355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фаина Оржеховская » Воображаемые встречи » Текст книги (страница 21)
Воображаемые встречи
  • Текст добавлен: 27 марта 2017, 18:30

Текст книги "Воображаемые встречи"


Автор книги: Фаина Оржеховская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 24 страниц)

4

Когда пришлось бежать после революции из Дрездена и поселиться в Швейцарии, Вагнер не сразу понял, что произошло и как он станет жить дальше. Скрываясь некоторое время у Листа в Веймаре, он еще строил планы дальнейших работ, но, очутившись в Цюрихе одиноким политическим изгнанником, понял всю безнадежность своего положения.

Революция подавлена. Стало быть, все мечты художника неосуществим мы. Какая цель, какой смысл в творчестве? Снова продавать его, опять развлекать магнатов? Да они и сами будут преследовать его.

И сразу же подъем, который держался несколько месяцев, состояние экзальтации, которое поддерживало Вагнера в Дрездене, а потом в Веймаре у Листа, сменились отчаянием.

Продолжать борьбу? Но возможна ли она? Сколько лет человечество пыталось переделать мир, а многого ли достигло? Все то же неравенство, несправедливость, торжество злых сил, море крови. Не обречен ли человек с самого рождения? Не обречено ли все человечество?

Пять лет после «Лоэнгрина» он не сочинял музыки. Зато старался уяснить себе самому свои взгляды на искусство и писал теоретические труды. «Опера и драма» была среди них самой последовательной и ясно изложенной книгой.

В Цюрихе жизнь проходила печально. После блестящих лет в Дрездене он попал в сонный город, где не было никакой надежды увидеть практические результаты своей работы. Наступила какая-то новая эпоха, сумеречная, печальная, бездейственная. Но может ли он жить такой жизнью? Нет, ни в коем случае! Как же помочь себе?

Природа? Да, она прекрасна. Но даже природа не может утешить тебя, если ты не свободен. Руссо и Лист, каждый в свое время, восхищались альпийскими пейзажами, но в их власти было в любой день их покинуть. Должно быть, прекрасный вид расстилался перед Прометеем, прикованным к скале. Надо полагать, этот вид достаточно ему опротивел.

Вагнера мучила тоска по людям. Тоска эта, похожая на острый физический голод, заставляла его быть терпимым. Он был готов даже окружить себя дураками, только не оставаться одному со своими мыслями. С детства он испытывал жгучее желание непременно делиться с кем-нибудь всем, что его волновало: здесь, в Цюрихе, он даже плакал иногда оттого, что не с кем поговорить.

Но его терпимости ненадолго хватало. Совсем не дураки, а, напротив, умные, образованные люди, вроде поэта Георга Гервега, встречались ему в Цюрихе, но даже Гервег не мог понять его всецело, тем более что был равнодушен к музыке и только притворялся, что любит ее.

Минна была рядом. Она не переставала сетовать по поводу утерянного блестящего положения. Бакунина и Реккеля она уже не бранила при Вагнере – он категорически запретил ей это, – но знакомым, описывая райское дрезденское житье, все время жаловалась на дурную компанию, погубившую ее мужа.

Ее характер испортился, она сделалась раздражительной, мнительной. Женщины казались ей опасными, даже Эмма Гервег, известная своей преданностью мужу.

Вагнер пробовал урезонить Минну:

– И тебе не стыдно? Ведь ты же знаешь, что Эмма не выносит меня.

– Ничего не значит. Женщины часто не выносят тех, кого втайне боготворят.

– Ты делаешь успехи в психологии. Но у тебя расстроено воображение, поверь мне!

Спорить с ней было трудно: в последнее время у нее развилась болезнь сердца и тяжелые объяснения разрешались непритворными припадками Минны. Разговоры об искусстве раздражали ее. На все увещания Вагнера она отвечала одно и то же:

– Мне не следовало выходить за тебя.

А их серебряная свадьба уже близилась.

Странно, что на первых порах Минна подружилась с Матильдой Везендонк – полной ее противоположностью. Матильда была женой богатого купца, или, как принято говорить, негоцианта. Их дом был полная чаша. А сама Матильда – совсем молодая, с ее тонким, чистым лицом мадонны – была лучшим украшением этой семьи.

Но юная женщина, хрупкая и молчаливая, была скорее печальна, чем весела. Она выросла в достатке, близкие ее баловали, муж ни в чем не отказывал. Но с самого детства что-то угнетало ее – она не могла радоваться от души.

В этом доме Вагнер бывал часто, оттого что у хозяев был хороший рояль и они любили музыку. Матильда говорила мало, но умела слушать – редкий дар в женщине. Вагнер помнил, как, бывало, Шрёдер-Девриен – умница и гениальная певица – слова не давала ему выговорить и слушала только себя. Подобные собеседники были неприятны Вагнеру. А Матильда, она не просто слушала, она вся превращалась в слух. Ее подвижное лицо отражало все, о чем говорил собеседник; глаза, и без того большие, широко открывались. О таком слушателе можно было только мечтать.

Когда Вагнер начинал играть, Матильда усаживалась где-нибудь в углу. И какой безотрадной казалась ей вся ее спокойная, благополучная жизнь, как хотелось быть Сентой, Елизаветой, Эльзой[155]155
  Сента, Елизавета, Эльза – героини опер Вагнера.


[Закрыть]
, – пусть даже погибнуть, как эти женщины! Мир сказки, легенды, откуда он возник? Ведь бывают и в жизни чудеса. Иначе, как узнал о них художник?

Пять лет продолжалось дружеское общение с добросердечными людьми: Отто Везендонком и его женой. Вагнер привык считать себя в их доме своим человеком. День, проведенный без Матильды, казался ему потерянным. Только благодаря ей он уже сравнительно легко переносил изгнание.

Странно, ему всегда нравились женщины с сильным, энергичным характером, и он не думал, что это изнеженное, кроткое существо, как бы не имеющее своей воли, так подчинит его себе – вплоть до того, что ради Матильды он откажется от многих своих привычек. Вся его озлобленность смягчалась в ее присутствии. Он долго не подозревал, каких усилий стоило Матильде уговорить мужа принимать Вагнера по-прежнему. Более того, она просила облегчить жизнь Рихарда – ему так тяжело живется в его квартире: какие-то певцы, флейтисты постоянно упражняются за стеной, он не может из-за этого сочинять. Как бы избавить его от беспокойства?

Ей пришла в голову мысль: предложить Вагнеру убежище – небольшой домик, выстроенный вблизи их виллы. Там он мог спокойно работать.

– Я ничего от тебя не скрываю, – говорила Матильда мужу, – этот человек много значит для меня. Но нашему очагу не угрожает опасность. Я никогда не оставлю тебя и никогда не огорчу. Ты это знаешь, не правда ли?

– Знаю.

– Ну вот, благодарю тебя. Пусть он переносит изгнание не терзаясь.

В конце концов Отто согласился и сдержал слово. Вагнер переехал в «убежище», не сомневаясь в расположении хозяев.

И, так как не могло быть речи о том, чтобы им с Матильдой быть вместе, Вагнер подчинился этому. Все же она была здесь, близко, и он мог играть ей.

Матильда писала стихи. Они казались ему прекрасными, оттого что выражали его мысли. В подражание Новалису, она воспевала духов ночи, несущих людям утешение. И слово «Ночь» всюду писала с большой буквы. Вагнер сочинял музыку на эти слова. И в одной из песен Матильды – их было пять – впервые зазвучал напев «Тристана».

В «убежище» легко работалось. «Золото Рейна» и «Валькирия» были уже закончены. В уединении, в тишине он начал «Зигфрида»[156]156
  «Золото Рейна», «Валькирия», «Зигфрид» – оперы, входящие в «Кольцо Нибелунга».


[Закрыть]
.

Но если Отто в заботах о жене проявил благородную деликатность, то этого нельзя было сказать о Минне. Она повела себя недостойно: оскорбила чету Везендонков и Вагнера, «излила душу». Все это обошлось ей очень дорого: их пути с Вагнером отныне навсегда разошлись.

Теперь уже нельзя было оставаться в «убежище». Вагнер переехал в Венецию. Опять бездомный! Снова проклятый! «Голландец» несется по волнам. И теперь уже он совершенно один, без друзей, лишенный всего, что было ему дорого, истерзанный разлукой.

Он писал Матильде отчаянные письма. Она отвечала: «Мы не имеем права жаловаться на одиночество: у меня есть семья, которой я нужна, у вас есть творчество, которое нужно всему миру».

Он пробовал продолжать «Кольцо Нибелунга». Но тут он оставил Зигфрида и пошел по дороге Тристана.

Прежде всего он смертельно устал. За четыре года – три больших оперы и много статей, и много мрачных дум, тяжелых огорчений. В одной из книг по философии, которую еще в Цюрихе дал ему Гервег, говорилось, что смерть прекрасна, как сон. Покой, отречение от всех желаний доставляет высшее блаженство. Ни о чем не думать, ничего не знать, ничего не хотеть и не чувствовать. Эта мысль вначале показалась Вагнеру заманчивой. Она могла бы утешить и Тристана и других, кто слишком сильно страдает. Но сам Вагнер не был создан для бездействия. И «ничего не чувствовать» он также не мог. Он принялся за работу с намерением описать эту жажду покоя, воспеть отречение от жизни. Но получилось совсем не так, как он задумал.

5

Уже было совсем поздно, когда Вагнер сложил последние листы партитуры и вновь задумался – теперь уже над тем, как примет его оперу молодежь.

Нет, Тристан не был слабой натурой, как думала эта остроумная девочка, дочь Листа. Со злой иронией она сказала, что Тристану надо решиться на что-нибудь одно: либо умереть, либо остаться жить и быть счастливым. А то он в продолжение целой оперы стремится исчезнуть и продолжает жаловаться! Очень жаль бедную Изольду, вовлеченную в эту игру со смертью.

– Мне больно видеть, как слабые люди порабощают сильных, – сказала Козима, – а ведь это бывает, и нередко!

– А что бы ты сделала на ее месте? – полушутя спросил Бюлов.

– Я не дала бы ему умереть! – решительно сказала Козима.

– Если бы это от тебя зависело!

– Неужели от нас так мало зависит?

Вагнер снова внимательно посмотрел на Козиму. Когда он шесть лет назад видел Козиму у Листа, она показалась ему такой же застенчивой, как и ее старшая сестра, хорошенькая Бландина. Теперь она окончательно избавилась от своей застенчивости, спорила смело и резко.

Но она была неправа. Тристан обладал сильным характером: но ведь у сильных людей заблуждения держатся упорнее, чем у слабых. Слабый легко даст себя уговорить, легко откажется от своих убеждений и назовет их ошибками, еще не успев осознать это. А Тристан не сворачивает с пути.

Он зовет смерть не потому, что в нем мало жизненных сил, а потому, что у него их избыток. Он слишком много требует от жизни. А раз она не может принести ему полного счастья – такого, в котором сочетаются любовь и долг, он отрекается от счастья и от самой жизни. И, принимая то неизбежное, на что он сам решился, Тристан не обнаруживает смятения, не колеблется. В чем же слабость?

Через много лет, вспоминая Венецию пятидесятых годов и свою «Тристанову дорогу», Вагнер приходил к мысли, что в его опере много противоречий. Язычник, способный послать женщине отрубленную голову ее жениха, вряд ли мог быть таким развитым, душевно тонким, как герой «Тристана и Изольды». Да и этот призыв к небытию, эта пессимистическая философия девятнадцатого века – мог ли средневековый воин проникнуться ею? В ту пору, когда опера создавалась, эти мысли не тревожили Вагнера. В романе, например, это бросилось бы в глаза. Но то, что невозможно в книге, оказалось оправданным в опере. В музыке возможны любые чудеса. При изысканном, изощренном языке оперы, который и для середины девятнадцатого века был слишком новым и смелым, Тристан оставался первобытно цельной натурой, а его эпоха – до конца выдержанной.

И отчаяние Вагнера отступило. Его дух мужал от одной сцены к другой, и, когда опера пришла к концу, он почувствовал себя здоровым и крепким, словно вся кровь молодого Тристана перелилась в его жилы. Раз творчество не покинуло его, он мог удвоить, удесятерить свои требования к жизни. Ибо это были прежде всего требования к себе самому.

Симфоническая опера, опера-симфония – так он назвал бы ее. Мотивы печали, восторга, ожидания счастья, утраты – сколько бы их ни перечислять, на человеческом языке нет определений для всех оттенков чувств, которыми располагает музыка. Вступление к опере и сцена смерти Изольды гигантской аркой обрамляли величественное здание. И, хоть на фортепиано нельзя было передать все изменения оркестра – может быть, и Листу это не удалось бы, – но молодые гости, которым Вагнер играл отрывки из оперы, были потрясены. Что бы ни говорили Козима и Бюлов, видно было, что музыка их покорила, да и сама идея оперы не оставила их равнодушными. И это хорошо, что они пришли. Бюлов – знаток, его мнение ценно. А жена Ганса как бы олицетворяет ту пылкую, непосредственную молодежь, для которой, собственно, и написан «Тристан».

Бюлов восхищался откровениями мастера, а Козима узнавала повесть о любви, недоступной ей. Да, это бывает, и вот как об этом рассказано.

Она была молода и несчастлива – вот что она сознавала. Но, если когда-нибудь голос жизни позовет ее, будет ли она достойна этого зова?

Позднее в гостинице она стояла у окна, всматриваясь в темную даль.

– Тебе не спится, – сказал Бюлов.

– Тебе – также.

– Да, это чертовски трудная опера. Невероятная инструментовка. И эта непрерывная изменчивая мелодия.

– Ты уже воображаешь себя за дирижерским пультом, – сказала Козима.

– Да, – ответил он просто. – По всей вероятности, я и буду дирижировать на премьере, если она состоится.

– Я часто спрашиваю себя, – вновь начала Козима, – для чего существует искусство?

– Как это?

– Ну да, зачем? Для чего?

– Не «для чего», а «почему»! Это насущная потребность человечества.

«Сказал и успокоился», – подумала Козима.

– Странный вопрос в устах женщины, которая выросла в артистической семье, – с некоторым опозданием заметил Бюлов.

– У отпрысков таких семейств чаще всего возникают сомнения.

– Искусство помогает нам лучше разобраться в жизни… так же как и наука, только иным, своим способом.

Ответ Бюлова немного противоречил его прежним словам, и это указывало, что он совсем не «успокоился», а хотел помочь Козиме в ее сомнениях.

«Песня о мастерстве»
1866 год
1

Изгнанник без родины, без надежды увидеть на сцене свои оперы, разочаровавшийся в людях, полунищий скиталец – таким был Вагнер в начале шестидесятых годов. Единственным просветом оказалась поездка в Россию. Симфонии Бетховена и девять симфонических отрывков из вагнеровских спер были встречены по достоинству. Гастроли в России избавили его от нужды. Но ненадолго. Кредиторы вновь стали преследовать Вагнера, и ему пришлось, как всегда, скрываться.

В день своего пятидесятилетия он с отчаянием обнаружил, что до сих пор остается «неопределенным человеком», без дома, без положения. Таков он в глазах света. «Тристан» и все «Кольцо Нибелунга», написанные во время изгнания, ровно ничего не значили для общества. Мало ли что иной чудак пишет в своем уединении? Каково бы ни было значение этих опер, как бы ни ожидать появления мецената, который «поймет» его музыку, в настоящем он пожилой человек, который ничего не имеет. Скоро ему придется прибегнуть к помощи ростовщиков, а затем, может быть, и пустить себе пулю в лоб, потому что при этом унизительном, чудовищном положении он не сможет написать ни одной ноты. Для чего и жить тогда?

И как ужасна его судьба, что даже преданные ему друзья не могут облегчить ее без риска навлечь на себя гонения. И Лист и Бюлов пошли бы на этот риск, да ему-то этим не поможешь. Он все еще политический изгнанник, хотя уже тринадцать лет прошло. Но еще больше мешает новизна и необычность его музыки. И врагов у него больше, чем друзей. Даже в Россию, где его так хорошо принимали, не удалось приехать во второй раз: тамошние власти знали, кто он, и запретили приглашать его.

И вдруг стремительный поворот в судьбе. Появился долго ожидаемый меценат, и не просто меценат, а сам король Людвиг Баварский. Ребенком он слушал в Веймаре «Лоэнгрина» и тогда же поклялся: как только станет королем, разыщет этого композитора и возвеличит его. И вот разыскал. Вагнер – в Мюнхене, столице Баварии. Король Людвиг осыпал его милостями. Принят к постановке «Тристан». Нужда кончилась, можно не думать о будущем.

В Мюнхене жили друзья. Ганс Бюлов был главным дирижером оперы. Все резко изменилось, как в сказке.

Нет, не так уж внезапно, «милостью божьей», все это произошло. Скорее – «милостью Листа». Потому что Лист поставил «Лоэнгрина» в Веймаре. Потому что Лист пропагандировал его музыку везде, всюду. «Без Листа ты пропал бы, – говорил себе Вагнер. – Без Листа с его великодушным сердцем и энергией, без его доброй воли ты не выбрался бы на дорогу. Он дал приют тебе, изгнаннику, он утешал и поддерживал тебя, когда ты отчаялся, он позаботился о том, чтобы твоя музыка звучала, когда ты должен был скрываться. И от нужды он не раз спасал тебя. Ты забываешь иногда об этом, но ты не смеешь забывать».

В шестьдесят пятом году был наконец-то поставлен «Тристан». Критики ничего не поняли, половина публики – также. Но другая половина, по крайней мере, слушала со вниманием. Среди этой половины нашлись люди, которые с этого дня сделались вернейшими почитателями Вагнера. Не так уж плохо.

Оркестр был большой и слаженный. Дирижировал Ганс Бюлов. Тристана пел великолепный певец Шнорр. Пожалуй, Тихачек был бы староват для этой роли.

И все же каким непрочным оказалось мюнхенское благополучие! Правда, Людвиг Баварский не оставил Вагнера. Но пришлось бежать и из Мюнхена. Снова бежать! И еще несколько лет страдать от чужой ненависти.

В Мюнхене у Вагнера появились враги. Значение баварского короля было совсем невелико. Сам Людвиг, еще юноша по летам, то слишком легковерный, то не в меру подозрительный, не сумел поставить себя в должные отношения с придворными и министрами. Когорта мюнхенских музыкантов ни с того ни с сего ревностно занялась политикой, обратив свою деятельность против Вагнера. В его реформе они усмотрели опасность для общества. В конце концов король Людвиг, растерявшийся и павший духом из-за этой обдуманной, умело организованной травли, предложил Вагнеру на время покинуть город. Он даже плакал, сообщая об этом Вагнеру, и клялся, что никогда не бросит его в беде.

Весь мюнхенский период вспоминался как дурной сон. Да и сам Людвиг… Конечно, неблагодарность плохое свойство, а все же есть что-то унизительное в этом покровительстве «высокой» особы. Вагнер тяготился привязанностью короля. Чем сильнее такой покровитель любит тебя, тем это неприятнее, тяжелее. Потому что он дает тебе деньги, а без этого не нужен тебе. Ах, это ужасно! Писать письма, уверять в преданности! Пусть даже ты и уважаешь его, все-таки сознание зависимости помешает тебе разглядеть достоинства покровителя. Нет, тут что-то нехорошо: он имеет права на тебя, он тебя купил!

И кто сказал, что только в любви денежные отношения унизительны? Не менее унизительны они и в дружбе, если они односторонни. Разве дружба покупается? Вечно думать о том, что ты обязан другому, что должен отвечать взаимностью, что неблагодарность – это грех. А вот иногда хочется быть неблагодарным, просто подмывает! Я хочу свободы. Опомнись, разве она бывает на свете? Разве ты был свободен, когда умирал с голоду?

Вагнеру приходилось и раньше пользоваться чужой денежной помощью. Но друзья ничего не требовали в обмен за это. А когда он не поладил с ними, то отказался от их денег. Но внимание этого экзальтированного короля, его голубые глаза, полные вечной меланхолии и невысказанного упрека, его клятвы в вечной дружбе и требования таких же клятв от «друга», который старше более чем на тридцать лет! Эта необходимость поддерживать всегда «возвышенное» настроение… И как трудно вести себя с королем так, будто видишь в нем знатока музыки и красоты. А он совсем не знаток и любит музыку как-то взахлеб, глухо…

Будь он бедным мальчиком, каким-нибудь начинающим музыкантом, еще можно было бы с ним поладить. Гулять с ним иногда в свободное время, а иной раз и прогонять его: «Знаешь, дружок, нет времени, приходи-ка завтра или на той неделе. Ну, нечего хныкать: потерпишь несколько дней!» А как это скажешь королю?

– О, Рихард, – говорит он, – этот мотив лебедя говорит нам о темной печали.

– Нет, ваше величество, скорее о светлой.

– Ну да, я хотел сказать – о светлой. Но все-таки здесь есть какая-то демоническая нотка…

…То есть – никакой, но приходится молчать, почтительно склонив голову.

– Вы не должны сердиться на меня, Рихард. Я так боюсь, что вы рассердитесь.

– О, ваше величество, как вы можете думать!

– Не говорите так. И называйте меня Людвигом.

– Я буду называть вас так, если вы хотите.

Король сияет. В общем, он славный мальчуган, но…

– Вы очень упрямы, Рихард. Почему вы непременно хотите поставить все «Кольцо» [157]157
  «Кольцо Нибелунга» состоит из четырех опер. «Валькирия» – вторая опера. См. главу «Легенда легенд», стр. 286.


[Закрыть]
сразу? Почему бы не поставить пока только пролог? Или одну «Валькирию»? Я мог бы это устроить.

– Ваше величество, вы же знаете, каков мой замысел. «Кольцо Нибелунга» – это четыре оперы, но единое целое.

– Иногда нужно пойти и на уступки. У вас столько недоброжелателей.

И король добивается постановки «Валькирии». Но Вагнер не участвует в этом; он даже не является на премьеру.

– Вы огорчили меня, Рихард. По-моему, вы просто жестоки.

– Но я ведь предупреждал ваше величество, что…

– Ты упорно не хочешь называть меня Людвигом!

– Но я предупреждал, что этого нельзя делать. «Валькирия» только часть «Кольца».

– Ну хорошо. Я все-таки счастлив, что она шла. И успех был…

– Вряд ли, Людвиг.

– А! Это мило, что ты меня так назвал. Ты все-таки добрый.

Но иногда проявляется и самодурство.

– Я, кажется, король! И мне странно, что вы противитесь моей воле!

– Я только хотел объяснить вашему величеству…

– Прошу не перебивать меня! Мое решение свято. И никому его не переменить!

– Я вынужден молчать, ваше величество.

– Ах, не говори так: это разрывает мне сердце!

Козима, которую Вагнер часто видал в Мюнхене, совсем не считала положение затруднительным.

– Король забавен, – говорила она, – он обожает вас, это естественно. Но за счастье дружить с вами он должен платить – и подороже.

– Однако, милая Козима…

– Не будем притворяться, Рихард. Вы верите в свою гениальность, ваше творчество нужно не только для всех нас, но и для будущих поколений. С какой же стати вы должны прозябать в бедности? В неизвестности? Король хочет избавить вас от этого, тем лучше. Это большая честь для него, а не для вас. Я не знала, что у вас такая хилая совесть.

– Но в качестве «купленного» я обязан приспособляться.

– Ничего подобного. Мне кажется, вы можете делать все, что вам вздумается. Король все примет. Можете капризничать, ходить на голове.

– Я не акробат, – обиделся Вагнер, – и как раз боюсь, что он заставит меня ходить на голове.

– Не бойтесь – не заставит.

– Иногда я действительно боюсь короля, – сказал Вагнер. – Мне кажется, что он… что у него в голове не все в порядке.

– Возможно. Мне тоже так кажется.

– Но ведь это опасно. Сегодня он любит своих друзей, а завтра их возненавидит…

– Возможно. Но это бывает и с самыми разумными людьми.

– С такими, как Людвиг, не знаешь, как держать себя.

– Пустяки. Будьте самим собой и принимайте поклонение – вот и всё. Я только посоветую вам никогда не забывать в его присутствии, что вы его подданный. Ему очень приятно его звание. Он хочет быть для вас не просто другом, а «царственным» другом. Я это заметила. Впрочем, это всё пустяки. Страшен не король, а его подданные.

– Ну, их-то я не боюсь! – надменно сказал Вагнер.

– Напрасно. Но и с ними можно бороться.

– Впрочем, – говорил Вагнер, – король еще очень молод и играет в романтизм. Со временем он вникнет в дела и сделается таким же, как и все посредственные короли. Пусть играет.

После представления «Тристана», возвращаясь домой с Бюловым и Козимой, Вагнер заметил на улице стройную женщину в черном. Она садилась в карету. Ее спутник помог ей взобраться на ступеньку. Вагнер узнал его: это был Отто Везендонк.

Значит, она приехала. Некогда он писал ей: «Тристан принадлежит только тебе». Они уже давно не переписывались. Какова она? Как странно, что это прошло. Было сильнее всего и прошло.

Козима спросила:

– Что это вас так внезапно опечалило? Ведь все прошло хорошо? – Она имела в виду оперу.

– Да, конечно.

Шесть лет назад ему не было никакого дела до Козимы. Он только жалел Листа, что у него такая строптивая дочь. Ну, и Ганса тоже жалел: ему, видно, достается. Но Козима терпеливо дожидалась своего часа.

И дождалась.

Когда Вагнер уехал из Мюнхена, Козима вскоре последовала за ним, взяв с собой маленьких дочерей. По мнению друзей, она выбрала самое неподходящее время. На Бюлова, столь преданного Вагнеру, посыпался град насмешек. Его и прежде преследовали за пропаганду «музыки будущего». Отъезд Козимы развязал руки газетчикам. Злорадство, злоба, жестокость проявили себя в полной силе. Друзья отвернулись от Вагнера и Козимы, обвиняли их в эгоизме и бездушии. Многие порвали с ними навсегда. Другие прямо требовали изменить жизнь, вернуться к прежнему.

Но что было совсем неожиданно – это отношение Листа.

– Я не могу больше называть тебя своей дочерью! – объявил он. – Так и знай. И он мне больше не друг!

– Неужели ты придаешь такое значение толкам? – спросила Козима. – Ты сам говорил, что в молодые годы пренебрегал мнением света.

– «В молодые годы»! Один из вас, как мне известно, уже не молод.

– Тем больше чести для него, что он не сгибается под тяжестью предрассудков.

– Он сгибается под тяжестью чужой воли, – сказал Лист.

Козима усадила отца и сама уселась напротив:

– Поговорим хоть раз откровенно, хочешь?

– Что за торжественное предисловие! Терпеть не могу.

– Да, Бландина говорила всегда: «Папулечка, пусенька» – и ласкалась, как котенок. А я неласковая, ты знаешь.

– О да, слишком хорошо знаю.

– Поговорим откровенно. Ты ведь все-таки виноват передо мной.

– Вот как? Значит, Ганс был плохим мужем?

– Самый хороший муж плох, если к нему не лежит сердце. Но оставим это. Ты желал мне добра, ты всегда был добрый. И особенно ко мне, потому что не любил меня.

– Что-о?

– Видишь ли, ты не обижайся: бывают мачехи, которые преувеличенно ласковы к своим падчерицам или пасынкам именно потому, что те не родные дети. Так иногда и родители заменяют недостаточную любовь к своим родным детям преувеличенными заботами. И это хорошо, честно.

– И ты осмеливаешься…

– Я помню, что к Бландине ты был строже, чем ко мне, но сколько любви было в этой строгости! Оттого она и вела себя правильнее, чем я.

– Не смей говорить о Бландине!

– Я знаю, ты втайне жалеешь, что именно я осталась в живых!

– О, как ты похожа на свою мать!

– Да. Только красоты не унаследовала. А в остальном похожа. Вот почему ты не любишь меня. Ты ведь и ее не любил, – прибавила она как бы вскользь, не замечая протестующего движения Листа… – Но оставим это. Ты обвиняешь меня в том, что я выбрала Рихарда…

– Не может молодая женщина «выбрать» старика. Тебе нет тридцати, а ему…

– Он не старик еще. И разве ты не знаешь подобных примеров?

– Не в этом дело. Ты покидаешь прекрасного человека, лишаешь его дочерей…

– Значит, я должна была их покинуть?

– … оставляешь его на съедение этой мюнхенской своре.

– Свору не умилостивишь уступками. Они все равно затравили бы нас всех.

– Но ты хоть подумала о Гансе?

– Я думаю о нем. Но ведь он больше всего страдает не оттого, что потерял меня, а от неприятностей по службе. Это поправимо. Такой дирижер всегда найдет место в другом городе.

– Непостижимо!..

– И если бы он хотя бы любил меня!

– Он всегда хорошо к тебе относился.

– И я к нему. Что ж из этого?

Она выпрямилась, полная решимости.

– Хорошее отношение! – презрительно воскликнула она. – И вы этим довольствуетесь? А я нет. Целых тринадцать лет – почти половину своей жизни, нет, всю жизнь – я ломала себя, мучилась, увядала. Нет, твое поколение не мирилось с подобной участью. Вспомни мадам Санд и себя самого. Как вы кричали, как воспевали свободу чувства!

– В молодости человек бывает односторонен, Козима.

– Ты не был таким.

– Но, когда приходит зрелость, становишься мудрее и начинаешь понимать, что в юности слишком превозносишь то, что непрочно, недолговечно.

– И это говоришь ты?

– Да, девочка. Начнешь ли с этого или придешь потом, все сводится к одному: самое сильное чувство проходит и не возвращается.

– Как по-твоему: тринадцать лет – это большой срок?

– Поверь, дитя, есть чувства более глубокие и достойные, чем то, которое называется любовью.

– Ах, кто же на них посягает!

– Я требую, чтобы ты уехала куда-нибудь на год или два, пока улягутся крики.

– Пусть кричат. Мне все равно.

– Год или два, неужели это так много?

– Год или два! – Козима презрительно засмеялась. – В прибавление к тринадцати годам? Чтобы уж было круглым счетом пятнадцать? Ну, вот что я тебе скажу: вы боретесь за свое творчество, за ваши реформы, и боретесь отчаянно. Я не обладаю никакими талантами. Но за свое счастье буду бороться так же отчаянно, запомни. Я доказала, что мое чувство и прочно и долговечно.

– Я не стану объясняться с Вагнером, – сказал Лист, вставая.

– И не надо.

– Хотя Каролина полагает…

Мнение княгини меня не интересует. Я могла бы спросить: почему она в свое время не вернулась к своему князю?

Листа всегда уязвляли непочтительные отзывы о княгине. И он сказал то, в чем долго потом раскаивался:

– Ты хотела полной откровенности, Козима. Тогда я спрошу тебя: уверена ли ты, что Вагнер отвечает на твое чувство полностью? Да… конечно, ты уверена в этом.

Глаза у Козимы стали совсем прозрачными. Она встала и подошла поближе к отцу.

– Не бойся, я приму бой, – сказала она. – Нет, я не уверена, что Вагнер любит меня так же, как я его. Мне вообще не суждено внушать такую любовь – я уже знаю. Но со временем он будет ценить меня. В этом можешь не сомневаться. Лучшей жены ему не найти. Я буду неусыпно блюсти его интересы, охранять его покой, поддерживать бодрость. Я знаю, что ему нужно. Сделаю все, чтобы его слава укрепилась. Ну, и потом ты ведь знаешь: я не глупа… и никогда не оскорблю его вкуса.

Ее рука легла на плечо Листа.

– И к музыке я привыкла, – продолжала она почти ласково, с легкой иронией. – Столько ее приходилось слушать! Разбираюсь в ней неплохо. И дирижирование мне хорошо известно. Я сумею управлять этим оркестром, как он ни сложен… Но если другие женщины управляют вами, чтобы удовлетворить свои мелочные прихоти, и в угоду этому ломают вас, то я посвящу себя служению. Творчество Вагнера, его слава, его бессмертие – вот чему я служу. Как ты думаешь: стоит ли обвинять женщину, поставившую перед собой такую цель?

Она сняла руку с его плеча, поправила волосы. Он впервые заметил, какие у нее красивые руки.

– У меня ведь нет собственных талантов. Придется пестовать чужой. Чем же плоха эта миссия? Когда-нибудь ты признаешь мою правоту.

Но он признал ее не скоро.

А теперь в Трибшене, в домике, который Козима велела убрать по своему вкусу, совсем не бюргерскому, тихо, удобно для работы. Может быть, впервые в жизни Вагнер наслаждается покоем. Это не разнеживающий покой, а тот, который необходим для вдохновения. Козима – его секретарь, его первый критик. Ей он читает свои либретто, играет все написанное. Мягкой, женственной ее не назовешь, ее остроумие жалящее… Но по уму, по развитию, по широте взглядов она выше всех женщин, которых он знал. Когда он говорит ей это, она хмурится:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю