355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фаина Оржеховская » Воображаемые встречи » Текст книги (страница 13)
Воображаемые встречи
  • Текст добавлен: 27 марта 2017, 18:30

Текст книги "Воображаемые встречи"


Автор книги: Фаина Оржеховская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)

3

Ученики называют меня отцом и дедушкой. И я чувствую себя окруженным большой семьей. Так было еще в Веймаре. Ученики обнимают меня, садятся у моих ног, когда я рассказываю им что-нибудь, и стараются мне угодить, чтобы «получить награду» – так они называют мои маленькие домашние концерты.

В занятиях у меня свой метод. Помимо упражнений, которые я им задаю (я вовсе не пренебрегаю техникой, как думают иные), помимо чисто музыкальных занятий, я либо показываю ученикам репродукции картин, либо предлагаю им читать стихи и прозу, а чаще сам читаю вслух. Это делается для того, чтобы развить их вкус, но также и с более «узкой» целью – чтобы укрепить их программное мышление. Задав им «Сонату по прочтении Данте»[95]95
  «Соната по прочтении Данте» – фортепианная пьеса Листа.


[Закрыть]
, я в тот же день читаю им отрывки из «Божественной комедии». Это пробуждает в них интерес не только к отрывкам. Баллады Шопена я связываю со «Свитезянкой» Мицкевича или с «Конрадом Валленродом»[96]96
  «Свитезянка», «Конрад Валленрод» – баллады Мицкевича.


[Закрыть]
. Сам Шопен намекал мне на эту связь…

Когда ученики разучивают тарантеллу, канцону или вообще музыку, вдохновленную образами Италии, я показываю им шедевры Рафаэля. Часто приходится довольствоваться переводами и гравюрами. Все мои ученики: немцы, голландцы, русские – обычно знают только один иностранный язык – французский, наиболее употребительный в Европе. Очень жаль. Я выучился шести языкам и настоятельно советую моей молодежи поторопиться с этим, чтобы не чувствовать себя скованными в чужих странах, а главное – чтобы наслаждаться мировой поэзией в подлинниках.

Метод, которым я приобщаю учеников к музыке, родился давно – во время моих странствований по Италии, где я очутился в тридцать девятом году. Я познакомился в Риме с выдающейся личностью – художником Энгром и до сих пор вспоминаю о нем с благодарностью.

Ему было тогда около шестидесяти лет. Седой и суровый, он казался недоступным. Но он любил музыку – это сблизило нас. К тому же я всегда тянулся к людям старше меня. Энгр вызвался быть моим гидом. Архитектуру Рима, картины итальянских мастеров, скульптуру – все это он подробно объяснил мне.

И я, который раньше непосредственно восхищался всем этим, должен был признаться самому себе, что ничего не понимал, восхищался слепо и не заметил самого главного.

Я убежден, что к красоте следует привыкать с детства; в более поздние годы она ошеломляет, порой даже расстраивает. Как ни огромно первое впечатление, оно не доставляет такой радости, как сознательное узнавание, многократное, всякий раз с другой стороны. Я, по крайней мере, так чувствую.

Правильные уроки хороши тем, что заставляют ученика думать и делать свои выводы. Так произошло и со мной. Чем дольше я изучал итальянское искусство, тем более смелые мысли приходили мне в голову.

В ту «итальянскую» пору я читал и перечитывал Данте, играл на органе в Сикстинской капелле, и во мне зрело убеждение, что музыка в силах выразить все доступное другим искусствам и что гении родственны между собой. Разве Рафаэль не родной брат Моцарта, несмотря на века, разделяющие их? Разве Бетховен не приводит нас к мысли о могучих статуях Микеланджело, которые, в свою очередь, заставляют нас вспоминать терцины[97]97
  Терцины – стихотворный размер, которым написана «Божественная комедия».


[Закрыть]
Данте? Для меня музыка Россини неразлучна с воспоминанием о праздничных картинах Тициана. И, когда в лунные ночи я любуюсь развалинами Колизея, в ушах у меня раздается музыка «Героической симфонии», ее первой части.

Постепенно я стал находить сходство не только между произведениями разных искусств, но даже между поэтическими, живописными и музыкальными элементами. Я уловил соответствие между рифмами и секвенциями[98]98
  Секвенция – повторение мотива по ступеням вверх или вниз.


[Закрыть]
, тембрами и красками, мелодией и рисунком, гармонией и колоритом. На редкость музыкальный Эжен Делакруа, которому я рассказал о своих наблюдениях, согласился со мной и сам привел убедительные доказательства…

Однажды – это было также в Риме – я не без волнения сыграл моему другу Энгру две новые, недавно написанные пьесы. Я нарочно скрыл от него их названия и не сказал, чем они были вызваны. Он слушал, как всегда, внимательно, насупив седые брови. Затем сказал:

– Может быть, это заблуждение слуха, но первая из ваших пьес напоминает мне одну из небольших, но величавых статуй Буонаротти, а что касается второй… Милый Франческо, признайтесь, что здесь не обошлось без влияния рафаэлевских мадонн!

Я был потрясен. Как мог он узнать мою тайну? Я никому не сообщил о ней, никому еще своих пьес не проигрывал. Первая называлась «Мыслитель» и была написана под впечатлением от статуи Микеланджело. Вторую я назвал «Обручение». Знаменитое «Spozalizzio»[99]99
  «Spozalizzio» («Обручение») – картина Рафаэля.


[Закрыть]
было источником этой музыки. С волнением признался я в этом своему слушателю и назвал его ясновидящим.

– О, что вы! – ответил он. – Здесь нет ничего мистического. По-видимому, ваша теория родственности искусств имеет под собой почву. Я сам нередко размышлял об этом.

Тогда я решил сыграть третью пьесу и на этот раз рискнул открыть свой замысел; пьеса называлась «После чтения Данте». Она понравилась Энгру меньше, чем первые две, но он сказал, что в ней выдержан дух Аллигьери.

– Мне кажется, – добавил он, – что после этих блестящих опытов вы можете смело продолжать свою деятельность просветителя. Кто умеет одной музыкой передать свои мысли и чувства другому, тот имеет право заранее объявить о них.

Таким образом, он благословил меня на сочинение программной музыки.

Я радовался, как дитя, угаданному мной закону. Пусть его открыли раньше меня, но я-то узнал его впервые!

4

Надо жить среди итальянской природы, чтобы постичь душу итальянцев и – да простят мне католики, к которым я принадлежу, – увидать все несоответствие между этим славным южным народом и учением католической церкви. По-моему, итальянцам следовало быть язычниками, – в этом меня убеждают их обычаи.

Народ вносит и в религиозные обряды свой здравый смысл, относится к ним просто, по-земному. День Мадонны напоминает языческое празднество. Все хотят больше радоваться, чем молиться. И просят бога только о земном счастье, о здоровье. Дети бегут толпами впереди, белозубые женщины с блестящими булавками в волосах громко и не совсем верно поют, а мужчины попросту дерут глотки. Всюду колокольный звон: праздничные колокольчики, церковные колокола, благодушно светлые и мрачно гулкие. И колокольчики рыбаков, привязанные к сетям, чтобы можно было отыскать их, если лодку унесет течением. Глядя на волны, я думал о сказочных подводных стадах: вот-вот они появятся на поверхности… Я любил эти шествия в честь Мадонны и шел со всеми, окруженный детьми. Маленькие сорванцы почему-то очень привязались ко мне. Мари объясняла это тем, что я закармливаю их сластями. Пусть так. Дети были прелестны.

И все же как померкла в моих глазах красота Италии, когда в одно злосчастное утро я прочитал в газете ужасную весть: «Наводнение в Венгрии». На моей родине! Все, что я пережил до того – мои мысли, волнения, – показалось мне ничтожным. Я не мог усидеть на месте и все спрашивал себя: «Что делать?» Только одно: мои пальцы должны оказать мне услугу. Я решил отправиться в Вену, где еще помнили мои детские концерты, играть там и собрать нужную сумму, чтобы помочь пострадавшим.

Я предполагал дать два концерта в Вене, а пришлось выступить много раз. Я едва держался на ногах, но был счастлив. Не аплодисменты и вызовы, не газетные хвалы радовали меня – я привык к ним в других городах. Меня радовало внимание, которое я встретил в Вене. Я мог играть серьезнейшие вещи Баха и Генделя, свои собственные трудные этюды, транскрипции песен Шуберта… И все принималось так, как я хотел. Давно я не был так воодушевлен, давно не дышал так свободно. Сознание, что я помогаю соотечественникам, поддерживало мои силы. И я играл всюду, где только можно было.

В том году я был не единственный гастролер в Вене. Там играли знаменитые музыканты, и среди них девятнадцатилетняя Клара Вик – новый немецкий феномен, оказавшийся при ближайшем рассмотрении хорошенькой и умной девушкой.

Был там и ее отец, лейпцигский профессор Фридрих Вик, улыбавшийся одними зубами. Говорили, он у них в Лейпциге кумир, лучший педагог и так далее. Мне же он до смерти не понравился, не нравился и в дальнейшем.

Был там и вездесущий Тальберг.

Кстати, о Тальберге. Он удивил меня. После моей критической статьи о нем мы, разумеется, не общались. Кое-кто из добрых друзей старался разжечь неприязнь между нами. И вдруг после одного моего венского концерта подходит ко мне Тальберг и говорит с подкупающим добродушием:

– Я не хотел бы, чтобы вы думали обо мне дурно. Я ваш почитатель и был им всегда.

– Это меня тем более радует, – ответил я, – что вы имеете основание сердиться на меня.

– Никакого, – сказал Тальберг. – Каждый имеет право высказать свое мнение. И я написал бы про вас то же, но вы не даете повода.

Клара Вик утверждала, что он глуп. Я не мог согласиться с этим. Просто его обращение с женщинами было небрежно-развязным, как и полагается «кумиру». Он не отличался особенным глубокомыслием, но некоторые его высказывания понравились мне.

– Я никогда не стремился к слишком большим высотам, – сказал он однажды, – и хорошо знаю свои силы. Лучше в совершенстве владеть легким оружием, чем не справиться с тяжелым.

И это говорил человек, чья слава была так велика!

Пребывание в Вене в тридцать девятом году было поворотным пунктом в моей жизни. Я вновь почувствовал стремление к концертной деятельности, убедившись, что можно играть так, как хочешь. Я уже созрел для этого. Музыканты, с которыми я считался, говорили мне, что я играю гораздо лучше, чем раньше.

Да и Шопен сказал мне:

– Твои успехи огромны – даже для тебя.

– Не знаю, – ответил я. – Часто мне хочется оставить свои концерты.

– Ты уже говорил мне об этом, и я понимаю тебя, – сказал Шопен. – Но ты и рояль – единое целое. Разлучить вас нельзя, как коня и всадника.

– Бывает, что конь сбрасывает всадника на землю.

– Только не такого, как ты, – сказал Шопен. – Ты удержишься.

5

После Вены я твердо решил посетить Венгрию. И не просто приехать, а пешком пройти всю страну, самые отдаленные области. Меня влекло к этому неудержимо. Если народная музыка и быт Швейцарии настолько увлекли меня, что «Альбом путешественника» заполнился швейцарскими зарисовками, если впечатлениями Италии я начал вторую часть «Альбома», то какое же богатство песен, обрядов, портретов ждало меня на родине! Я чувствовал себя, как сын, в младенческие годы разлученный с матерью, а теперь услыхавший ее голос. Мне было стыдно, что я не знал венгерского языка, что лучшее время жизни, свою молодость, провел на чужбине. Теперь уже по ночам мне снилась Венгрия.

Я был уверен, что Мари согласится ехать со мной. Но она не только отказалась, но решительно заявила, что не отпустит и меня.

– Как это можно не отпустить кого-либо?! – воскликнул я.

– А как это можно оставить женщину одну на чужбине? Женщину, которая от всего отказалась?

Я подумал: напрасно она попрекает меня тяжестью своих жертв. Она сама говорила, что тяготится парижским светом. Теперь она словно жалеет о нем. Но я не указал ей на это противоречие. Я надеялся, что ее раздражение скоро пройдет. Но на другой день она повторила тем же металлическим голосом, что не двинется с места и не советует мне сеять раздор в семье. Старшая дочь, Бландина, которой уже исполнилось четыре года, присутствовала при разговоре. Она заплакала и бросилась ко мне, словно пытаясь меня защитить. Это было ужасно.

Я отложил свое путешествие в Венгрию на неопределенное время. Рождение маленького Даниэля отвлекло меня от грустных мыслей. Но счастья уже не было, и только усиленная работа спасала меня от тоски… Очевидно, наступил какой-то новый период в моей жизни – тревожный, неизвестный. Я всегда безошибочно ощущал такие перемены.

Название «Альбом путешественника» уже не удовлетворяло меня. Мои пьесы были не только случайными зарисовками – их связывал общий замысел. Первая тетрадь – швейцарская: впечатления от природы; вторая, итальянская, – от великих произведений искусства. А что будет в третьей, в четвертой? Не лучше ли назвать эти сборники «Годами странствований»? Эти годы не прошли даром, они меня многому научили… В моих пьесах выражено все, о чем я писал тогда моему славному товарищу, Жорж Санд. Ее уже нет на свете, как многих моих друзей. Я стольким ей обязан. Все человечество ей обязано, особенно женщины, чьи попранные права она так ревностно защищала. Было время, когда я писал ей обо всем, что занимало меня. Это было как раз в «годы странствований».

Но мои письма расплывчаты, темны, а музыкальный дневник яснее, точнее. Хочу верить, что он надолго переживет мои литературные опыты.

Тем, кто до сих пор утверждает, что в молодые годы я был только пианистом, я мог бы лишний раз напомнить, что двенадцать больших этюдов, цикл «Венеция и Неаполь», вокальные сонеты на слова Петрарки и переложение увертюры «Вильгельм Телль» я написал именно в молодости, в двадцать шесть – двадцать восемь лет. Я мог бы еще упомянуть о транскрипциях шубертовских песен и бетховенских симфоний, о замыслах симфоний «Данте» и «Фауст». Но к чему это напоминание? Разве моя исповедь предназначена для недругов? А для того, чтобы уяснить самому себе, что было верно, а что ложно в моей прошедшей жизни, нет надобности оправдывать себя.

Но годы странствований продолжались. Я взял в руки третий альбом путешественника с новой надписью: «Венгрия».

6

Было около пяти утра, когда я прибыл в Пожонь. Этот город был свидетелем моих первых концертов. Я полагал, что меня встретит устроитель гастролей, может быть, еще два-три музыканта, да и то сетовал на ранний час, поднявший людей на ноги. Да еще зимой! И вдруг у моста я увидел чернеющую толпу, которая волновалась, сдерживаемая полицейскими. Когда я въехал в город, многие из толпы прорвались мне навстречу. Оказывается, они собрались из-за меня! Раздавались крики: «Эльен[100]100
  Эльен – венгерское приветствие.


[Закрыть]
, родич!» И с этого утра мое пребывание в Венгрии превратилось в сплошной праздник. Я узнал, что даже сейм отменил свои собрания ради моих концертов. Это было нечто неслыханное, чего я, конечно, никак не ожидал.

Я не задумывался тогда, к кому относятся эти овации, повторяемые в каждом венгерском городе: к уроженцу ли здешних мест, или к артисту, или, может быть, к жителю Франции, которая помнит дни революции? Это было так важно для пробуждающейся Венгрии. Во всяком случае, никакой триумф, сопровождавший меня за долгие годы странствований, не мог сравниться с той встречей, которой почтили меня в родной стране. Тут было что-то совсем особенное, неповторимое, совсем непохожее на азартные вызовы публики, – какое-то общественное празднество, торжество гражданского духа; я не мог отнести это только к себе. Нет, венгерский народ выражал свои патриотические и революционные чувства, а мой приезд был поводом для этого.

Такая же встреча ожидала меня и в Пеште.

Столица Венгрии показалась мне довольно большой и пестрой. Многое изменилось здесь со времен моего детства. Правда, и теперь лишь некоторые улицы были вымощены. И высокие дома попадались лишь в центре города. Но даже и здесь жизнь прекращалась к десяти часам вечера, когда отдельные фонари, скудно освещавшие улицы, окончательно гасли. Но днем Пешт был многолюден, куда многолюднее, чем двадцать лет назад. На улице вдали – море голов. Представители богатых сословий, кто в богатых колясках, кто верхом, а кто пешком, ведя свою лошадь, как корову, а кто и без нее, проходили бесконечной вереницей. Повсюду, как и в Вене, раздавалась музыка. На некоторых улицах слышалась игра небольших цыганских оркестров, которые здесь назывались «банды». Они очаровали мой слух. Я то и дело останавливался посреди улицы, а по вечерам заходил в кабачки, где собирались цыгане, и, если не был занят в концерте, подсаживался к какому-нибудь столику и до одурения слушал.

На улицах эти «банды» играли рядом с другими уличными артистами, клоунами, жонглерами, певцами. Музыканты усаживались прямо на траву, покрывающую улицы, особенно на окраинах, и начинали свой импровизированный концерт.

Я долго принимал музыку этих ансамблей за цыганскую и даже писал об этом. Я ошибался: то была венгерская музыка, но исполняемая нашими цыганами; они-то и вносили в исполнение особый оттенок дикой таинственности. Многие из этих цыган так и родились в Венгрии и играли те самые венгерские чардаши и вербункоши, которые были известны их отцам и дедам.

Вербункоши, как я узнал тогда, были плясками рекрутов, вербовочными танцами, выросшими из куруцких песен конца семнадцатого столетия. И в начале восемнадцатого они распевались солдатами армии Ракоччи. Вот отчего музыка вербункошей так горделива, крылата, полна огня и силы. Это были патриотические песни. Но музыка вербункошей инструментальная – я только мысленно слышал в ней слова и мог бы пропеть их. Потом я нашел их в поэзии Шандора Петефи.

Напевы вербункошей и чардашей, эти частые форшлаги [101]101
  Форшлаг – мелодическое украшение, которое появляется перед главной нотой. Обозначается нотой мелкого начертания.


[Закрыть]
и «неправильные» ударения, этот жар и зной, эта лихорадочная смена быстрых и медленных, самозабвенно пылких и задумчивых эпизодов, близость которых друг к другу так уместна и органична, – все это свело меня с ума. Я готов был часами слушать музыку цыганских «банд», так же как и городские венгерские напевы.

Я слышал странное мнение, будто городские песни – это нечто псевдонародное, лишенное благородства; так уверяют даже знатоки. Никогда не соглашусь с этим. Не может быть, чтобы только самые старинные крестьянские напевы – только они одни – были проникнуты народностью. Разве наши современники не заслуживают больше имени народа? Разве ремесленники и подмастерья не принадлежат к нему? И, наконец, разве городские мелодии не проникают в деревню и не влияют на ее напевы?

Неужели деревенский паренек, попавший в город, должен онеметь и оглохнуть, упрямо повторяя лишь то, что помнил с младенчества? Нет, народ не вымирает, его песни не скудеют, сокровищница песен не стоячий пруд – это полноводная река с могучим течением. То, что создано народом, всегда достойно внимания, а я, любивший и любящий все современное, вовсе не склонен отдавать предпочтение старинной песне перед тем, что живет сегодня. Народ моего девятнадцатого столетия, народ, жаждущий свободы, поет свои современные песни. Как же мне не назвать их народными?

Мелодии, рожденные чуть ли не в глубине веков, кристально чистые и строгие, я мог, вероятно, услыхать в Доборьянах – в местечке, где я родился. Во время путешествия по Венгрии я провел в Доборьянах несколько дней, бродя по знакомым местам, узнавая их и не узнавая. Я слонялся вокруг знакомого дуба, вспоминая давнишние игры в компании цыганских ребятишек. Здесь я гулял с отцом. Я увидал памятный холм и три деревца недалеко от того домика, где жил священник, обучавший меня грамоте. Многих уже нет на свете. Но вокруг все тот же народ, угнетенный и гордый, добродушный и выносливый, подросшие ребятишки, состарившиеся ровесники моего отца. Все те же цыганки со множеством юбок и звенящими монистами в несколько рядов. Я вижу их серьги, их растрепавшиеся косы, их младенцев, напоминающих ангелочков Мурильо…

Старая цыганка подошла ко мне и предложила погадать. Я рассеянно протянул ей руку, в которую она впилась скрюченными пальцами. Она что-то долго шептала, и я наконец отнял свою руку, протянул цыганке серебряную монету и тем незначительным запасом венгерских слов, которые были в моем распоряжении, дал ей понять, что не хочу испытывать судьбу – пусть будущее останется неизвестным.

– Напрасно, мой соколенок, – сказала она. – Судьба у тебя счастливая, а жить ты будешь до…

Я перебил ее, решительно отказавшись от дальнейших пророчеств. Зато я записал прелестную мелодию, немного заунывную, но полную свежести. Ее пропела внучка моей предсказательницы – девчурка лет четырнадцати. Я внес эту мелодию в свою записную книжку, а через много лет развил ее в рапсодии до диез минор. Я пою ее мысленно и теперь:

Четвертого января я играл в Пеште. Этот концерт я некогда описал Мари, но не так и не теми словами, как следовало. Внешне я описал его верно и ничего не прибавил. Действительно, я вышел на сцену в национальном костюме, а после того как сыграл «Ракоччи-марш» – эту венгерскую «Марсельезу», на сцене появились несколько жителей города тоже в национальных костюмах и преподнесли мне саблю, украшенную бирюзой и рубинами. Меня опоясали этой саблей, а потом проводили всей толпой при свете факелов и возгласах: «Эльен!»

Зная, как Мари чувствительна к внешним признакам славы, я и описал ей только внешнюю сторону. Но не написал, что я чувствовал: к гордости примешивалась горькая мысль, что я так мало сделал для своей родины. Ничего не сделал. Только родился в этой стране.

Так думал я тогда. А теперь, через сорок лет?

Исполнил ли я свой долг? Кто может сказать это о себе? Только отдавшие свою жизнь герои и мученики – вот кто исполнил свой долг до конца! А художник всегда должник – он не успевает создать свое лучшее. Я и теперь в бесконечном долгу перед Венгрией – и не только перед ней…

Вспоминаю свой разговор с моим молодым другом Ласло Тёлеки через много лет после венгерской революции.

– Мне кажется, друг мой, – сказал он мне, – вы находитесь в плену у ложных идей. Вы говорите, что должны были сражаться и погибнуть. А мне кажется, ваш долг перед народом был в том, чтобы остаться жить. Вспомните Шопена: как много выиграла Польша оттого, что еще целых двадцать лет после ее несчастья он продолжал создавать бессмертные творения.

– Шопен исключительно польский композитор, – возразил я, – вся его жизнь до последнего вздоха была отдана родине.

– А ваша, Ференц? Разве вы не выразили дух Венгрии? Разве ваши рапсодии и национальные мелодии не говорят об этом? А «Гранская месса»? А «Ракоччи-марш»? Недаром цензура запрещает его печатать и исполнять. А разве ваше «Погребальное шествие» не есть полный ответ на требование народа? Помните?

 
И Тёлеки прочитал с чувством:
Если ж мрак лихих времен настанет,
Траур ты над струнами развей.
Флейтой ветра пусть напев их станет
Средь осенних плачущих ветвей.
Чтоб ее рыдания звучали,
Нам напомнив старые печали…[102]102
  Стихи венгерского поэта М. Верешмарти.


[Закрыть]

 

– Все это так, – ответил я, – но, Ласло, друг мой, стихи, прочитанные вами, напомнили мне другие, тоже вам известные.

Я имел в виду прекрасную песню нашего Верешмарти:

 
Мадьяр, за родину свою
Неколебимо стой.
Ты ею жив, и будешь ты
Укрыт ее землей.
Другой отчизны не ищи
И смертный путь тут встреть.
В беде иль в счастье должен ты
Здесь жить и умереть.
 

– Тогда, Ференц, – сказал Тёлеки, – отчего же вы не остались у нас? Ведь была же причина?

– Да. И вы знаете какая!

– Знаю! – воскликнул он. – Вы были одержимы идеей: мчаться по всему свету и открывать людям богатства музыки, накопленные веками.

В этом была ваша миссия. Тогда как вы можете, опустив голову, упрекать себя в чем-либо? Разве вы больше не верите в свое призвание? В самого себя?

– Верю, – сказал я. – Но подобные мысли еще не раз вернутся ко мне. Это стучит кровь венгра.

Ноги по временам отказываются служить. Сидеть на одном месте без толку я не люблю, лежать – тем более. Я двигаюсь, но очень медленно, пока наконец не становится легче. Вчера долго бродил в саду. Садовник обратил внимание на мое шарканье. Он тоже стар, но выглядит бодрее, чем я. Иногда мы обмениваемся двумя-тремя фразами.

– Климат становится холоднее, – говорит садовник. – Мадонна рассердилась на нас.

– Я столько ездил по свету, – отвечает старый музыкант, – что теперь мне кажется, климат везде более или менее одинаков.

Садовник молчит. Не думает ли он, что климат родины все-таки теплее?

Нет, надо быть правдивым, добраться до сути! Человек склонен либо яростно защищаться, либо безжалостно бичевать себя. Разговор с Тёлеки не успокоил мою совесть до конца. Я должен был сказать: «Ах, Ласло, я люблю свою родину; много музыки, идущей из глубины сердца, я посвятил ей и был бы счастлив, если бы свет узнал не только мои венгерские рапсодии, но и все, что вдохновлено моей любовью к Венгрии. Но у меня много других равных и не менее пылких интересов. Хорошо ли это или плохо – не знаю; иногда мне думается, что художник должен быть человеком одной мысли, одной страсти. Но я таков, каким создала меня природа и каким сделала жизнь».

Я никогда не верил в загробный мир, не верю и теперь. Но если бы вдруг узнал, что он существует, то выразил бы одно заветное желание.

Я хотел бы проснуться летним утром у того холма в Доборьянах, где играл много лет назад с цыганскими детьми. И слушать песню венгерской девушки о витязе Яноше и его Илушке[103]103
  Янош и Илушка – герои поэмы Шандора Петефи.


[Закрыть]
. А потом… взвиться и улететь и долго летать над землей, чтобы узнать, что делается с людьми во всех частях света и как они продолжают свою беспокойную жизнь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю