355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фаина Оржеховская » Воображаемые встречи » Текст книги (страница 8)
Воображаемые встречи
  • Текст добавлен: 27 марта 2017, 18:30

Текст книги "Воображаемые встречи"


Автор книги: Фаина Оржеховская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц)

– Скажите, милая пани, в самом восстании участвовали девушки вашего круга?

– Да. Называли Ванду Яскорскую, Ядвигу Башта; наконец, Эмилию Платер – ее имя было у всех на устах. Она была не моего круга, выше. Но зачем вы спрашиваете? Неужели вы думаете, что и я могла бы?..

– Нет, пани, не думаю. Но вы только что сказали, что вам не хотелось жить…

– Ах, разве вы не встречали людей, которые совсем не дорожат жизнью и в то же время не способны на борьбу?

– Встречал и других. Они любили жизнь и жертвовали ею.

– Нет. Я была сломлена. И, когда пан Грабовский предложил мне руку, это показалось мне избавлением. Так оно и было. Сразу переменилась моя судьба. Теперь я живу в достатке, даже в роскоши. Видно, для этого я и была создана.

– Отчего же вы плачете, Констанция?

– Оттого, что вы слишком много требуете от меня!

– Я ровно ничего не требую, пани.

– Мы ошибались оба. Мы были детьми! Он думал обо мне лучше, чем я заслуживала.

Констанция вытирает глаза.

– Я так рада, что у него успех, слава. Только жаль, что он болен…

– Вы весело проводите время, пани?

– Не очень. Мой муж часто бывает в отъезде. Но я не скучаю. Я вспоминаю… музыку.

– Значит, вы не оставили пение?

– Нет. Конечно, муж не хочет, чтобы я пела в концертах, тем более в опере. Но в салонах иногда и дома при гостях я пою. И когда бываю одна – тоже.

– И песни Шопена занимают у вас почетное место?

– Я признаюсь вам: не только песни. Мазурки, ноктюрны, некоторые медленные этюды – их мелодии так и просятся на слова. И я эти слова придумываю. У меня целый альбом таких стихов для музыки Шопена.

– Но он, кажется, не любил, чтобы к его мелодиям подбирали слова?

– Да, это его сердило. Он однажды из-за этого поссорился со мной. В своих убеждениях он был тверд, и тут симпатия к кому-либо не имела значения.

Но теперь, когда его здесь нет, я позволяю себе петь его мелодии со словами. Скажу вам больше – я их пою и без слов, хотя они не для голоса предназначены. Все его затейливые мелодические украшения, эти узоры, трели, гаммки, из-за которых мелодия проступает так нежно, поэтично, – разве это не клад для колоратурного сопрано? Я и пела эти фигурации, словно вокализы. Конечно, их нельзя оторвать от целого… Теперь, когда он далеко, я пою все это для себя. Думаю, что если знаменитые певицы исполняют в концертах мазурки Шопена с придуманными словами, то и я в моем уединении могу себе это позволить.

– Вы хотели бы повидать его, пани?

– Нет… То есть да. Конечно, я была бы рада…

Это говорится так, как будто пани Грабовская очнулась от сна.

Ян Матушинский

Ян Матушинский – друг юности Шопена. Врач по профессии, он оставался в Варшаве во время восстания, подвергался преследованиям и должен был покинуть Польшу. В тридцать третьем году он приехал в Париж и там обосновался. Умер в сорок втором. Его смерть глубоко потрясла Шопена. В течение девяти лет в Париже Ясь Матушинский был для него самым близким, родным человеком.

Если Тит Войцеховский меланхолик и грустит о прошлом, то Ясь Матушинский – весь в своем настоящем. Он желчен, его тревожат недобрые предчувствия. Но он боится не за себя, а за будущее Шопена.

Ясь молодой, худощавый, бледный, часто покашливает. У него нервное интеллигентное лицо с черными глазами, блеск которых говорит и о болезненном состоянии, и о живости ума.

– Я застал Фридерика в ту пору, когда его положение в Париже определилось. Теперь его хорошо знают в салонах. Но выступать в публичных концертах он не любит. Его угнетают большие залы, множество народу в них, чужие взгляды, то есть все то, что для Листа необходимо. Фридерик не выносит толпы и шума.

Ян употребляет слова в настоящем времени – ведь он не пережил Шопена, умер раньше на семь лет.

– Шопен предпочитает круг избранных друзей, – продолжал Матушинский. – Я имел счастье наслаждаться не только его игрой: я не раз слыхал, как он сочиняет. Ведь мы несколько лет жили вместе на одной квартире.

– Это правда, что он очень нуждался в Париже?

– Только в первое время. При мне он не знал нужды. Но если вы думаете, что он богат или что-нибудь в этом роде, то сильно ошибаетесь. Он вынужден давать уроки, вот что ужасно! Издатели его грабят, сударь! Наживаются на нем, покупая раз навсегда его сочинения. Они богатеют, а он должен убивать драгоценное время и свое и без того слабое здоровье на бесполезные уроки.

Речь Яна полна горечи и страстности. Как врач и близкий друг Шопена, он все время тревожится за него.

– Разве у него не было хороших учеников? – спрашивает Горелов.

– Позднее и они появились: русские пианистки, венгерский музыкант Карл Фильч, гениальный мальчуган, кое-кто из парижанок. Но, в основном, особенно в первые годы, что это были за ученики, вернее, ученицы! Светские бездельницы, ломаки, набитые тщеславием дилетантки, а иногда и просто бесслухие тупицы. Как он устает от этих уроков! Бывало, уедет какая-нибудь из этих дам, промучив его два часа бестолковостью и попытками сплетничать, вместо того чтобы играть, и он бросается на оттоманку совершенно обессиленный. Если я оказывался дома, то прибегал к лекарствам, чтобы привести его в себя.

– Я слыхал, что он был хорошим педагогом.

– Очень хорошим и добросовестным, и если попадался способный ученик, то результат был прекрасный. Я видел ноты этих учеников, которые Шопен испещрял своими знаками. Это обычные знаки препинания, употребляемые в грамматике: запятые, многоточия, вопросительные и восклицательные знаки; этим он уподобляет музыкальную речь разговорной.

– Разве в этом есть надобность?

– Так он находит. Поскольку и слова и музыка выражают чувства, мысли. Он требует логики. И все-таки эти уроки – проклятие, потому что отнимают его у главного! Фридерик должен сочинять – вот в чем его призвание!.. Он не жалуется. Но я знаю, как тяжел для него этот крест.

– За уроки, вероятно, хорошо платили… платят?

– Далеко не всем. Многие преподаватели музыки влачат жалкое существование. Хорошо платят в Париже тем, кто имеет имя. Шопен успел приобрести его. Помимо музыкальных и педагогических дарований, он обладает еще одним, весьма ценным. Этот сын учителя держит себя так, что многие принимают его за богатого аристократа, который только из каприза дает уроки. Он всегда остается независимым. Никто не посмеет сунуться к нему с непрошеными милостями или сожалениями. Он как-то умеет не дорожить теми, от кого зависит.

– Стало быть, в Париже он живет главным образом уроками?

– Увы, именно так. Играть в концертах и разъезжать он не может. Я уже говорил почему: из-за слабого здоровья и непобедимой антипатии к большим многолюдным собраниям. Издание его пьес приносит доход другому человеку – дельцу, который выпускает их. А жить приходится широко: иметь у себя в гостиной три рояля (один из них совершенно лишний), ездить в кабриолете, бывать в салонах, хорошо одеваться. Одним словом, по образу жизни ничем не отличаться от светского молодого бездельника, какого-нибудь сына маркиза или банкира. Не забудьте, что он выплачивает родным ту сумму, которая была на него затрачена: Фридерик два года совсем не имел заработка. Отец к тому времени потерял хорошую службу. Зато теперь дела поправились.

– Значит, Шопен живет[66]66
  Настоящее время утвердилось довольно прочно.


[Закрыть]
в Париже безбедно?

– Мог бы жить безбедно, если бы не его характер. Надо знать Фридерика, как я его знаю, чтобы понять: этот человек никогда ничего не скопит. Чуть заведутся у него деньги, сейчас же накупит всяких подарков, памяток и посылает родным в Польшу. И друзьям постоянно что-нибудь дарит – это доставляет ему такую радость! Ну, короче говоря, в Париже он только сводит концы с концами. Но все выглядит так, будто он живет в достатке.

– Скажите, Ян, я читал о Шопене, что он изнеженная натура. Откуда такое представление? В музыке я не нашел ничего подобного.

– «Изнеженность»! Сплетники изображают его таким, потом без стыда печатают свои измышления. Это очень правильно, сударь, – проверять музыкой все прочитанное вами.

Я же могу сказать вам, что Шопен – человек необычайно сильного духа. Я видел, слышал, как он работает. Это огромный труд. Теперь подумайте и сопоставьте: необходимость надрываться на уроках и в то же время сочинять – не между прочим, а главным образом, преимущественно. Прибавьте к этому изнуряющую болезнь, душевные огорчения, в которых никогда не было недостатка, и из них главное – непроходящую тоску по родине. Подумайте об этом, и вы убедитесь, что он не только гениальная, но и героическая личность.

Пять лет мы прожили рядом. Оба мы были заняты: я – своей медициной, он – уроками, сочинением. Но по вечерам мы сходились у фортепиано или просто для задушевного разговора. И мне казалось тогда, что наше изгнание не так горько. Друг возле – есть ли большее утешение? Потом явилась эта женщина[67]67
  Жорж Санд.


[Закрыть]
и отняла его у меня.

– Разве ваша дружба не могла продолжаться?

– Нет. Она продолжалась, но это было уже не то.

– Друзья часто бывают ревнивы.

– О нет, сударь, я вовсе не требую исключительного внимания. Когда в тридцать пятом году появилась эта девочка, панна Водзинская, я ничего не имел против, хотя и Марыня причинила ему немало горя.

– Но ведь рано или поздно, у Шопена появилась бы семья.

– Да. Но только не она!

– Вы настолько ненавидите Жорж Санд?

Ян молчит довольно долго.

– Вы думали, что он будет несчастлив из-за нее?

– Я в этом уверен.

Горелов знает, что предчувствия Яна Матушинского отчасти оправдались.

– Трудно разобраться, кто прав.

– Он неправ только в одном. Зачем полюбил ее.

– Ну, здесь, знаете ли, осуждать трудно.

– Я не осуждаю. Только вы сами увидите, к чему это приведет.

– Конечно, увижу. Но я должен сказать вам, Ян, что у нас в России очень уважают и любят эту писательницу. И так было всегда.

– Охотно верю. Я не берусь разбирать ее произведения. Я вижу в ней не писательницу, а человека.

– И человек она прекрасный!

Горелов знает, что Ян ошибается, но он не может не прислушаться к мнению этого друга Шопена, ибо это мнение многих соотечественников композитора, и в будущей книге это должно быть отражено.

– Я не буду больше спрашивать вас. Ян. Я чувствую, что вы не можете быть беспристрастны.

Наступает молчание. Горелову хочется еще узнать о Шопене. И он раздумывает, с чего бы начать. Но тут Матушинский начинает сам:

– По-моему, она просто не понимает музыку.

– Кто? Жорж Санд? Ну, что вы, Ян! И любит, и понимает.

– Кто это вам сказал? Она сама?

– Лист был ее другом и считался с ней.

– В вопросах литературы, философии, политики – допускаю. «Лист всегда сует свой нос во все горшки, в которых боги варят будущее». Это не мои слова, это – Гейне. Но что касается музыки, не думаю, чтобы Жорж Санд была авторитетом для Листа.

– Но она целый роман посвятила музыке![68]68
  Роман «Консуэло».


[Закрыть]

– Она может написать их и десять! У нее друзья музыканты, и они сообщают ей необходимые сведения.

– Все-таки она музыкальна!

– А что такое музыкальность, по-вашему? Я знаю людей, которые не пропускают ни одного концерта, слушают музыку с какими-то искаженными лицами, досаждают соседям в зале своими замечаниями. Они много рассуждают о музыке, любят находить в музыкальных пьесах сюжет и все объяснять своими словами. Значит ли это, что они музыкальны? Вовсе нет.

– Погодите, Ян, вы хотите сказать, что они притворяются в любви к музыке?

– Нет, я говорю не о тех, кто притворяется. Я говорю о тех, кто любит музыку, но так, как дикарь любит блестящие побрякушки. Ему все равно: бриллиант или простое стеклышко. Так и они. Музыка действует на них, но как-то странно. Они волнуются там, где надо быть спокойным, восхищаются пустяками и остаются равнодушны к истинно прекрасному. А иногда и осуждают его. Они не просто глухие, у них какая-то болезнь слуха. Такова и наша прославленная Аврора[69]69
  Аврора – настоящее имя Жорж Санд, Аврора Дюдеван; Жорж Санд – ее литературное имя.


[Закрыть]
.

– Думаю, что вы ошибаетесь. То есть в отношении Авроры.

– И, подобно тому, как она называет Шопена «милым, слабым ребенком», не подозревая, что этот «ребенок» во многом крепче ее самой, – его музыку она также находит «нежной» и «милой». Его прелюдии она называет «райскими песнями» (не правда ли, как определенно?). Ноктюрны – сплошь мирными, идиллическими, «чуждыми гроз». Когда я сказал ей однажды, что как раз в до-минорном ноктюрне, в середине, изображена гроза, она удивилась. Правда, еще раз прослушав ноктюрн, согласилась со мной.

– Значит, она все-таки восприимчива к музыке?

– Может быть. Не знаю.

– Вы слишком строги, однако!

Матушинский еще долго выражает свое негодование. Мысли, действительно верные, затмеваются его ненавистью к женщине, которая, как ему кажется, погубит его друга. И Горелов пытается направить разговор по другому руслу.

– Скажите, Ясь, – осторожно спрашивает он, – отчего Шопен не вернулся в Польшу после событий тридцатых годов, когда стало возможно возвратиться туда? Ведь это самая загадочная страница его биографии. Что ему помешало? Ведь он мог вернуться?

– Что мешало? Я думаю, и так ясно. Постепенно Фридерик начинал понимать, что свобода, необходимая для его творчества, сохранится в Париже, а не в Польше, где ему зажали бы рот. Да и отец был категорически против. Он знал, что ждет Фридерика.

– Неужели и его музыку стали бы преследовать?

– Безусловно. Как ни тупы российские «блюстители», но и они невольно почувствовали бы, какая взрывчатая сила живет в музыке Шопена. Бывают периоды, когда эмиграция предпочтительнее, чем жизнь на родине.

Политический деятель живет на чужбине, оттого что там и оттуда ему легче удается распространять свои идеи.

«Это сравнение с политическим деятелем не приходило мне в голову. А между тем я мог бы вспомнить Герцена, Огарева…»

– Скажу вам, что у Шопена была возможность вернуться, – говорит Ян.

– Ему предлагали?

– У него был разговор с одним польским графом, который приезжал в Париж. Он советовал Фридерику обратиться к русскому царю с просьбой о возвращении. Ведь он в детстве играл в Бельведере[70]70
  Бельведер – резиденция наместника в Варшаве.


[Закрыть]
в присутствии царя. Принимая это во внимание, а также и то, что он в самом восстании участия не принимал, ему, возможно, разрешат вернуться. А там, бог даст, не оставят и дальнейшей милостью. Граф обещал покровительство.

– И что же?

– Можете себе представить, как этот царь, который орал в Варшаве, как фельдфебель на плацу: «Бунтовщики! Вам нужны палки! Виселицы!» – как бы он даровал свою «милость» Шопену! И как Шопен «услаждал» бы его слух, сделался бы придворным музыкантом!

– Что же он ответил тому графу?

– Он сказал: «Стыдно вам предлагать мне подобные вещи. Ни о чем я просить не буду. А что касается восстания, то я всегда был на стороне моих братьев. Можете считать меня бунтовщиком!»

О музыке Шопена Матушинский отзывается скупо, со сдержанной гордостью, как иной скромный родитель о любимых и достойных детях. Но постепенно сдержанность изменяет ему, голос начинает звучать горячо:

– Я люблю все, что он написал! Каждая строка дорога мне, но, может быть, потому, что я поляк, мне дороже всего полонезы Шопена. Они наполнены силой, величием. Они вселяют в меня надежду – даже самый мрачный фисмольный полонез. Потому что Шопен даже в скорби героичен… Конечно, сударь, я не являюсь знатоком музыки, и вас, вероятно, не удовлетворят мои сбивчивые объяснения. Но я вовсе не собираюсь разбирать музыку Шопена с какой-то научной стороны. Я могу только рассказать о своих переживаниях. И разве для одних знатоков создается музыка? Если она доставляет нам радость, врачует нашу боль, если она будит в нас все человеческое и если это происходит с обыкновенными, простыми людьми, то тем больше чести для таких, как Шопен. Я медик, сударь, делаю свое скромное дело. Но никакая похвала даже знаменитого профессора не радует меня так сильно, как сознание, что удалось прогнать хоть самый незначительный недуг. Наука и искусство существуют не только для ученых и художников.

Марыся Водзинская

Все биографы передают одно и то же: сестру своего пансионского товарища Антося Водзинского Шопен встретил сначала в отроческие годы (она была маленькой девочкой), а затем через десять лет в Карлсбаде, куда он ездил из Парижа повидаться с родителями. Красота, ум, изящество этой подруги детства произвели на Шопена сильное впечатление. Много значило и то, что юная Марыня была соотечественницей Фридерика, а он в Париже сильно тосковал по родине.

Семья Марыси, видя взаимную любовь молодых людей, сначала поощряла сватовство Шопена, так утверждают биографы. Мать Марыси, графиня Тереза Водзинская, называла Шопена своим четвертым сыном (у нее их было трое) и только просила, чтобы помолвка пока оставалась тайной.

Весь год Шопен переписывался с Водзинскими. Марыня присоединяла к письмам матери свои небольшие ласковые приписки. На следующее лето Шопен снова приехал в Карлсбад. Но пан Водзинский, отец Марыси, одержимый сословными предрассудками, запретил дочери и думать о Шопене. Граф не допускал мысли о родстве с юношей невысокого происхождения, да еще артистом. Бедная Марыся будто бы покорилась судьбе.

Шопену отказали не сразу: письма становились все более редкими и холодными, и наконец он понял, что незачем больше обманывать себя.

Он хранил связку писем Марии, перевязанную розовой ленточкой; на пакете была надпись: «Мое горе»…

Такова легенда об этой любви.

Судя по тому, что Горелов прочитал о Марии, она представляется ему изящной, привлекательной женщиной, темноволосой, смуглой, с темными умными глазами. В руках у нее веер. Она хмурится и явно не одобряет попытку незнакомого человека завести с ней разговор о Шопене.

– Мне это, признаться, порядком надоело, – говорит она. – Я была знакома с паном Фридериком в шестилетнем возрасте, потом в шестнадцать лет. Теперь мне двадцать девять. И мое имя не перестают произносить рядом с его именем.

«И теперь, и через сто лет, – думает Горелов, – и всегда, пока будет жива музыка Шопена».

– Вам это неприятно, пани? Ведь он подарил вам бессмертие!

– Я не понимаю, чего от меня хотят. Ведь все уже известно.

– Далеко не всё.

– Что вам угодно? – спрашивает она надменно. – Выслушать мои… воспоминания или задавать мне вопросы?

– С удовольствием выслушал бы ваши воспоминания, но в данном случае, если позволите…

– Хорошо. Спрашивайте.

– Скажите, пани, это правда, что ваши родители были против вашего брака с артистом и вы подчинились их желанию?

– Мне пришлось подчиниться.

– И вы… страдали от этого?

Мария с треском складывает свой веер.

– Очень! – говорит она вызывающе.

– Гм… Насколько мне удалось изучить ваш характер, вы не из породы овечек, которых ведут на заклание.

– То есть? – Теперь веер неподвижен.

– Вы не из тех девушек, которые подчиняются родителям. Вы умны, смелы, самостоятельны. И, насколько мне известно, родные скорее исполняли ваши желания.

– Ну, вы не знали моего отца.

– Он был крут, это верно, но только не по отношению к вам. И вам одной удавалось смягчить его гнев, который вызывал беспутный ваш братец Антек.

– Не смейте так говорить о моем брате!

– Хорошо. Оставим в покое Антуана. Но вас, пани, никто не заставил бы отречься от любимого человека. Вы поступили бы по-своему.

Будь это живая женщина современница Горелова, она могла бы сказать: «Какое вам дело? Кто дал вам право лезть в чужую душу?» И в гневе отойти. Но сто пятнадцать лет, разделявшие собеседников, давали ему это право. Так что Мария не ушла. Она только воскликнула:

– Не понимаю, чего вы добиваетесь!

– Разоблачения легенды.

– И для этого вы завели со мной такой долгий разговор?

«В самом деле, – думает Горелов, – стоило ли затевать эту встречу с пани Орпишевской[71]71
  Орпишевская – фамилия Марыси во втором браке.


[Закрыть]
только для того, чтобы убедиться, что она не любила Шопена и сама отказалась от него?»

Но, поскольку разговор уже начат, автор будущей повести восклицает с торжеством:

– А! Стало быть, вы знаете, о чем я говорю!

Но Марысе выгодно поддерживать ту легенду – о кроткой, любящей паненке. И она говорит:

– Откуда вы это взяли?

– Из вашей биографии, пани. Судя по тому, как вы сумели избавиться от вашего первого мужа, графа Скарбка, который не был вас достоин, характер у вас твердый и воля огромная. Добиться развода в ваше время было гораздо труднее, чем отстоять перед родителями свою любовь. Вы не из тех, кто отказывается от счастья.

Мария снова с треском складывает веер:

– Неужели и это стало известно?

– Постепенно все становится известным. Биографы – те же разведчики. Но я вас уважаю гораздо больше, чем того пасхального барашка, которого умиленно описывают уже столько десятилетий. Вы умница… А то, что вы не любили Шопена, так ведь не обязательно любить непременно гениальных людей. И вообще ничего обязательного здесь не бывает.

«Зачем она мне понадобилась? – думает он снова. – Ну да, чтобы удостовериться, что она не такая, как о ней писали. Для повести это имеет значение».

– Вы, конечно, не оставили музыку, пани?

– Нет, я играю довольно часто.

Разговор обрывается.

– Пан Фридерик был для меня, как любимый брат, – говорит Марыся, опустив глаза. – И в доказательство я могу сообщить вам, что помню и всегда буду помнить его музыку.

– Особенно фа-минорный этюд[72]72
  Фа-минорный этюд из второй тетради, опус 25.


[Закрыть]
, не правда ли? Это превосходный ваш портрет, пани.

Она кивает. Да, это так.

– А знаете ли вы, что я и сама нарисовала портрет Шопена. Разумеется, красками.

Из деликатности Горелов не говорит, что этот широко известный портрет, нарисованный Марией, ему не нравится. Правда, по словам современников, Шопен расхваливал портрет, но чего не скажут влюбленные…

– Я знаю, пани. Вы вообще разносторонняя, талантливая натура. И, должно быть, пишете стихи. Вероятно, Юлиуш Словацкий[73]73
  Словацкий Юлиуш – великий польский поэт, в юности поклонник Марыси Водзинской.


[Закрыть]
научил вас этому.

– Стихов не пишу, – говорит она сухо.

– Жаль…

В сущности, с Марысей больше не о чем говорить. Эти шляхтичи, эта паненка – та ли это среда, где Шопен мог быть счастлив? В ранней молодости он идеализировал их. Но Жорж Санд с ее демократическими взглядами помогла ему освободиться от иллюзий.

Давно уже скрылась Мария со своим веером, а фа-минорный этюд не забывается. Вот что навсегда связано с этой девушкой: фа-минорный этюд. Горелов проигрывает его, потом садится к столу и набрасывает небольшой отрывок об этом этюде:

«БЕССОННИЦА»

Матушинский давал ему снотворное, но теперь не хотелось прибегать к этому. Шопену была дорога его бессонница. Мысли текли плавно, вольно. Он закрыл глаза.

Образ Марии проплывал во тьме. Тонкий стан, нежные руки. Изменчивое круглое лицо. Но ведь это только… как бы сказать?.. Только ноты, а не звуки. Как передать прелесть любимого лица?

«Вот видишь, Ясь, я тебя не послушался, и у меня начался жар. Но позволь мне еще немного помечтать, а потом я встану и приму порошок. И спущу штору. И усну. Но прежде я хочу узнать, в чем оно, это капризное очарование. Ускользающий, манящий облик… Ты думаешь, я нарушаю ритм. Нет, я просто не могу понять, что здесь, в правой руке, – триоли[74]74
  Триоль – особая ритмическая фигура из трех нот, равная по длительности двум обычным нотам того же написания.


[Закрыть]
или шесть нот по две. Можно и так и этак. Что ж, пусть ученики приучаются к сложному размеру…

Но если можно укротить поток, привести к стройному впечатлению изменчивый размер, то как разгадать эту душу, как добиться ответа на один-единственный вопрос?»

Он встал с места, но не для того, чтобы опустить штору. Он достал нотный лист и сел к столу. Напрасно говорят, что утро вечера мудренее. Утром забудется то, что казалось таким ясным в ночные часы. Разольется поток, утратится его звонкость. Вот уже что-то грустное, щемящее появилось в его пении…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю