355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фаина Оржеховская » Воображаемые встречи » Текст книги (страница 18)
Воображаемые встречи
  • Текст добавлен: 27 марта 2017, 18:30

Текст книги "Воображаемые встречи"


Автор книги: Фаина Оржеховская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)

8

Моя дочь Козима иронически посмеивается, когда я рассказываю ей о встречах с хорошими людьми. И ведь странно, что многие эти встречи происходили у нее на глазах.

– Ты ужасно восторженный! – говорит она. – Где ты их выкопал? Можно подумать, что мир кишит замечательными личностями!

– Вот именно – «выкопал». Это ты хорошо сказала. Разумеется, если ждать, что набредешь на сокровища, это может и не случиться. Но если искать неутомимо, с верой в душе, окажется, они лежат не так уж глубоко. А если и глубоко? Почему не пытаться добыть их? Но мы не замечаем и того, что близко.

– Я и забыла, что ты счастливчик, – говорит Козима с легким пренебрежением и горечью, заметной лишь для меня. – Тебе чертовски везло!

В этом она права. «Везло»! Разве это не подарок судьбы, что ко мне в Веймар приехал однажды, – нет, не приехал, а забрел не кто иной, как Ганс-Христиан Андерсен? Метель была страшная, и он порядочно промерз. Об этом можно было догадаться по его носу, но не по глазам. Они излучали такое тепло, что от этого даже в моей комнате стало уютнее. Козима не может не помнить этого – она сама открыла ему дверь.

Как всегда, у меня были гости, и среди них Иоганнес Брамс.

Портрет Андерсена был еще неизвестен. Наружность у него не такая, чтобы сразу признать в нем великого поэта. И заговорил он просто о совсем обыкновенных вещах: о погоде – брр, какой ветер! Но все мои гости переменились, притихли еще до того, как я представил им Андерсена. До его прихода они были в каком-то хмуром настроении, особенно Брамс. Он ни за что не хотел играть, несмотря на просьбы. А тут неожиданно, хотя уже просить давно перестали, он сам вызвался показать свои песни в народном духе. И играл и пел, а чудесный гость сидел в углу и улыбался. А Козима? Царь милостивый, что произошло с этой девчонкой? Она суетилась, сама принесла Андерсену шоколад и печенье, сама – о чудо! – осведомилась, не горячо ли, сладко ли… Я все это хорошо помню. И когда играл Брамс и другие, она смотрела не на Брамса и других, а на этого северного гостя и не сводила глаз с его лица, с его впалых щек…

– Неужели ты забыла, Козима? Ты даже сейчас улыбаешься…

– Нет, я не забыла. Но я же говорю, что тебе очень везло.

Мне всегда казалось, что люди больше таят, чем обнаруживают. Вот почему я никогда не ограничивал свои знакомства определенным кругом. Мне претит кастовость музыкантов. Впрочем, даже в своем кругу мы бываем нетерпимы.

Я… ищу. Не довольствуясь тем, что мне присылают композиторы, я и сам стараюсь услыхать какую-нибудь новинку. Посещаю не только академические, но и садовые концерты, прислушиваюсь, не промелькнет ли новое имя. Тех, кто приходит ко мне, я приглашаю снова, потому что не всегда можно узнать человека с первого раза. Иногда он сам виноват в этом, а чаще – тот, к кому он обращается. Случай с молодым Вагнером всегда встает в моей памяти.

Некоторых я узнавал заочно – по их музыке. Потом удивлялся, что они оказывались не такими, как я представлял себе. Гуго Вольф, судя по его романсам, никак не мог быть юным, застенчивым мальчиком. Мне казалось, это человек, умудренный жизнью. И вот он явился – краснеющий, робкий, лет шестнадцати на вид.

Несоответствие между музыкой и внешним обликом, хотя и в другом роде, нашел я и у Цезаря Франка, и у Дворжака. И только один оказался совершенно таким, как его музыка.

Я нашел сонату Эдварда Грига в лавочке у букиниста. А когда он сам приехал в Рим по моему приглашению, я подумал, что все равно узнал бы его по этой сонате – он был такой же молодой, умный, ясный. Он рассказывал мне о своей жизни без малейшей попытки украсить ее, и все-таки она была похожа на сказку. Встречи Грига (чего стоит один только полулегендарный Оле Булль)[138]138
  Оле Булль – выдающийся норвежский скрипач, основатель национального театра в Бергене.


[Закрыть]
его женитьба, дружба с Нордраком, эти фиорды, среди которых вырос Григ, – во всем этом неисчерпаемая поэзия. Я слушал его, играл его пьесы и думал: «Ты превращаешь в поэта каждого, кто узнаёт тебя».

Я захотел сделать ему сюрприз и сыграл его фортепианный концерт в присутствии многочисленных гостей и самого Грига, который не знал, что именно я буду играть. Парень был ошеломлен, а я очень доволен своей выдумкой. И, право, не знаю, кому все это доставляло большую радость: мне или ему. И, когда в письмах он повторяет: «Вы так много сделали для меня», я только усмехаюсь. Тебе и невдомек, милый Пер (ибо в тебе лучшая половина Пер Гюнта, остальную пусть съедят тролли!) [139]139
  Пер Гюнт – герой одноименной пьесы Ибсена; двойственный образ: в нем сочеталось хорошее и дурное. К «Пер Гюнту» Григ написал музыку.


[Закрыть]
, тебе и в голову не приходило, что значила для меня эта встреча с тобой, это новое подтверждение моей веры в людей!

Вчера был разговор с Каролиной. Не любя Вагнера, она переносит свою антипатию на Козиму и даже уверяет меня, что я не могу любить такую заносчивую и неблагодарную дочь, – ведь мы с ней несколько лет не встречались. При всем своем уме Каролина не может понять, что нередко мы любим людей, которые нам не нравятся, и что чаще всего – это наши собственные дети. От этого мы любим их не меньше, во всяком случае – болезненнее.

Козима всегда внушала мне беспокойство. Не обладая никакими особенными талантами, она, что называется, творческая натура и жаждет многого, в чем отказала ей природа. Бедное дитя, я виноват перед ней. Ее мать так часто восстанавливала ее против меня, так умела пользоваться недостатками Козимы и заглушать все лучшее, что было в ее натуре, что я поверил, будто девочка не любит меня. Я ошибался. Было совсем нетрудно привлечь к себе эту чуткую, хотя и неподатливую натуру и воспитать ее по-своему. Но я упустил этот случай или много случаев, а потом, чем дальше, тем хуже: Козима становилась все упрямей. И было уже невозможно влиять на нее.

В те годы, когда многие девушки бывают счастливы и беспечны, – от шестнадцати до двадцати, – Козима доставляла мне одни огорчения. До той поры она была застенчивой, скромной, как и ее сестра Бландина, а тут проявилось в ней своеволие, и неукротимость, и недовольство собой, и наряду с этим самоуверенность и надменность. Подруги отвернулись от Козимы, только кроткая старшая сестра оставалась с ней. Но именно Бландина, с которой она не расставалась прежде, стала внушать Козиме непонятное раздражение и враждебность. Чем терпеливее и мягче обращалась с ней Бландина, тем сильнее ожесточалась обозленная девочка, хотя в иные минуты со слезами просила у сестры прощения.

Я пытался вызвать ее на откровенность, но тщетно. Она либо молчала, либо отвечала дерзостями. Смысл этого дошел до меня гораздо позже.

Она часто задумывалась тогда, говорила, что жизнь не привлекает ее, хотя я знал, что она страстно любит жизнь. Но она делала все наперекор себе.

Вот почему я решил выдать ее поскорее замуж. Я выбрал для нее славного, талантливого юношу, моего ученика, выдающегося музыканта. В течение нескольких лет я думал, что они счастливы, и тут я ошибся. И, когда она захотела устроить свою жизнь по-своему (и устроила!), я негодовал больше всех, я даже порвал с ней. Но разве я не страдал за нее и тогда?

Она не противилась браку с Гансом Бюловым, которого я выбрал для нее, а между тем она любила другого. Только этот другой был для нее недосягаем.

Зато теперь она, кажется, немного мстит ему за его прежнюю недосягаемость. Она держит себя так, будто Вагнер во всем ей подчиняется. Как будто Вагнер умеет подчиняться! Но, посмеиваясь в душе, он позволяет Козиме «влиять» на него. Она все отлично понимает, но для других все должно выглядеть так, как ей хочется.

Теперь я уже не боюсь за нее. От Вагнера она никуда не метнется, да и ей самой скоро предстоит стать бабушкой. Теперь Козима «твердокаменная», ее побаиваются в свете, она говорит веско, отрывисто, решительно…

Ничего, все спокойно. И Ганс Бюлов давно женился, и все мы друзья.

И все-таки мне жаль, что нет больше неукротимой, своевольной Козимы – девочки, с которой именно теперь я мог бы говорить откровенно. Я мог бы предотвратить многое, и она при всей трудности своего характера, откликнулась бы на мои слова.

Часто я вспоминаю маленькую Козиму, которая сопровождала меня на прогулках. Помню ее пытливые расспросы и умненькое личико; помню, как она прижималась ко мне при виде огромного Колизея. И все, что нравилось мне, она запоминала и потом рассказывала об этом Бландине – с оживлением и некоторым священным страхом.

А теперешняя Козима – честолюбивая, надменная светская дама, жизнь которой проходит под девизом «Noblesse oblige»[140]140
  Положение обязывает (франц.).


[Закрыть]
. И хоть мы с ней в мире, сегодня она еще дальше от меня, чем тридцать лет назад, когда она дерзила мне и угрожала убежать из дому.

…Легка на помине! Проснувшись сегодня раньше обычного, то есть глубокой ночью, я нашел у себя письмо Козимы из Венеции. Она пишет, как всегда, о Рихарде, о его величии и, между прочим, советует мне приступить к мемуарам. «Это долг каждого художника, – пишет она, – оставить потомству историю своей жизни». При этом она даже поучительно высказывается о направлении такой книги. «Важно не то, что ты думаешь о себе и других, а та истина, которую узнает потомство».

«Та истина»… То есть ты хочешь сказать: та спасительная ложь? Ведь недостаточно повелеть: «Нужно стремиться к истине». Надо еще точно определить, что ты подразумеваешь под истиной. «Рассказать о себе так, чтобы это было поучительно для потомства». Почему ты думаешь, что ловко подобранные факты, изложенные дидактическим тоном, важнее, «поучительнее», чем искреннее признание? Принимать желаемое за сущее и даже не принимать, а внушать другим, что все желаемое уже достигнуто, – это в твоем характере, Козима!

Теперь она предлагает мне писать мемуары. Она помнит, что у нее не только гениальный муж, но и отец – артист и композитор. Она гордится нами обеими, – мною гораздо меньше, но все-таки… Рихард написал четыре тома своих воспоминаний. Теперь ей хочется, чтобы и я занялся тем же.

Поздно, дочка! Да и не к чему. У меня осталось не очень-то много времени, зато масса дел. Я не успею довести их до конца, никто не успевает. Любой художник остается в долгу перед человечеством. И лучшие наши творения – это те, которые задуманы, но не закончены и даже не начаты. Но все же, пока есть силы, я продолжаю. Я должен еще закончить «Чардаш смерти» – мою шестнадцатую венгерскую рапсодию и начать семнадцатую. Мне хочется написать третий «Мефисто-вальс» и «Мефисто-польку». Я должен побывать в Венеции, и в Веймаре, и в Будапеште, должен играть в концерте вместе с Зилоти и дирижировать во многих местах. Многое задумано, но я уверен, что новые и новые мысли станут посещать меня одна за другой и сумасбродная надежда на их воплощение не оставит меня. Что бы ни говорил рассудок, я остаюсь тем, кем был всегда: полным любопытства к жизни и с нетерпением ожидающий, что принесет мне грядущий год. Даже не месяц, не день, а именно год – вот как я размахнулся! Но и в течение суток бывают свои перемены, и я, подобно молодому путешественнику, спрашиваю себя: «А что там, за поворотом?» И я продолжаю идти вперед без особенного страха.

Часы бьют четыре. Начинается мой рабочий день.

Мейстерзингер. Повесть о Вагнере

На чужбине
1841 год

Это был странный, почти фантастический день. Густой туман висел над Парижем. И самый воздух, казалось, был пропитан безнадежностью.

Вагнер вышел из дому после полудня и до самого вечера бродил по туманному городу. Тяжелый башмак сильно натер ему ногу, он шел прихрамывая. Но нельзя было вернуться домой без денег: еще вчера Минна сказала ему, что лавочник ничего больше не отпускает в кредит. Вагнеру были должны в редакции газеты, где он помещал заметки о музыке, и в издательстве, которое заказывало ему иногда переложения модных арий для арфы или флейты. Подобные вещицы имели сбыт. Но не везло ему в этот осенний день: в редакции не было приема; в издательстве его просили обождать до среды, а была всего только суббота.

Незаметно для себя Вагнер очутился у Большой оперы. Как его все еще тянуло сюда! Его заветной мечтой было увидать «Риенци» [141]141
  «Риенци» – опера Вагнера.


[Закрыть]
на сцене парижского театра. Почему бы и нет? Когда там ставится всевозможная дребедень. Вагнер слыхал, что иностранцев хорошо принимают в Париже. Действительно, там преуспевали итальянцы и даже немцы. И всякие другие. И только ему, не нашедшему признания на родине, не посчастливилось и в Париже. Он мечтал о славе, но даже безбедное существование оказалось невозможным для него.

К двадцати восьми годам ничего не добиться! Жить в бедности, тратить время на писание чепухи и вот бродить по улицам в поисках каких-нибудь пяти франков! Им не понравился «Риенци». Зато нравятся бездарные «Пастушки из Лиможа»![142]142
  «Пастушки из Лиможа» – опера посредственного композитора.


[Закрыть]

К театру всё подъезжали и подъезжали экипажи. Вот они – любимцы нового Вавилона, баловни судьбы! Впрочем, судьба тут ни при чем. Предприимчивость при слишком сговорчивой совести…

А вот и музыканты. Изящный Лист, невозмутимый Калькбреннер[143]143
  Калькбреннер – известный в те годы пианист, педагог и композитор.


[Закрыть]
, Шопен. Как плохо он выглядит, бедняга! Но одет изысканно… Вагнер прислонился к колонне, чтобы остаться незамеченным. Его горящие глаза провожали каждого входящего в фойе.

У него был знакомый капельдинер, который устраивал его иногда в ложе. Не попросить ли у него взаймы… ну хотя бы франк? Но, взглянув на старика, Вагнер не решился высказать свою просьбу.

Капельдинер предложил послушать оперу Мейербера.

– Нет, голубчик, хватит с меня «Пророков»…[144]144
  «Пророк» – опера Мейербера.


[Закрыть]

Вагнер снова вышел на улицу.

Туман сгустился: за несколько шагов уже ничего нельзя было различить. Как будто это не Париж, а Лондон. Вагнер шел почти наугад. Холод пронизывал его, боль в ноге усилилась. А главное, тоска лишала его сил; ему казалось – он не дойдет до дому. Опасно оставаться вот так одному, в тумане. Хорошо еще, что есть кров над головой и жена, которая ждет его. Его ли? Или она думает лишь о деньгах, которые он должен принести? Но можно ли осуждать ее за это, бедняжку? Скорее он должен упрекать себя за раннюю женитьбу.

Минна была домовитая, хозяйственная, бережливая. В прошлом актриса, она тем не менее отличалась совершенно бюргерскими вкусами. Она вышивала и вязала салфеточки, а во время ярмарки приобретала «украшения» вроде глиняных статуэток и разрисованных тарелок – «для стены», как она объясняла. И куда бы их с Вагнером ни закидывала судьба, ни одно из этих изделий не терялось. В какой бы лачуге ни приходилось жить, Минна извлекала их из дорожной корзины, расстилала и развешивала с любовью. Ну и, конечно, портреты актеров и никому не нужные афиши тоже висели на стене. Когда же Вагнер, ненавидевший все эти предметы, особенно афиши и глиняных, покрытых глянцем котов, выговаривал Минне за ее дешевые пристрастия, она спокойно напоминала ему, что не она, а именно он настаивал на их свадьбе; она же предупреждала его, что двум беднякам не стоит связывать друг друга…

Внезапно в тумане перед ним мелькнул большой силуэт собаки. Вагнер бросился вперед. Две недели назад от них сбежал пес, которого они с Минной приютили еще в Риге. Когда им стало совсем плохо, собака продолжала получать свой паек, хотя и соответственно уменьшенный. Они очень привязались к ней. Но, что там ни говорят о собачьей преданности, этот Робер все-таки не выдержал и покинул их. Вагнера побег расстроил, точно вместе с Робером ушла последняя надежда на их благополучие.

Нельзя было сомневаться, что собака, показавшаяся впереди, в тумане, и есть беглец Робер. Та же удлиненная морда, те же свисающие уши. Вагнер окликнул ее, она пустилась бежать. Он, в свою очередь, ускорил шаги.

– Робер, погоди, Робер! – кричал он. Словно хотел объяснить, убедить, что скоро у него будет слава, деньги. «Если она услышит меня и повернет назад, значит, все будет хорошо», – загадал он. И продолжал бежать задыхаясь.

Собака исчезла во мгле. Вагнер опомнился. Он был один среди обнаженных деревьев. Всмотревшись, он сообразил, что находится недалеко от своего дома. Вот сквер, где они иногда сидели с Минной. Он поплелся к ближайшей скамейке и опустился на нее.

Однако что он сказал, этот капельдинер, до того как предложил посмотреть «Пророка»? Он хорошо знал, что делается за кулисами, и назвал фамилию какого-то Дютша. Подтвердилось то, чего Вагнер опасался: либретто, которое он представил в театр, передано другому композитору – этому самому Дютшу, чтобы тот воспользовался им для оперы.

Ну, это мы еще посмотрим! Этот молодчик не имеет никакого права на чужой сюжет! Они думают, там, в дирекции, что для композитора неважно либретто, что его можно так легко уступить. Что оно не выстрадано так же, как и сама музыка!

Сюжет будущей оперы был так же связан со всей его жизнью, как и другие замыслы. Полтора года назад, когда пришлось бежать из Митавы от кредиторов, он попал на корабль во время шторма. В тесной каюте, страдая от качки, тревожась за Минну, которая была еще в более жалком положении, чем он, Вагнер почти в бреду вспоминал легенду о Моряке-скитальце, которую прочитал у Гейне.

Был такой же туман, как теперь, пожалуй, еще более зловещий. Когда он немного рассеялся и на море стало тише, Вагнер вышел на палубу. Рассвет едва брезжил. Два пассажира и матрос тихо разговаривали.

– Мы как раз приближаемся к Норвегии, – сказал один из пассажиров. – Вот тут-то и плыл «Летучий голландец».

– Вы так говорите, как будто сами видели его, – отозвался другой пассажир.

– Спросите матросов. Они вам расскажут. «Летучий голландец» – это обман зрения. Но вместе с тем зловещая примета.

– Эге! – подтвердил матрос. – Как только он появится – тут и жди беды.

– Я читал эту балладу у Гейне, – вмешался Вагнер.

Первый пассажир пожал плечами:

– Но ведь поэты откуда-то черпают свои сведения.

– Расскажите, в чем дело, – попросил второй пассажир, – а то я все слышу: черный корабль, смертельно бледный капитан… И как можно ночью в тумане увидать лицо да еще разглядеть, какое оно: бледное или нет?

– Я сам не видел, – сказал матрос, – а старшие передавали.

– Сюжет легенды приблизительно такой же, как у Гейне, – начал первый пассажир. – За какую-то провинность капитан корабля осужден вечно скитаться по морю со своей командой.

– А она-то за что?

– Все грешны… Ну вот, капитан не смеет пристать ни к одному берегу, он даже не может броситься в воду и утонуть, ибо для него нет смерти. Но после многих лет, а может быть, и веков, приговор был смягчен. Через каждые семь лет проклятому капитану позволено остановиться у какой-нибудь бухты и сойти на берег. О, как оживляется корабль! Матросы начинают суетиться, прибираться. Капитан выходит из своей рубки помолодевший, неузнаваемо красивый. Так преображает человека надежда.

– На берегу невеста ждет, – пояснил матрос.

– Да, видите ли, все дело в том, что капитана должна полюбить женщина. Тогда кончатся его скитания. Правда, он потеряет право на бессмертие, но оно ему и так осточертело… Однако встреченная им женщина должна быть олицетворением преданности и верности.

– Ишь, чего захотел! – сказал матрос.

– Но поскольку идеальную подругу найти трудно, то легенда не имеет конца, как и скитания злополучного капитана. Он возвращается на свой корабль, унылые матросы бредут за ним. И снова начинается буря.

– Какой чудесный сюжет для оперы! – воскликнул Вагнер.

Рассказчик с неудовольствием посмотрел на него:

– Вы говорите так потому, что, вероятно, не имеете никакого отношения к музыке. Подобный сюжет не может вдохновить музыканта. Не представляю себе, как Россини приступил бы к этому, разве лишь под угрозой пытки. Постановщик еще показал бы на сцене черный корабль, возникающий из тумана. Но в музыке, а особенно в опере, выразить идею вечного, заметьте: вечного, скитания по морю, одну навязчивую думу, неизбежное разочарование и повторяющиеся мучения – разве это возможно? Музыка – искусство живое, текучее, и всякое однообразие для нее убийственно.

Вагнер ничего не ответил. Но долго после того разговора мерещился ему «Летучий голландец», обвисшие паруса и бледный как смерть капитан с его безжизненными матросами… Ему слышался вдалеке не то крик о помощи, не то фанфарный призыв на фоне струнных.

В сущности, это рассказ о нем самом. Разве он не скитался все время: то по Германии, то по городам западной России? Разве он не мечтал о верной гавани, о признании? Разве не надеялся на чудо, которое столкнет его с людьми, способными понять его мысли? «Поверьте мне, поверьте в меня, – внушал он издателям, директорам оперных театров, самим музыкантам. – У меня столько замыслов, столько планов! Поверьте, и произойдет чудо. А вы, о, вы станете благодарить меня!»

Отчего так скверно повернулась его жизнь? Должны же быть какие-то причины. Косность вкусов, невежество. Это и Бетховена терзало…

Плохое утешение! А если поразмыслить и отнестись достаточно строго к самому себе, то не придется ли признать, что он все еще стоит на перепутье? Что-то бродит в нем, ищет выхода, что-то накапливается, близится к взрыву. Но взрыва еще не было.

«Риенци»… Это не первая опера. И она не хуже и не лучше многих опер других композиторов, которые он видел на сцене. Вполне может быть поставлена. И будет иметь успех. Увертюра бесспорно хороша, не будем скромничать. И не только увертюра – есть очень красивые, эффектные места.

Но можно ли это назвать новым словом в музыке, которое он жаждет произнести?

Нет!

Он был одновременно и строг к себе, и самонадеян, и упорен, и нетерпелив. В его характере многое привлекало, но многое отталкивало. Злопамятный в одних случаях, он бывал великодушен в других. Эгоистичный и замкнутый, он жаждал общений, мечтал о дружбе, но дружить не умел. Со временем эти противоречия должны были сгладиться или развиться…

Бывали у него мучительные, но и благодатные часы, когда он не щадил себя. Тщательно разобрав свои поступки и, особенно, все написанное им, он произносил приговор над всем прошедшим. Но дух его как бы очищался во время этой внутренней исповеди. Разбитый, измученный, он находил в себе силы искать новые пути и находить их, не думая о возможном новом разочаровании.

Так и теперь, отвернувшись от прежних достижений и несправедливо развенчав «Риенци», он почувствовал себя близким к обновлению. В сущности, весь день он провел в каком-то отупении, не размышлял, а только стонал внутренне, как человек, сосредоточившийся на зубной боли. Некоторое время он сидел без дум, потом увидел, что туман несколько рассеялся и неожиданно довольно близко обозначались контуры здания с круглым куполом. Библиотека! Здесь он писал заметки для газеты, исправлял свои нотные записи.

Смутны ли очертания в тумане? Нет, они, пожалуй, отчетливы, только по-своему. Зыбь тумана теперь представлялась ему звучащей, как дрожание струн в начале Девятой симфонии. И на фоне этого смутного, неизбежно однообразного аккомпанемента выделялся не то крик, не то призыв – резкая мелодия с фанфарной квинтой в конце. Он слыхал ее явственно, и даже приподнялся, чтобы еще лучше расслышать.

Что это было: зов голоса, звук трубы, клич всего оркестра? Звучание, только что уловленное им, как бы разорвало завесу мрака. То был музыкальный образ Летучего Голландца, идея самой легенды. Вся тоска страдальца, весь ужас его скитаний, мысль о бесконечности и, несмотря на это, живучая надежда слились в этом образе, в этом мотиве. Он был необычайно рельефным, хоть и звучал романтически на фоне струнных. Он мог реять в пустоте и без всякого фона, мог появляться много раз, по-всякому, при разных обстоятельствах. Этот мотив скитальца, главный мотив, лейтмотив, станет определяющим. Вся опера вырастет из этого зерна.

«И как раз то, что вы, мой спутник по плаванию, находили невозможным для оперы, поможет мне сказать новое слово!»

Девушка, которую найдет Голландец во время своих странствований, слыхала о нем, предчувствует его приход. Дочь рыбака, она сидит за прялкой, окруженная подругами. Жужжание прялки словно шум моря, а в песне девушки – напев Голландца, его вечный мотив.

– Нет, как хотите, а этого еще не бывало!..

Вагнер быстро зашагал к дому. Пусть жалкий кропатель нот и другие, ему подобные, состряпают свои изделия на сюжет «Летучего голландца». Они будут только смешны со своими «правильными» ариями и вставным балетом. Лейтмотива им не изобрести!

Незачем оставаться во Франции; он вернется на родину и достигнет цели. Там – желанная гавань. Наверх, матросы! Свистать всех наверх! Поднимите паруса. Или нет: выбросьте за борт эту траурную рухлядь! Замените ее новыми парусами, красными, как кровь! Они у вас есть, я знаю, ведь вас не покинула надежда! Подтянитесь, поднимите головы навстречу заре. И пойте гимн, который я еще напишу для вас. С него я и начну свою оперу.

Во весь голос распевая мотив «Летучего голландца», он почти бежал. Редкие прохожие шарахались в сторону. Человек небольшого роста, неуклюжий, хромающий, шел, жестикулируя, и громко пел. На что не насмотришься в Париже, особенно поздним вечером, да еще в безлюдном месте…

– Все будет хорошо, Минна!

Она еще не ложилась. Понуро сидела у стола и дожидалась его, кутаясь в платок. Ее лицо с аккуратно вылепленными чертами на миг посветлело и тут же омрачилось.

– Я вижу, ты ничего не принес!

– Не беда. Я нашел нечто большее.

– Большее?

– Тему. Главную мысль оперы.

Минна отвернулась.

– Это будет совсем новая музыка.

– И ты уже начал писать ее?

– Да. Можно сказать – начал.

Минне всегда казалось странным, как это можно сочинять, не записывая и даже обходясь без инструмента.

– И ты думаешь: здесь возьмут?

– Конечно, нет. Но мы уедем.

– Куда?

– Домой. В Германию.

– Зачем же мы уехали оттуда?

Он не ответил. Напевая, он стал искать нотную бумагу.

– Пей чай, – сказала Минна. – Сколько раз подогревала.

– Да-да. Спасибо.

– И ты опять будешь капельмейстером где-нибудь в провинции?

– Это лучше, чем быть переписчиком на чужбине. Главное – я буду сочинять.

Минна встала.

– Знаешь, мне кажется, я становлюсь для тебя обузой. Я всегда говорила…

– Чепуха! – Он взял из ее рук чашку. – Когда-нибудь ты будешь знатной дамой.

– Может быть, – сказала она вкрадчиво, – не стоит задаваться несбыточными мечтами, а попробовать быть как все…

– Ты, значит, не веришь, что я мог бы добиться высшего?

– Ты, конечно, способный, но что делать, если тебе так не везет! Бывает, что люди слишком много требуют от жизни.

– Я как раз такой.

– Да… Грустно.

– Знаешь, кого я встретил сегодня? – сказал Вагнер спустя некоторое время. – Нашего Робера.

– Как, здесь? И что же?

– Ничего. Бежал за ним, обещал, что скоро добьюсь цели и стану его хорошо кормить. Но он не поверил – убежал.

– Что же нам все-таки делать? – спросила Минна. – Мы столько задолжали.

– В среду я получу гонорар. Теперь уже не страшно.

– Тебе никогда не бывает страшно.

– Не скажи… Все-таки я думаю, что Робер был ко мне привязан. Может быть, он и вернется… в лучшую пору.

Вагнер подошел к окну и стал глядеть на улицу. Он многое предвидел, и даже одиночество. Эта женщина уже оставила его однажды. Она плохо переносит нужду. Возможно, что она скоро опять покинет его и вернется, когда ему станет легче.

Он предвидел и свой успех. Но он не мог представить себе размеры этого успеха – той славы и даже триумфа, который ожидал его. Будущее рисовалось довольно туманно, и пока только очертания «Летучего голландца» выделялись во мгле, маня в неизвестную даль.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю