Текст книги "Воображаемые встречи"
Автор книги: Фаина Оржеховская
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц)
Первые собеседники
Это могли быть родители Шопена и его первый учитель Войцех Живный.
До двадцати лет Фридерик Шопен жил в семье, был ее надеждой и радостью. Родители так заботливо и умело воспитали его, что он пленял всех: не только своей музыкой и игрой, но и как человек – умом и душевным благородством; он был любящий, веселый, доверчивый, и только угнетение, бесправие народа омрачали его счастье.
В тридцатом году он уехал из Варшавы в гастрольное путешествие, а в это время в Польше началось великое народное восстание, битва за национальную независимость. Восстание было жестоко подавлено. И Фридерик не мог больше вернуться на родину. Только один раз после его отъезда увиделись с ним родители – через пять лет, в городе Карлсбаде, и это было их последнее свидание.
Личность отца замечательна. Он очень умный, образованный человек, предприимчивый, энергичный. Сын крестьянина, француз по рождению, он, подобно героям Бальзака, «выбился в люди» благодаря энергии и способностям. Шестнадцати лет он отправился в Польшу искать счастья и там нашел его. Польша стала его второй родиной. Пылкий, вольнолюбивый, он в молодости участвовал в восстании Тадеуша Костюшки.
Когда из местечка Желязова Воля пан Николай перебрался с семьей в Варшаву, его положение значительно улучшилось. Раньше он был учителем у богатого помещика, теперь стал профессором Варшавского лицея. Он открыл у себя пансион для будущих лицеистов. Писатели, артисты, художники часто бывали в доме у Николая Шопена.
Так продолжалось до восстания; потом положение изменилось.
Тонкое, худое лицо пана Николая печально. Разлука с сыном убивает его. Несмотря на любовь к Вольтеру и материалистический склад ума, он одержим странной идеей: ему чудится что-то роковое в судьбе его сына, который очутился эмигрантом во Франции. Когда-то он сам покинул родину и сделался эмигрантом в Польше. Может быть, разлука с сыном – это возмездие?
– … Но я, сударь, верю в будущность Фридерика, верю в его гений, а что значат перед этим мои страдания?
Его жена, пани Юстина, – женщина с сильным характером. В противоположность мужу, родившемуся в простой семье, она дочь разорившихся дворян. Была гувернанткой у своей богатой родственницы, графини Скарбек, в местечке Желязова Воля. Там она встретила пана Николая, который тогда еще не достиг высокого положения, а был воспитателем графских сыновей. Варшавским профессором он сделался позднее. В Желязовой Воле родились их дети: три дочери и сын Фридерик.
Пани Юстина – блондинка с голубыми глазами, склонная к меланхолии, набожная. Она не так образованна, как муж, круг ее интересов значительно уже, но многие ее достоинства сглаживают эту разницу.
Пани Юстина – женщина неразговорчивая, замкнутая: даже не любит писать писем. И о любимом сыне она не станет говорить. Разве лишь о том, как рано он обнаружил любовь к музыке. Даже в младенчестве прислушивался к каждому звуку. А когда она играла, он начинал плакать.
– Я думала вначале, что это нелюбовь к музыке, отвращение, и очень огорчилась. Но потом оказалось, что он плачет от радости. И мои песни он любил.
– Говорят, вы прекрасно пели, пани?
– Ну, уж и прекрасно. Так себе, напевала.
После разлуки с сыном жизнь родителей пошла под уклон. Но, глядя на пани Юстину, чувствуешь, что эта созидательница и охранительница семьи была опорой и для оставшихся. И начинаешь понимать, откуда обаяние Шопена и его глубоко национальный характер.
– Талант Фрицка обнаружился так рано, что мы с мужем решили: это – судьба! И пригласили к нему пана Войцеха Живного…
… Пан Войцех Живный – первый учитель Шопена, родом из Чехии, личность весьма колоритная. Он носит черный гладкий парик, фиолетовый сюртук, из кармана которого выглядывает платок ярко-малинового цвета. Время от времени он извлекает из другого кармана табакерку с изображением филина на крышке и засовывает в свои ноздри огромную щепоть табаку. Нос у него длинный и тоже какой-то фиолетовый. И необыкновенно живые глаза, хотя он уже бог знает как стар.
– Да, сударь, ребенку было только шесть лет, но уже на первом уроке я убедился, что скоро он начнет учить меня, а не я его. Нет, кроме шуток. Вы послушали бы, как он импровизировал, не зная нот. Слух, чувство ритма!.. А какой был умница, живой, острый! За словом в карман не лез. Да, это было изумительное явление. Когда он в четырнадцать лет поступил в консерваторию, профессор Юзеф Эльснер предсказал ему великую будущность. Разумеется, он сказал это не Фридерику, а его родителям, а в журнале написал только: «Большие способности». Но потом, узнав скромность Фрицка, уже не побоялся написать: «Гениальное дарование». А синьора Каталани[57]57
Каталани – итальянская певица.
[Закрыть] знаменитейшая певица, еще раньше подарила хлопчику свой медальон. Это было в двадцатом году, во время ее гастролей в Варшаве. Клянусь, она плакала от восхищения, слушая игру Фридерика. Я же скоро почувствовал, что не смогу дать ему ничего нового. Он шел вперед так быстро… Но, конечно, я навсегда остался другом семьи.
– Мне кажется, пан Живный, вы преуменьшаете ваше значение. Одно то, что вы приучали маленького Шопена к музыке Баха и не боялись, что он ее не поймет…
– О, что вы! Прекрасное всегда понятно людям – в любом возрасте. А музыка Баха, сударь, имеет еще другое воспитательное значение. Она закаляет характер. И если наш Фрицек в дальнейшем с большим мужеством переносил свое горе, то в этом, уверяю вас, в значительной степени заслуга баховской музыки. Он, знаете ли, привыкал к ней с малых лет.
– Значит, и ваша заслуга, поскольку вы к ней приучали.
– О, что вы! Это мне выпало счастье быть первым учителем Шопена. За это я всегда благодарил судьбу.
Он говорит «судьбу», а не «бога». В этом влияние вольтерьянца пана Николая Шопена.
Тит Войцеховский
Мой друг, отчизне посвятим
Души прекрасные порывы.
А. Пушкин
Тит Войцеховский – любимый друг Шопена, участник польского восстания. Он был учеником Варшавского лицея и жил в пансионе пана Николая.
Разговор с ним заманчив для автора повести, потому что Тит на редкость музыкален. Кроме того, он может рассказать о детстве Шопена и о его юности, вплоть до начала революции в Польше.
Войцеховский пережил Шопена, и потому его легко представить себе человеком зрелого возраста – лет за сорок.
Голова у Тита почти вся седая (он рано начал седеть), он уже толстый, немного обрюзг, но все еще красивый. Говорит немного глухо, с оттенком меланхолии.
– Да, сударь, когда-то я был романтиком, мечтателем. Теперь – помещик среднего достатка, владелец сахарного завода.
– Это мешает быть романтиком?
Тит смешался.
– Дело не в занятиях, хотя и они накладывают свой отпечаток. Но я и в душе изменился.
… А с другой стороны, я глубоко жалею людей, которые в юности не знали настоящей дружбы. Я, по крайней мере, знал. Это святое чувство, сударь, не менее могущественное, чем любовь.
Мы проводили много времени вместе, спорили до рассвета, поверяли друг другу мечты о подвиге. Любовь к родине объединяла нас. И любовь к музыке. Правда, здесь я оставался дилетантом. Да и в другом также.
– Но Шопен во всем считался с вами.
– Да, он меня идеализировал.
Тит задумывается, потом говорит:
– Все мои воспоминания о Фридерике связаны с его музыкой. Его импровизации были неистощимы. Только никто не записывал. Я в детстве больше всего любил его карикатуры.
– Рисунки?
– Это само собой. Он очень хорошо рисовал. Но я имею в виду музыкальные портреты. Удивительно меткие, верные. Но мы не обижались, а только хохотали. Он был на редкость остроумный, находчивый…. Фридерик Шопен – это лучшая пора моей жизни. Стоит мне закрыть глаза, и передо мной всплывает то одна, то другая картина детства. Концерты, ярмарки, народные гулянья, сельские праздники. Но чаще всего я вижу себя в большой комнате, где Фридерик играет, а мы, сверстники, притихнув, слушаем. Неподалеку три девочки сидят за рукодельем, а младшая, Эмилька, то и дело отрывается от работы и благоговейно смотрит на брата.
– Это была любимая сестра?
– Он любил всех троих. Конечно, старшая отличалась незаурядным умом. Мы все были под ее влиянием.
– Говорят, она была красива?
– Людвика? Нет, скорее величественна. Она приезжала к брату во Францию. И я думаю, что то были лучшие дни его тогдашней жизни. Во второй раз она приехала, когда он уже умирал.
– А Изабелла? О ней осталось совсем мало сведений, кроме того, что она была блондинкой. Шопен писал: «Я и Изабелла блондины».
– Да, она была блондинкой с темными глазами.
– На портрете у нее довольно лукавое лицо.
– Она была проказницей. Всегда они с Фридериком придумывали разные забавы. Но она скоро увяла…
– Вы полагаете, она была несчастлива в замужестве?
– Думаю, что так. Расставшись с братом в тридцатом году, она очень тосковала. Родители все же встретились с ним в Карлсбаде. А Изабелла – самая долговечная в семье – так и не увидала его.
А Эмилька… такой душевной чуткости я не встречал ни у одной девушки… Она умерла, не достигнув и пятнадцати лет. Но если вы хотите представить себе ее прелестный облик, проиграйте побочную партию из рондо для двух фортепиано. Фридерик написал его в шестнадцать лет, вскоре после смерти своей сестры. Одним штрихом он умел выразить характер.
– Значит, «Рондо» для двух фортепиано посвящалось памяти Эмилии?
– Нет. Просто я хочу сказать, что оно написано после ее кончины и, как мне кажется, полно ею. Шопен был не из тех, кто называет свое чувство по имени. Какая-то врожденная стыдливость мешала ему «объяснять» свои пьесы. Я помню, как однажды он написал на своей мазурке: «Гамлет». Потом стер это название и написал: «Пусть догадываются сами». Впрочем, его музыка так выразительна, что не нуждается в словесных толкованиях.
– Оттого вы и догадались, что «Рондо» связано с Эмилией?
– Да. Мы играли эту прелестную вещь, и, когда дошли до побочной партии, я как-то почувствовал, что это портрет сестры. Почувствовал так ясно, словно сам Фридерик сказал мне об этом. Какая-то удивительная кротость и нежность!
И, когда зазвучал этот мотив, я взглянул на Фридерика, но ничего не сказал. «Когда-нибудь, – подумал я, – лет через двадцать спрошу его»… Этот мотив как луч солнца, хотя и в миноре.
Тит умолкает, словно слышит этот мотив. И Горелов слышит его тоже.
– Вам повезло, Тит. Варшава всегда была музыкальным городом.
– Да. К тому же ее географическое положение было очень благоприятно. Все европейские знаменитости, направляясь в Петербург, останавливались у нас и давали концерты. Я помню Каталани, Генриетту Зонтаг, Паганини. Его приезд был таким событием.
– Как и везде.
– Да и в самой Варшаве было много музыки. В театре уже ставились национальные оперы. Пан Юзеф Эльснер – вы слыхали о нем? – мечтал чтобы и Фридерик написал оперу и тем прославил себя.
– Он прославил себя и без того.
– Но пан Юзеф не представлял себе, что можно быть великим композитором, не написав оперы.
– А Бах?
– В самом деле! Как жаль, что в спорах с ним мы забыли этот довод!
Но, разумеется, настоящую польскую музыку можно было услыхать за пределами Варшавы. В летние месяцы мы отправлялись бродить. Сколько людей проходило перед нами! Сколько было песен и танцев на ярмарках, на свадьбах! Все наши дни проходили среди Мазуров, обереков и куявяков[58]58
Мазуры, обереки, куявяки – польские народные танцы, разновидности мазурки.
[Закрыть].
– Признаться, я не сразу уловил разницу между ними!
– Не мудрено. Они довольно редко попадаются в чистом виде. Тут вся суть не только в ударениях, но в самом характере танца. В общем, мазуры энергичнее, удалее, куявяки лиричнее. Мать Фридерика была родом из Куявии и знала множество куявских напевов.
– Скажите, это правда, что Шопен в детстве слушал игру сельского скрипача, стоя у дверей корчмы? И что он предлагал три гроша девочке-крестьянке, чтобы она повторила свою песенку? Во всех биографиях Шопена рассказывается об этом. И я уже начинаю сомневаться, не сказки ли это.
– Если и сказки, то очень правдоподобные. В корчме, в шинке, на свадьбах скрипач был первый человек. Он проделывал чудеса на своей трехструнной скрипке. А девчонку эту я сам видел. Да и Шопен о ней рассказывал…
Более всего мы любили толкаться на деревенских праздниках, во время ярмарки и на свадьбах. Пляска и пение у нас одно целое, одна душа. Родители Фридерика отпускали нас летом бродить по окрестностям Варшавы. Я помню летние ночи в деревне: шум, смех, притопывание каблуками во время танца, подбрасывание девушек кверху, кружение на месте и стремительный лет вперед. Танцоры, разгорячась, выкрикивали: «Эй, хлоп! Дана-дана!» Дети кружились, выкидывали коленца старики. И мелодии одна другой роднее и чудеснее сменялись до самого утра.
– Так вот откуда мазурки Шопена!
– Не только мазурки. Вся его музыка до последнего звука.
– И ноктюрны?[59]59
Ноктюрны – «ночные песни»; чисто романтический жанр, распространенный в поэзии и в музыке.
[Закрыть]
– Безусловно. Хотите, я сыграю вам бураковый ноктюрн?
– Бураковый?
– Я его так назвал. Видите ли, в Потуржине, в имении моих родителей, работали на полях украинские девчата, убирали свеклу. И к нашим польским напевам присоединялись украинские. Вы не раз услышите их в польской музыке. Фридерик как-то гостил у меня. Поздним вечером он бродил по степи, потом сыграл мне свой ноктюрн. Он не обрабатывал готовые напевы, а создавал свои, близкие к народным. Так и здесь. Мелодия была совершенно самостоятельная, но удивительно близкая по духу той песне, которую пели украинские девчата. Вот почему я назвал в шутку этот ноктюрн «бураковый». А начало его такое:
Я мог бы доказать, – продолжает Тит, – что и этюды Шопена, и фортепианные концерты, и баллады, ну, словом, все, что он написал, – и есть польская народная музыка, хотя, повторяю, он ничего не заимствовал, все создавал сам. В си-минорном скерцо, в середине, вы слышите польскую рождественскую «Колядку», в фортепианных концертах – и польку и краковяк. В начале фа-минорной баллады – напев гусляра. А ля-мажорная прелюдия чем не мазурка? Конечно, тут дело не в форме танца или песни, а в мелодиях, ритмах, подголосках, во всех оттенках и переходах. Все это наше, родное!
– Но мазуркам он, видимо, отдавал предпочтение?
– Да нет. Просто это был его интимный дневник. Он писал его всю жизнь. И через много лет, на чужбине, его мазурки были так свежи и ярки, словно он только что побывал в Плоцке или в Шафарне.
– Память сердца…
– Какие верные слова!
– Это стихи нашего поэта[60]60
Батюшкова.
[Закрыть]:
О память сердца, ты сильней
Рассудка памяти печальной…
– Мне кажется, я знаю эти строки, – говорит Войцеховский. – Ведь мы оба дружили с русскими офицерами и студентами – нашими единомышленниками. Я помню их на варшавских баррикадах. У них был лозунг: «За вашу и за нашу свободу!» От них я и слыхал эти стихи.
– И Шопен был в тайном обществе?
– Нет, но его считали своим. И ему давали иногда довольно опасные поручения…
Тит задумывается.
– Да, память сердца… Фридерику она не изменяла. Вы заметили: иной всюду бывает, все повидал, но не замечает главного. Шопен все замечал и помнил всю жизнь.
– А среди мазурок Шопена есть ли у вас, Тит, самые любимые?
– Затрудняюсь ответить. В зависимости от душевного состояния. Я люблю его светлые мазурки, ясные, как наше детство. Люблю и «темные». Люблю и такие, где преобладает раздумье. Если бы я не побоялся пышных определений, то назвал бы эти мазурки – эти образки[61]61
Образки – картинки.
[Закрыть] в которых он исповедовался перед самим собой, – «энциклопедией чувств». Как прелюдии и фуги Баха.
– И в юношеских мазурках была та же глубина?
– Извините, я не признаю никаких юношеских произведений Шопена. В Париж он приехал двадцатилетним, но совершенно сложившимся, законченным музыкантом. И все, что он показал в первый год в Париже, было написано в юности: первые этюды, ноктюрны, два фортепианных концерта. Это не значит, что он не совершенствовался в дальнейшем. Но и первые его шаги были крупными и уверенными.
– Вы упомянули о фортепианных концертах. Они связаны с Констанцией Гладковской, не так ли?
Тит становится сдержаннее.
– Да, этого нельзя отрицать.
– Особенно замечательное адажио из фа-минорного концерта. Оно ведь ей посвящено?
– Да…
– Вы отвечаете односложно, Тит. Вы не любили Гладковскую?
– Я ее мало знал.
– Но, как лучший друг Фридерика, вы не могли не знать ту, которую он любил.
– Я слушал ее иногда на консерваторских вечерах. Потом в опере.
– Вам нравилось ее пение?
– Не очень. Голос красивый, но необработанный. У нее был неважный учитель. А исполнение тонкое, изящное. Но не больше.
– Все утверждают, что она была прекрасна.
– Это находили многие.
– Высокая, стройная, с пышными волосами.
– Угу!
– И глаза у нее были синие, глубокие…
– На них часто вскакивали ячмени. И она носила повязку.
– Тит! Тит! Ведь она ослепла!
– Я вижу, вы много читали. Хорошо знаете подробности.
– И вы можете так холодно о ней отзываться?! Признайтесь, вы сохранили против нее нехорошее чувство.
– Нет. Но согласитесь, что девушка, которая могла предпочесть Шопену какого-то полукупца, полушляхтича, одним словом, предпочесть богатство и титул – гению, который ее любил… Впрочем, я думаю, он любил не ее, а свою мечту, свою музу.
Продолжение разговора
– Милый Тит, мне приятно думать, что вы дольше других оставались с Шопеном, когда он уехал из Польши. Вы были вместе в Вене. Но как это получилось, что он уехал почти накануне восстания?
– Люди часто поступают наперекор собственным желаниям. Если бы вы знали, как ему не хотелось уезжать! Как будто предчувствовал! Но если бы он задержался хоть на один месяц, то навсегда остался бы в Польше. И это было бы ужасно.
– Вы так думаете? Почему?
– Убежден в этом. Он был бы убит во время восстания, потому что непременно участвовал бы в нем. А если пуля или тюрьма пощадили бы его, он вел бы самое жалкое существование, какое может вести художник в порабощенной стране. Как ни терзала его разлука с близкими и мысль о судьбе Польши, там, в Париже, он скорее мог помочь ей как художник, как патриот. И вы же знаете: он помог ей – прославил родину, сохранил ее надежды… Нет, я счастлив, что он уехал. И отец благодарил судьбу, что Фридерик далеко, хотя и тосковал безмерно.
– Но почему же Фридерик уехал из Варшавы, которая была ему так дорога?
– Этот город был тесен для Шопена. До тридцатого года он уже побывал в Берлине, в Вене. Но он должен был показать себя в Италии и во Франции, там, где музыканты получают окончательное признание. К тому же он рассчитывал через полгода вернуться. Человек так создан: гроза нависла и он это видит, а все еще надеется.
– Значит, у вас были тревожные предчувствия.
– О да! В Вене мы как-то забыли о них. Молодость! Но там же мы и узнали, что восстание началось. Я немедленно собрался в Варшаву, куда призывал меня долг. Я решил уехать тайком от Фридерика и мечтал о том, чтобы он очутился в ловушке, чтобы ему никак нельзя было выбраться из Вены. Действительно, он опоздал.
Накануне моего отъезда я целую ночь проговорил с ним.
«О чем они могли говорить целую ночь? – задал себе вопрос Горелов. – Мне кажется, этот Войцеховский уже ясен для меня. Смелый, благородный, решительный! А Шопен?.. Достаточно проиграть до-минорный этюд, написанный им тогда, чтобы понять эту гордую и смятенную душу… Вот я и сам заговорил языком романтиков. Может быть, это и к лучшему».
Горелову ясно представился разговор молодых людей накануне отъезда Войцеховского, и он решил записать их напряженный спор. Он заранее знал, что это не будет началом книги, но разве обязательно начать с первой страницы?
Он записал название будущей главы:
«НОЧНОЙ РАЗГОВОР»
У себя в номере, сжав губы, Шопен спешно укладывал вещи. Тит сидел поодаль, курил трубку и не мешал ему. Он должен был многое обдумать.
– Вот что я должен тебе сказать, если захочешь меня выслушать.
– Нет, не захочу, Тит!
– Не будь ребенком. Я понимаю тебя. Но уехать сейчас тебе нельзя!
– Конечно! Эта рука, – Фридерик вытянул вперед руку, – умеет, по-твоему, только играть. Она не способна носить оружие.
– Чепуха. В армии есть солдаты и послабее тебя. Но они нужны.
– А я нет? Посмотрим!
Он уже не укладывал вещи, а запихивал их в чемодан.
– Если хочешь знать, – продолжал Тит, – твое возвращение в Варшаву было бы сейчас… дезертирством.
– Ха! Остроумный и уместный парадокс!
– Да, Фрицек. У тебя есть свой пост. Нельзя покидать его.
– Один пост есть теперь у всех: поле битвы!
– Фрицек, пойми!..
– Я вижу, куда ты клонишь, – сказал Фридерик, выпрямившись. – Ты будешь защищать женщин и детей и меня, как женщину и ребенка!
– Нет, Фрицек, как великого художника!
Фридерик не желал больше ни говорить, ни слушать. Тит молчал и курил. Потом начал снова:
– Значит, ты ни капельки не веришь в себя?
– Верю. И буду сражаться.
– А в свой дар… совсем не веришь?
– Да что ты мне толкуешь! Какой дар? Я стану заниматься музыкой в такие дни?! Да я буду презирать себя! Теперь, когда родина в опасности!
– Мы будем отстаивать свободу.
– Кто это вы? А я? Где я буду находиться и что я буду делать? А когда прольется ваша кровь, какими глазами стану я смотреть на людей? Я сяду за рояль услаждать слух, а вдовы и сироты скажут: «Ступай вон, трус, не оскорбляй нас!»
– Да, если ты собираешься только услаждать слух…
– Я буду там, где ты. Я не хуже тебя!
– Я не знал, что цель твоей жизни – развлекаться и развлекать других, – медленно сказал Тит.
Фридерик оттолкнул от себя чемодан и плотно уселся на стуле.
– Чего ты добиваешься, скажи? Чтобы инстинкт жизни, который силен в каждом из нас, заговорил во мне? Чтобы я согласился с твоими доводами и… обрадовался им? Этого не дождешься. Если я не смогу уехать, я…
– Сейчас ты рассуждаешь, как дитя. Но скоро мы все повзрослеем.
– Прекрати эти проповеди! Мужчине подобает молчать… Черт знает, сколько чепухи я взял с собой! – возмущался Фридерик, видя, что самый большой чемодан уже заполнен, а половина вещей не уложена. – Жилеты, манишки, щипцы для завивки. Как глуп человек, боже мой! Надеется, фантазирует, фанфаронит! А важно только одно: когда встретится смерть, принять ее с достоинством, гордо.
Тит молчал.
– Вся моя прошедшая жизнь, все, чем я наслаждался, получено даром, ты понимаешь? За это надо расплачиваться. Пришла пора!
– Почему же ты уклоняешься от расплаты?
– Я? Это ты увидишь!
– А как ты думаешь расплачиваться?
– Как? Жизнью!
– Этого мало!
– Слова!
– Мало, Фрицек. Ты должен расплачиваться иначе!
Было уже около трех часов ночи, когда Тит сказал:
– Если бы ты был просто талантливый музыкант, я решил бы: «Иди! Появятся другие!» Но ты, Фридерик, с твоим редким, необычайным даром…
– Сейчас это не имеет никакого значения! Важнее всего победа!
– Есть славянская легенда о старинном городе, – говорил Тит в четвертом часу, почти лишившись голоса, – который опустился на дно озера во время нашествия врагов. И волны сохранили его. Таким тайником, таким волшебным городом является душа художника во время народных бедствий.
– О нет, это не моя роль! Стыдись, Тит!
– С той только разницей, что голос художника звучит из глубины и будит свой народ, как колокол. И этот колокол не должен умолкнуть. Если бы я не верил в твое назначение, я послал бы тебя на смерть, клянусь тебе! Но в той стихии, которая тебе доступна, ты единственный. Единственный, Фридерик! Взгляни шире на свою жизненную цель. Подумай!
– А ты, конечно, едешь? – с горечью спросил Фридерик.
Чем тише говорил Тит, тем убедительнее звучали его слова:
– Я уеду через несколько дней. Мы еще поговорим. Теперь уже поздно. Слышишь, как я охрип? Ложись. Утро вечера мудренее!
Но больше поговорить не пришлось. Фридерик не спал до утра. Тит лежал на кровати одетый и не отзывался на оклики. Уже на рассвете Шопен заснул тяжелым сном. В девятом часу он проснулся и не застал Тита. На столе лежала записка:
«Прощай, друг и брат! Даст бог, увидимся. Не забывай моих слов».
– Мы не увиделись больше. Я узнал, что он пытался бежать из Вены, это ему не удалось. Ужасные девять месяцев он провел там, пока наконец не получил немецкий паспорт и мог двигаться дальше. В Штутгарте он узнал о поражении восстания. И тогда произошел резкий перелом в его душе. Юноша, полный романтических мечтаний, сразу превратился в бойца. И душа его стала колоколом свободы.
– Его штутгартский дневник достаточно красноречив.
– Там еще много ребяческого. Как дитя, он пишет: «Боже, покарай французов за то, что они не помогли нам». Он верит в божью кару! Однако заметьте: француз наполовину, он чувствует себя поляком, его родина – Польша. А теперь, угнетенная, затоптанная, она вдвойне дорога ему…
Но истинную душу патриота мы угадываем не в высказываниях Шопена, не в словах, а в его до-минорном этюде[62]62
Этюд до-минор N 12, опус 10.
[Закрыть]. В этом гениальном творении вся трагедия Польши… Странно, я недавно прочитал, что главная цель этого этюда – развить беглость левой руки.
– Отчасти это верно. На то он и этюд.
– Пусть так. Но этюды Шопена – это ведь не только художественные упражнения. Может быть, это покажется вам чрезмерным, но, по-моему, до-минорный этюд – это высокий образец прекрасной музыки, созданной по горячему следу политического события. Вот пример для музыкантов!
– И вот доказательство: этот этюд Шопена обычно называют «революционным».
– Не знал этого, – говорит Тит, – но название подходящее…
– Вы сказали, что больше не увиделись с Шопеном, – начинает Горелов после молчания. – Но что же помешало вам приехать к нему в Париж в сорок девятом году?
– Проститься? Мне слишком поздно выдали паспорт, я не застал бы его в живых. Я был в отчаянии, что не мог приехать. А теперь я думаю, что так было лучше.
– Но почему же?
– Ах, сударь, мы не виделись двадцать лет. И каких лет! Они равнялись пятидесяти, если хотите знать. Он помнил меня юным, полным сил и надежд. И кого бы он увидал? Пожилого, грузного, утомленного человека, незнакомого ему. А я увидал бы умирающего гения… Я не мог бы вынести этого зрелища. Разлука бывает иногда хуже смерти. Когда живешь вместе, не замечаешь признаков разрушения. А тут встречаются совершенно чужие люди. Что они могут сказать друг другу? Только вспоминать… Не узнавать былого в изменившихся чертах. И, боже упаси, притворяться бодрыми. Нет, хорошо, что я помню друга таким, каким он был в нашу лучшую пору.
Горелов думал: «Какой лучше представить себе Констанцию Гладковскую для воображаемой беседы с ней? Она ослепла в тридцать лет, а прожила целых восемьдесят. В какое время ее память была наиболее точной и беспристрастной?»
О ней известно так мало: ее встречи с Шопеном в консерватории и в Варшавском ботаническом саду; ленточка, подаренная Фридерику, а может быть, и похищенная им; колечко с бирюзой, оставленное ему в знак верности перед самым его отъездом из Варшавы и послужившее поводом для прелестной песенки «Перстенек»; Констанция выступала в последнем концерте Шопена в белом платье, с белыми розами в волосах. Была еще у нее подруга, русская девушка Анна Волкова.
В тридцать втором году Констанция вышла замуж за Юзефа Грабовского, очень богатого шляхтича. Должно быть, его капиталы не слишком пострадали и он умел ладить с русскими фабрикантами.
Какое же время выбрать для встречи с Констанцией? «Если вы были красивы в двадцать семь лет, – так обращается Мефистофель к призраку старой донны Анны, желающей вернуть себе молодость, – то советую вам выбрать именно этот возраст»[63]63
Шоу Бернард. «Человек и сверхчеловек» – пьеса.
[Закрыть].
Ну хорошо. Пусть будет двадцать семь.
Констанция действительно прекрасна. Лицо редкой тонкости, нежные, правильные черты. Глаза немного припухшие, но большие, голубые, взгляд печальный, но еще ясный.
Вначале она как будто скованна, в глазах у нее испуг. Не взывают ли к ее совести? Но, ободренная почтительным тоном собеседника, становится откровеннее.
Она рассказывает о Варшаве тридцать первого года.
– Скажу вам, пан: человек ничего не знает ни о других, ни о самом себе, пока не наступит час испытаний. Он думает, что он добрый, сильный, и другие тоже добрые, и что так будет вечно. Но вот приходит беда – и все меняется. Еще вчера вы были известны и всеми уважаемы, а сегодня вас топчут в грязь. Еще вчера у вас были друзья, готовые, казалось бы, на любые жертвы, а сегодня? Вы не поверите, что сталось с людьми! Моя родная тетка захлопнула передо мной дверь, когда я пришла к ней… А я сутки ничего не ела.
– Ваша тетка, вероятно, и прежде была злой и жадной.
– Я не замечала… А другие… Везде, везде не люди, а оборотни. Земля шаталась под моими ногами, на каждом углу ждала пропасть.
– Но ваша подруга, кажется, не изменила вам?
– Аня? Нет. Она сказала мне: если тебе нельзя будет показываться в центре города (потому что нам, полякам, было отведено особое место, вроде гетто), я постараюсь пробраться к тебе и кое-что принесу. Но подумайте: раньше мы были одинаковы, а теперь… мне нельзя показаться там, где свободно жила она.
А как изменился весь город! Начались эпидемии, больницы были переполнены. Холод, стрельба… Какой затерянной я чувствовала себя в те дни! Еще недавно я была артисткой, «надеждой польской оперы», сегодня – несчастная девушка, одинокая в осажденном городе, среди врагов. Мои родители и сами были бедны и… я не имела оснований гордиться ими. Поклонники?.. О, я теперь боялась их! Наглые, самодовольные… Семь лет прошло, а я часто вижу во сне осажденную Варшаву и эти холодные военные ночи.
– И вы совсем не встречали хороших людей?
– О, что вы! Конечно, они были. И даже среди тех, кто раньше казались мне суровыми. Например, пан Ясь Матушинский[64]64
Матушинский Ян (Ясь) – близкий друг Шопена, участник польского восстания 1830 года.
[Закрыть]. Он был очень добр ко мне.
– А с семьей Шопена вы так и не познакомились?
– Нет, пан Ясь привел меня туда, но уже после отъезда Фридерика.
– Почему же так поздно?
Констанция опускает глаза.
– Видите ли, еще ничего не было решено. Наша помолвка с Шопеном, если ее можно так назвать, произошла перед самым его отъездом. А прежде… я не решалась.
– Почему?
– Я… Мне казалось, что нужно подождать.
– Как же вы нашли семью Шопена?
– Ах, пан, – с живостью отвечает Констанция, обрадованная, что разговор вступил в другое русло, – ах, если бы вы знали, во что превратился этот некогда блестящий дом! Пан Николай Шопен утратил прежнее положение, лишился учеников: их родители были им недовольны. Вообще пан Николай попал в черные списки за свое вольнолюбие – ведь у него в доме собирались те, кто потом участвовал в восстании. Припомнили ему его юность, как он воевал в отряде у Костюшки. И мы удивлялись, что он не пострадал. Говорят, панна Олеся Мориоль[65]65
Мориоль Александра, или Мориолка, – дочь варшавского генерал-губернатора, друг юности Шопена.
[Закрыть] повлияла на отца, чтобы он вычеркнул пана Шопена из тех списков. Она помогла многим… Меня у Шопенов приняли хорошо. Они жили тогда бедно. Пан Николай был удручен, а девочки так плохо выглядели. Даже свадьбу панны Людвики справляли совсем-совсем скромно. Так мне передавали.
– А вы сами не были на свадьбе?
– Нет. К тому времени я уже решила, что… Ах, поверьте, я очень страдала! Мне не хотелось жить…