. Но Ламартин не мог рассчитывать на это. Он слишком любил средневековье. Я покинул его ради Байрона и Гюго.

– Вы знали Байрона?

– Нет. Но мы, молодежь, клялись его именем. Быть таким, как он, в этом виделся нам завидный жребий.

– А теперь… Это вам не смешно?

– Нисколько. Прошлое миновало, но оно было прекрасно.

– А кого вы еще любили из поэтов?

– Вас так интересует мой «круг чтения», Сандрино?

– Меня интересует все, что касается вас.

– Я любил Беранже.

– Беранже? Вот странно!

– Почему же?

– Ведь вы не писали музыку на слова Беранже.

– Тем не менее он меня воспитывал.

– Но как может не вдохновлять то, что увлекает?

– Это очень интересный вопрос, мой друг. Но такие примеры бывали. Нам многое нравится, но вот не всё выбираешь. Шопен, например, очень любил оперу, но никогда опер не писал. Сам не знаю почему, но мне не приходило в голову писать музыку на слова Беранже.

– А Гюго? Вы, кажется, были хорошо знакомы с ним?

– Да, я гордился этим. Все, что писал Гюго, было мне очень близко. Я всегда предпочитал героические сюжеты и образы.

– А это правда, что Гюго не любил музыку?

– Правда. Он говорил, что музыка – это безнадежно дряхлое искусство, покрытое вековыми морщинами. У него, помнится, был плохой слух. Что делать? Не его вина.

– И это не мешало вам быть друзьями?

– Нисколько. Помимо музыки, у нас было много общего. Я не принадлежал к тем музыкантам, что боятся выглянуть из-за стены, которую они сами воздвигли между собой и миром. Благодаря книгам я понял, что искусство объединяет и воспитывает людей, понял и многое другое. Одним словом, почва под моими ногами отвердела, я обрел мировоззрение… Ну, а теперь приступим к уроку, Сандрино.

– А разве только что у нас не было урока?

– Да, один из уроков. Но вспомогательный.

6

Итак, я жил в Париже, давая уроки и выступая в концертах по-прежнему, но теперь я уже не испытывал отвращения к своему труду, моя меланхолия отступила. Матушка радовалась, глядя на меня. Но она никогда не пыталась напомнить мне, что была права, удержав меня при моей профессии. Ее чуткость была поразительна. Тихо, скромно вела она наше хозяйство. Благодаря ее заботливости я всегда выглядел так, как надлежало столичному артисту. И дома я пользовался комфортом, созданным ее заботливыми руками. Друзья любили приходить ко мне не только ради меня, но и из-за моей матери, которая принимала их с необыкновенным радушием.

После поездки в Лион, где я увидал нужду рабочих во всей ее неприкрашенной наготе, я написал фортепианную фантазию с эпиграфом: «Жить, работая, или умереть, сражаясь»[88]88
  Лозунг восставших лионцев.


[Закрыть]
.

Я страдал от своего бессилия помочь людям и понимал, что мой «Лион» – это и есть высказанное сочувствие музыканта. Но те, кому оно высказывалось, не знали об этом – они не посещали концертов. И снова я думал: есть ли смысл в искусстве, если оно не может спасти детей, погибающих от голода, если оно не способствует переустройству мира?

Ах, сколько раз я задавал себе этот мучительный вопрос!

Но восстание лионских ткачей придало мне силы. Я задумал свою первую симфонию и назвал ее «революционной». Каждую из ее трех частей я предполагал построить на общеизвестной народной песне. Первую – на мелодии чешских гуситов, вторую – немецкого хорала, третью – французской «Марсельезы». Таким образом я собирался показать три важнейших момента революционной истории народов, вершины трех революций: восстания Яна Гуса[89]89
  Гус Ян – вождь чешской национальной революции XIV века.


[Закрыть]
, немецкой крестьянской войны шестнадцатого столетия и французской революции конца прошлого века. Три революционных гимна – три обобщения.

Эти попытки я повторял и впоследствии. Кое-что из этой ненаписанной симфонии вошло в другие сочинения. Но в ту пору я не мог довести свой замысел до конца – я был еще слишком молод.

7

Да, я был еще слишком молод, незрелый музыкант, девятнадцатилетний мальчик. Но в эти годы сразу рвешься писать симфонию или оперу. Мой «Дон Санчо» не предостерег меня. Что ж, попытка – это также действие…

И вот я встретил двух музыкантов.

Биографы пишут: «Эти двое сделали Листа тем, кем он стал впоследствии, – преобразователем фортепиано». Я не отрицаю их громадного влияния. Но все же думаю, если бы не все предшествующее: революция, жизненный опыт, чтение, – я ничего не извлек бы для себя из игры Паганини и музыки Берлиоза. Надо было пройти ту школу жизни, которую я прошел от шестнадцати до девятнадцати лет, чтобы эти два гиганта оказали свое действие на мой ум. Почва была глубоко распахана – семя взошло.

Игра Паганини описана уже десятки, а может быть, и сотни раз, но я до сих пор помню мое первое впечатление от нее. Я заболел ею, не мог помышлять ни о чем другом – совершенно так же, как Шуман, услыхавший Паганини во Франкфурте, и как Шопен – у себя в Варшаве.

После кончины Паганини я писал (не помню подробностей, но приблизительно так): «Знаем ли мы, какой ценой покупает человек свое величие? Будет ли заполнена брешь, которую оставил после себя Паганини? Разве можно ожидать еще одного короля артистов? Я говорю без колебания: второй Паганини не явится».

Я произносил и суровые слова: «Никакая общность мысли не связывала его с собратьями. Единственным богом Паганини был всегда он сам, его собственное угрюмое и печальное „Я“.

Но как бы то ни было: мир его памяти. Он был велик».

И каким откровением была для нас, пианистов, мысль – открыть, подобно Паганини, тайну нашего инструмента! Издавна фортепиано считалось невыразительным из-за его сухого, короткого, быстро затухающего звука. Но зато оно обладает великим преимуществом – многоголосием. «Если маленькую, слабую скрипку, – думали мы, – можно заставить звучать так, чтобы слышалась флейта, орган, целый оркестр, то чего же сумеет добиться пианист, если он разгадает тайну?» Да, искусство Паганини преобразило нашу музыку.

Это была революция в подлинном смысле.

Что же касается Гектора Берлиоза, то его значение для меня было не меньше, а еще больше, чем Паганини.

Берлиоз был преобразователем оркестра, родоначальником программной симфонической музыки. Программная музыка в каких-то отдельных своих проявлениях существовала и раньше, но лишь у Берлиоза это стало новым, сознательным, смелым направлением. Не мудрено, что он имел много врагов и среди известных музыкантов; первый из них был старик Керубини.

Я был близким другом Берлиоза. Гейне справедливо называл его моим духовным родственником.

В тридцатом году Берлиозу исполнилось двадцать семь лет. Я хорошо помню его тогдашнюю наружность. Худой, бледный, но с пропадающим и вновь вспыхивающим румянцем на впалых щеках, со спутанной гривой рыжих волос, с большим орлиным носом и беспокойным взглядом ярко-голубых глаз, он обращал на себя внимание. Я не сказал бы, что он похож на орла. Но какую-то крупную хищную птицу он напоминал. Страдальческое и вместе с тем задорное выражение его лица, смесь дерзости и тревоги, неуверенности и гордости отпугивало многих. Женщины в ту пору сторонились его.

К тому же он был беден. Ему не везло. Несмотря на то что он уже получил премию за свою симфонию, был в Италии и считался надеждой новой музыки, плотная стена, воздвигнутая парижскими «мэтрами», стояла на его пути. Музыка Берлиоза не принималась. Не то что печатать – он не мог добиться исполнения своих симфонических шедевров. Трудна была его жизнь.

В довершение всего он пылко и как-то фатально влюбился в известную артистку, прибывшую к нам из Ирландии. Она в ту пору сводила с ума весь Париж. Подозреваю, что мой Берлиоз полюбил не актрису, а Дездемону, Офелию и Джульетту, которых она изображала. Шекспир покорил моего друга, а он вообразил, что боготворит женщину.

Я не раз видел эту Смитсон, гибкую, стройную, рыжую, с довольно красивым, но неприятным лицом. На сцене она была удивительно хороша и играла бесподобно. Что она делала со своим голосом – я не узнавал его! Он звучал, как флейта, порой – как виолончель. Бог знает, как она этого добивалась. Вне сцены она была капризна, резка, я сказал бы даже – вульгарна. Это словечко редко употреблялось тогда, но подобную манеру я наблюдал у многих. У мисс Смитсон, несомненно, были несимпатичные черты. Но все прощалось ей ради Шекспира, ради ее таланта.

Странные явления бывают в нашем мире; я хочу сказать, в мире артистов. В парижской лирической опере гремела некоторое время певица, которая была в своем роде феноменом. Неуклюжая, крикливая, настоящая рыночная торговка, она постоянно ссорилась с товарищами по сцене. Ее речь ужасала всех. И что же? Не было в театре более женственной Сюзанны, более живой и лукавой Церлины, более прекрасной и величественной Царицы ночи. Именно трудные и наиболее поэтичные роли в операх Моцарта удавались ей лучше всего. Холера сорок второго года унесла это странное существо, которое Берлиоз назвал «порождением двойственного современного мифа».

Я вовсе не хочу сказать, что Гариетта Смитсон напоминала эту актрису. Она была гораздо изящнее, красивее, образованнее. Но до героинь, превосходно изображаемых ею на сцене, ей было далеко, как до небесных звезд.

Разумеется, она не отвечала взаимностью Берлиозу – между ними была слишком большая дистанция: прославленная актриса и начинающий бедный музыкант. Долгое время он боялся знакомиться со своим божеством, поклонялся ей издали. Напрасно бедный Берлиоз рассказывал впоследствии, что, увидав его впервые, Гариетта так же пылко влюбилась в него. Я слышал от нее совсем другое.

– Вероятно, этот неудачник вообразил себя гением?

– Он и в самом деле гениален, – отвечал я.

– Это уж как водится. Друзья превозносят друг друга, особенно младшие – старших. Но он слишком самонадеян, этот мальчик![90]90
  Гариетта была старше его всего на три года.


[Закрыть]

– Смотрите, – заметил я, – как бы ваша жестокость не отомстила за себя. Я верю в возмездие.

– Пожалуйста, не каркайте! – сказала Гариетта, вздрогнув. Она была суеверна, как все артисты.

Наконец их познакомили, но Гариетта продолжала относиться свысока к моему другу. Она собиралась уезжать к себе в Ирландию; то был последний сезон ее парижских гастролей.

Зная одержимость Гектора, его горячий, бешеный нрав, его безмерную, фанатическую любовь к этой злюке, я мог бояться за него. Но он уже написал «Фантастическую симфонию», и это одно могло его спасти.

Что такое «Фантастическая симфония» Берлиоза? Это автобиография художника, рассказанная оркестром. Гектор назвал ее: «Эпизод из жизни артиста». Здесь вся его драма, его непризнанная любовь, одиночество среди светской жизни. Резко, вызывающе он бросил это в лицо обществу: узнайте, как я страдал.

Реальность и бред так смешались в этой исповеди, что и сам герой не сознает, чудится ли ему все, что он совершает, или это происходит в действительности. Его жизнь непереносима: он одинок, его мысли непонятны другим людям, они высмеивают его так же, как и та, кого он полюбил… Он видит дисгармонию в окружающем обществе и терзается от неправильного устройства мира.

На меня произвела особенно сильное впечатление вторая часть симфонии, может быть, из-за ее лиричности и мягкости, непривычной для такого «жесткого» художника, как Берлиоз. Ни в одной из частей не повторяется больше эта чистота напевов и прозрачность оркестровки. Но они соответствуют содержанию музыки – этому оазису среди палящей пустыни…

Измученный художник бродит где-то за городом.

И вдруг простая альпийская мелодия доносится до него. Свежий воздух, ясное небо над головой, тишина – какой контраст с мучениями последних дней! Глубоко потрясенный художник припадает к земле. Он чувствует себя частью природы. Все пережитое отошло, пастушеская мелодия вливает покой в душу безумца, он почти счастлив. Такова медленная часть этой симфонии.

Но покой был недолог, и мирное видение сменилось другим, зловещим.

Художнику снится, что он убил свою возлюбленную. Только ли снится? Его ведут на казнь, и мрачное «Dies irae»[91]91
  «День гнева».


[Закрыть]
зловещее шествие сопровождает его в последний путь.

Сама эта программа, драматические контрасты симфонии, новизна инструментовки, поразительная оригинальность музыкальных мыслей – все это ошеломило парижан, когда под управлением Берлиоза «Фантастическая симфония» была наконец исполнена. Успех был громадный. Я вместе с другими отбил себе ладони и надсадил горло криками «браво». Я вызывал Берлиоза с особенным удовольствием. Перед началом концерта я видел Керубини, моего старинного врага. Кто-то спросил его, будет ли он слушать новую симфонию. Старик ответил, что не имеет необходимости узнать, «как не следует писать музыку». «Хорошо же! – думал я, прислушиваясь к вызовам и аплодисментам всего зала. – Посмотрим, что ты скажешь, узнав про победу Берлиоза!» Я смеялся до слез, когда на другой день на мой вопрос, как чувствует себя Керубини, Берлиоз ответил с веселым блеском в глазах:

– Кот уже наелся горчицы. Не говорит, а только чихает.

Однако успех «Фантастической симфонии» не подействовал на тех, кто решает судьбу артиста. Превосходные симфонии Берлиоза, написанные после «Фантастической», не исполнялись: перед ним закрывали двери, либо просили подождать. Это не было неожиданностью для него. Успех его симфоний мог только обозлить почитателей «золотой середины». Если до «Фантастической симфонии» они считали Берлиоза ничтожным, то теперь они стали находить его опасным. Он держался стойко: по-прежнему терпел нужду и работал словно одержимый.

«Фантастическая симфония» заставила призадуматься нашу блистательную Гариетту. Не потому, что ей понравилась музыка, но – успех есть успех! – с ним приходилось считаться. К тому же Берлиоз воспел ее; это увеличило славу актрисы. Ее мать и сестра, приехавшие с ней в Париж, были решительно против этого брака. Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы не одно трагическое и совершенно неожиданное обстоятельство.

Пронесся слух, что несравненная мисс Смитсон сломала ногу. Слух подтвердился. Варварское вмешательство хирургов только ухудшило положение; говорили даже, что придется отнять ногу. До этого не дошло, но Гариетта на всю жизнь осталась хромой, и это было настолько заметно, что ей пришлось оставить сцену.

Хромая Джульетта или Офелия! И все же она пробовала появляться на репетициях в этих двух ролях.

Ее игра была по-прежнему прекрасна, сознание собственной трагедии придало ее голосу еще большую выразительность и силу, но на спектакле ее заменили другой актрисой.

Бедная Гариетта. Я так живо представил себе ее положение. Наши руки, тело, наш голос – как это все хрупко, ненадежно. И для многих из нас это все. Но я еще не знал всей глубины ее несчастья.

Говорили, что Гариетта скупа. Но ко времени ее трагедии обнаружилось, что она ничего не скопила. В недалеком будущем ей грозила нищета – ведь у нас никто не заботится об артистах, попавших в беду. Разве нашлись бы какие-нибудь отдельные филантропы. Но их не было, даже поклонники отвернулись.

Что ей оставалось делать? Она могла покончить с собой. В драме Шекспира или Гюго это было бы уместно. В роли Джульетты мисс Смитсон бестрепетно закалывалась кинжалом и верила, что он настоящий, не бутафорский. Но в жизни героизм оказался ей не по силам. Она приняла предложение Берлиоза.

Правда, она объявляла мне и другим, что успела оценить Гектора и, собственно, любила его и тогда, когда отвергала. «У Шекспира, – говорила она, – такие противоречия бывают». Я верил Шекспиру, но не верил Гариетте… когда она играла роль вне сцены. А Берлиоз, кажется, верил, если судить по его мемуарам.

Как бы то ни было, они поженились. И я присутствовал при их венчании в ирландской церкви.

Их совместная жизнь была ужасна. Тяжелый, вспыльчивый характер Гектора не смягчился после женитьбы. У бывшей актрисы, избалованной поклонением и потерявшей так много, совсем не хватало терпения. Ее прежние недостатки только обострились. Она не могла забыть своей прежней славы, страдала и мучила его.

Но самое печальное было то, что Берлиоз уже не любил Гариетту – не потому, что она сломала ногу и перестала играть на сцене. Последнее, конечно, было существенно, потому что он любил прежде всего гениальную актрису. Но я убежден, что его любовь была наполовину выдуманная; из-за этого она не переставала быть сильной и даже «безумной». Но подобные чувства быстро угасают.

Говорят, что Гёте, создав «Вертера», излечился от своей любви. Не то ли произошло и с нашим Гектором после «Фантастической симфонии»? Чувство, излившись в книге или в симфонии, перестает существовать. Этого не случилось бы с Шуманом… Впрочем, «Симфонические этюды», вдохновленные Эстреллой, «вобрали» в себя достаточную долю этой любви…

Во всяком случае, Берлиоз был великодушен и щедр душой. Как бы он ни относился к той, которую боготворил раньше, он не мог не поддержать ее в несчастье.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю