Текст книги "Бомарше"
Автор книги: Ф Грандель
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 34 страниц)
Этьену и Жозефу Монгольфье,
Воздушным плаваньям дорогу проложившим.
Что до Бомарше, то он благодаря своему гению и дару мечтателя в полете фантазии представил себе воздушные транспорты для путешественников и для перевозки товаров и пришел к такому простому умозаключению, что авиации суждено изменить ход войн, а тем самым и истории нации.
Чтобы целенаправленно передвигаться из одной точки в другую, аэростаты должны были стать управляемыми. А монгольфьеры, не имея управления, всецело зависели от капризов ветра. "Воздушные шары, одни только воздушные шары, а можно ли управлять сферическими телами?" – спрашивал себя Бомарше. Сто лет спустя Гамбетта, который трижды едва не приземлился за немецкой линией окопов, в свою очередь, понял, что сферическими телами управлять нельзя. С первого дня Бомарше искал выход из этого положения. Конечно, были сторонники летательных аппаратов тяжелее воздуха, но в 1780 году моторы еще не обладали достаточной мощностью, чтобы подымать в воздух тяжелую конструкцию. Тогда, возвращаясь к своей изначальной идее, что сферическим телом нельзя управлять, Бомарше с помощью инженера Скотта предпринял попытку изменить форму летательных снарядов. Их можно было, например, удлинить, придать им вид рыбы или цеппелина, не правда ли? Скотт, который располагал лишь жалованьем драгунского офицера, черпал средства для своих экспериментов из капиталов Бомарше. К несчастью, они просто таяли на глазах, уменьшались, как шагреневая кожа. Однако инженер и часовщик все же изыскивали возможность продолжать работы, их вера в будущее воздухоплавания служила им компасом во всех трудных обстоятельствах. В конце 1780 года Скотт нашел решение, "карманы" для подъема аэростата и для управления им. Изучив это предложение, Бомарше попросил своего соратника сделать эти "карманы" более эластичными: "Я [хотел бы] чтобы более четко стоял вопрос о способах заполнения этих карманов и их произвольного сжатия". Он связал Скотта с братьями Дюран, механиками, "открывшими секрет изготовления эластичной резины, состав которой, по их словам, должен был обеспечить ее полную непромокаемость". В то же время Бомарше, разорившись, попытался было – правда, безуспешно заинтересовать Нефшато, министра внутренних дел Директории, работами по созданию нового аэрокорабля. И поскольку политика снова брала верх, он добавлял: "Гражданин, не, позволим узурпаторам-англичанам нас вечно обгонять, осуществляя идеи, которые рождаются в наших головах! Мы сами должны их использовать". Увы! Пионер воздухоплавания, изобретатель воздушных перевозок умер несколько месяцев спустя, оставив Скотта без всяких средств. Командира не стало, и "аэромобиль" уже не мог взлететь. И тем самым авиация потеряла в своем развитии целый век!
Начало и конец этой главы побудили меня озаглавить ее "Небо и земля". Но я мог бы с тем же успехом назвать ее "Четыре стихии", поскольку кроме воздуха и земли вода и огонь тоже сыграют в ней свою роль.
Вода и огонь были делом братьев Перье, как воздух и бумага были делом братьев Монгольфье. Инженеры или, вернее, механики, как тогда говорили, братья Перье поклялись обеспечить парижан проточной водой. Для этого они разработали свою систему водопровода, подобного тому, который уже несколько лет существовал в Лондоне (во всем, что касается комфорта, за англичанами не угнаться), сильно усовершенствовав его и в техническом отношении и в смысле эффективности. Короче говоря, предполагалось перекачивать воду с помощью пожарных насосов, устанавливаемых, и в этом вся соль изобретения, на высоких точках, а Париж, как известно, недостатком холмов не страдает. Однако во времена братьев Перье там было куда меньше финансистов, способных на авантюру, чем в Лондоне. Французские богатей и тогда уже не отличались прозорливостью. Подумаешь, вода! Да кому она нужна? Братья Перье хотели было обратиться за помощью к принцу Орлеанскому, восхищавшемуся их изобретением, но вскоре поняли, что у принца и связей куда меньше, и рука не такая легкая, как у г-на де Бомарше, который, изучив все дело, решил, не долго думая, учредить общество по распределению воды. И выбрал Шайо для установки первого насоса. Кого я удивлю, если скажу, что, как только об этом проекте было объявлено, парижане, у которых поблизости были загородные дома, стали взывать к властям, выкрикивая на разные голоса заклинания вроде: "Прекратить загрязнение} прекратить загрязнение!" либо "Охранять окружающую среду, охранять окружающую среду!", которые в наши дни уже давно набили оскомину. Короче, во имя госпожи экологии парижан приговорили еще два года жить в грязи. Само собой разумеется, радетели природы нашли союзниковв корпорации водоносов и среди владельцев водохранилиц, что у моста Нотр-Дам и возле водокачки Самаритен. Чтобы защищать свои интересы, все, кто был в оппозиции к начинанию братьев Перье, объединились и наняли за очень большое вознаграждение некоего академика Байи, по специальности астронома. С помощью Морепа Бомарше, несмотря на трескучие речи Байи, все же в конце концов победил. Как только сопротивление противников было сломлено, Бомарше дал сто тысяч экю братьям Перье и нажил себе тем самым сто тысяч врагов.
Так родилось Парижское общество по распределению воды, и вскоре оно начало действовать к великому удовлетворению всех, кто пользовался его услугами. Бомарше, будучи не в силах единолично финансировать это предприятие, основал акционерное общество, акции которого котировались на бирже. А раз акции, то, значит, и колебания их курса. Любители, недостатка в которых не было, поскольку дело процветало, вступили в биржевую игру по правилам, которые и по сей день остаются таинственными, вызывая то подъем курса акций, то его падение. Но иногда и они совершали ошибки. Так, банкиры Паншо и Клавьер, несмотря на то, что они в таких делах собаку съели, ошиблись, играя на падении курса. Однако акции день ото дня все повышались в цене, и тогда банкиры решили отомстить тому, кого они считали ответственным за это повышение, а это уж, конечно, был не кто иной, как г-н де Бомарше. С этой целью они вступили в контакт с блестящим и пылким молодым человеком, уже привлекшим к себе внимание столкновениями с правосудием, шумными любовными историями и язвительностью стиля, а именно с графом де Мирабо.
Мирабо, который любил Бомарше, наверное, не стал бы на него нападать, если б тот не отказался однажды – вопреки своим обычаям – одолжить ему денег. Мирабо просил 12 000 франков. "Вам будет нетрудно одолжить мне эту сумму", – будто, бы сказал Мирабо, на что Бомарше ему будто бы ответил: "Конечно, но так как мне все равно придется поссориться с вами в тот день, когда кончится срок вашего векселя, я предпочитаю это сделать сегодня же. Так я хотя бы сохраню свои 12 000 франков!" Не знаю, в самом ли деле состоялся этот диалог, записанный Гюденом, но несомненно, что Мирабо нашел эти 12000 франков другим путем и возвращать их ему не пришлось. Нанятый двумя банкирами, граф, у которого было бойкое перо, тут же настрочил памфлет против Парижского общества по распределению воды. Бомарше ответил, но при этом слегка захлебнулся в технических аргументах. Так как он, к несчастью, проявил еще и дурной вкус, назвав мирабелями филиппики Мирабо, тот окончательно рассердился и уже с неподдельной злобой и убийственной иронией написал новый памфлет, атакуя на этот раз уже лично Бомарше. К всеобщему удивлению, гениальйый экзекутор Гезмана не ответил на этот выпад. Обманутые в своих ожиданиях парижане пришли в бешенство и решили, что Мирабо попал в точку и Бомарше просто нечего сказать в ответ. На самом же деле Бомарше сдержал себя, чтобы оказать услугу правительству: за это время банкиры Паншо и Клавьер стали необходимы властям, и в первую очередь министру финансов, который, чтобы бороться с _инфляцией_, собирался выпустить заем. Все это дело не заслуживало бы даже трех строчек, не имей оно для нашего героя печальных последствий. Мы уже сказали, что Париж воспринял его молчание как невозможность ответить по существу. Клеветники, которые уже давно были вынуждены молчать и которые – сейчас как раз время сказать об этом – молча страдали, вдруг снова оживились. Что касается Мирабо и Бомарше, то они в конце концов помирились и даже обменялись любезными письмами, но уже было поздно – зло свершилось.
В замечательной библиографии, которую Анри Кордье опубликовал в 1783 году и которая содержит в описи документов 519 номеров, дело Корнмана занимает значительное место – от номера 378 до номера 443. Рядом с ним дело Гезмана – всего 30 номеров – имевшее, однако, как вы знаете, такое огромное значение в жизни Бомарше и вызвавшее такой небывалый урожай мемуаров, кажется пустяковым. И в самом деле, мы бы не посвятили этой истории больше абзаца, если бы случай не придал ей ничему не соответствующие размеры. Судебный процесс, последовавший за ней, не имел, собственно говоря, никакого отношения к Бомарше. Как писал Гюден: "Достаточно было хоть капли здравого смысла, чтобы не скомпрометировать его, этим делом, достаточно было хоть толики разума, – чтобы не предать публичному обсуждению семейные дрязги, которые не должны были выйти за пределы суда, а приз большей сдержанности можно было бы и вообще избежать того, чтобы переносить домашнюю ссору в судебный зал". Все эти рассуждения хороши, если не учитывать появления дьявола, или того, посредством которого он делает свое черное дело, а именно г-на Бергаса.
В самом деле, семейная история. Вот факты.
В 1781 году на званом обеде Нассау-Зиген и его жена попросили Бомарше заступиться перед властями за одну даму по фамилии Корнман, которую ее муж, эльзасский банкир, отправил по королевскому приказу в тюрьму. Причина: адюльтер! Не улыбайтесь! XVIII век был веком двусмысленным, распутство уживалось в нем со строгостью нравов. Общество скрывало свое лицо под двумя масками – маской Шодерло де Лакло и маской Фенелона. Что до правосудия, то оно, более слепое, чем когда бы то ни было, выбирало своих жертв по жребию. Именно в этой лотерее Мирабо и его молодая любовница вытянули билеты и проиграли. Заключенный в ужасный карцер, Мирабо чуть не сошел с ума и не умер. И та, кого он любил, разделила его участь, но с еще более печальным исходом: она вышла из тюрьмы в состоянии, близком к бурному помешательству, и вскоре умерла. Итак, банкир Корнман засадил в тюрьму свою супругу, потому что она предпочла ему красивого молодого человека по имени Додэ де Жоссан. Кроме того, супруги Нассау-Зиген сообщили Бомарше, что эта несчастная женщина беременна и что приданое в 360 тысяч франков, которое она принесла своему мужу, было не последней из причин его желания упечь ее подальше, а главное, что сам Корнман играл тут роль услужливой сводни. Дело в том, что Додэ де Жоссан был королевским синдиком в Страсбурге и мог там благодаря этому оказать банкиру множество весьма важных услуг. Поэтому он безо всякого зазрения совести толкнул свою прелестную жену в объятия, а потом и в постель шаловливого Додэ. Случилось то, что должно было случиться: молодые люди полюбили друг друга. Пока красивый синдик сохранял свой пост, банкир закрывал на все глаза, но как только Додэ потерял свое место и влияние, банкир вновь открыл их и пришел в бешенство. Страшная история, правдивость которой Бомарше смог проверить, пробежав письма, написанные Корнманом своему сопернику в то время, когда он еще состоял в должности. Банкир явно был в курсе всего и одобрял создавшееся положение. Бомарше не мог не разделить негодования супругов Нассау и пообещал действовать, чтобы исправить эту несправедливость. Принц, который и сам пользовался немалым весом, уже не раз пытался переговорить по этому поводу с королем и министрами и раскрыть им глаза на подлость банкира, но банкир обладал могучей поддержкой в узком финансовом кругу, и влияние его покровителей всякий раз превышало влияние Нассау. Чтобы одержать победу, необходимо было втянуть в игру лицо, обладающее наивысшим авторитетом, а обладал им только один человек: Бомарше. И он не замедлил вмешаться, тем более что г-жа Корнман страдала, как и он сам, еще от другой несправедливости: она родилась в семье протестантов. Неделю спустя Ленуар, сменивший Сартина в полиции, выпустил г-жу Корнман из тюрьмы и отвез ее в родильный дом. Что касается королевского приказа о заточении, то Людовик XVI отменил его по просьбе Бомарше. Поскольку г-жа Корнман вместе со свободой вновь обрела и свое состояние, банкир, дела которого пришли в упадок, хотел с ней помириться. Но про нее нельзя было сказать, что у нее память коротка, и его затея не удалась. В течение пяти лет банкир пытался уговорить свою жену, но она оставалась непоколебима.
Он уже готов был отступиться, когда случай столкнул его, а значит, и Бомарше, с молодым адвокатом по фамилии Бергас, человеком честолюбивым, умным, но весьма неразборчивым в средствах. Чтобы продвигаться в жизни, Бергас старался срезать все углы. Он уже привлек к себе внимание парижской публики множеством статей в защиту магнетизера Месмера, которого Бомарше при случае весьма беспощадно разоблачил. Бергас, который уже за одно ото имел основание сердиться на автора "Женитьбы", вдруг почувствовал, что тот стал уязвим. Он, – как и многие, был поражен слабостью его реакции: в ответ на нападки Мирабо. Этому адвокату интуиция подсказывала, что для Бомарше колесо фортуны сталc вертеться в другую сторону. Он не ошибся и сделал из этого полезный для себя вывод. В Париже – и так будет всегда – твоя репутация создается за счет чужой репутации. И твой успех пропорционален славе того или тех, на кого ты нападаешь. Измеряется он и подлостью избранных методов. Короче говоря, Бергас понял, что для достижения своей цели ему надо метить одновременно очень высоко и очень низко. Но мало было хотеть померяться силами с Бомарше. Чтобы представился такой случай, надо было встретить какого-нибудь мошенника. Им и оказался Корнман.
Бергас весьма внимательно выслушал подробный рассказ банкира, потом велел повторить его еще раз десять, так что Корнман, чтобы сделать свою историю более драматичной, постепенно стал ее усложнять и обвинил, например, свою супругу в соучастии в убийстве. Самым забавным во всем этом было то, что, как заметил Ломени, Корнман в конечном счете хотел вновь соединиться со своей супругой, "скорее заблудшей, нежели виноватой", и обещал ей, что если она вернется к нему с приданым, то "будет жить, окруженная тем уважением, которое сможет еще заслужить". Но коварный адвокат больше интересовался тем, что Корнман рассказывал ему о весьма важных лицах, которые случайно оказались причастными к этому делу, а именно о Нассау-Зигене, Ленуаре и, главное, о Бомарше.
Установлено, что Бергас лично не знал своего главного противника и что, если оставить в стороне магические чары Месмера, у него не было решительно никакой причины сердиться на Бомарше, который не имел даже случая вызвать у него, как, например, у Мирабо, гнев тем, что отказался одолжить ему деньги. Адвокат выбрал; своей мишенью Бомарше только потому, что именно он был тогда самым знаменитым французом.
20 февраля 1787 года в Париже было распространено не меньше 10 тысяч экземпляров "Мемуара по вопросу адюльтера и диффамации, написанного г-ном Корнманом против г-жи Корнман, его супруги, г-на Додэ де Жоссана, г-на Пьера-Огюстена Карона де Бомарше и г-на Ленуара, государственного советника и бывшего генерального лейтенанта полиции". Этот мемуар, подписанный Корнманом, всецело принадлежал перу Бергаса. Текст этот имел значительный успех, потому что отвечал двум потребностям тогдашней публики: предавать "скандалы" гласности и обличать аристократию.
Слог у Бергаса был ужасающий: он писал напыщенно и банально. Чтобы составить себе о нем представление, достаточно привести небольшой пассаж, который, мягко говоря, трудно назвать жемчужиной стиля:
"...Ты послал меня на свет божий, чтобы люди узнали благодаря столь памятному событию, до какой степени падение нравов и небрежение основными законами природы может привести их к пагубным последствиям." Увы! Мне осталось вытерпеть еще несколько дней, и моя тягостная задача будет выполнена, а в лоно твое вернется несчастный, которому ты нанес смертельную рану, для которого на земле больше нет ни мира, ни счастья, но который с покорностью принимает свою судьбу, свое долгое и мучительное страдание, потому что оно принесет ему подобным хоть какое-то добро; в тот миг, когда ты освободишь его от тяжести жизни, ты, в этом нет сомнений, исполнишь его последнюю просьбу".
Но автор, хорошо знавший свою аудиторию, обладал даром поддерживать интерес, расцвечивая свой мемуар множеством грязных намеков в адрес тех лиц, кого общественная молва неизбежно ставила в положение обвиняемых: Нассау, задавленного долгами, Ленуара, перескакивавшего из одной постели в другую и, возможно, побывавшего и в объятиях г-жи Корнман, Рогана, скомпрометированного в деле ожерелья королевы, и, наконец, Бомарше.
Что касается этого последнего, то Бергас действовал, не мудрствуя лукаво. Он ограничился лишь тем, что захватил ниву, которую Лаблаш оставил под паром, и обработал ее так, что она вновь принесла урожай. Все эти старые обвинения ни на чем не зиждились, но накопление клеветы всегда дает свои плоды. Я уже писал: народ, придумавший эту глупую формулу: "нет дыма без огня", всегда оказывается во власти Базилей. Во все времена во Франции именно они и вершили судьбы. И в наши дни больше, чем когда-либо. Бергас, который это отлично знал, обрушился на Бомарше, как невзгоды на бедняков или, точнее, на великих людей. Он просто уничтожал "человека, чья богохульная жизнь с постыдной очевидностью свидетельствует, к какому глубокому падению нравов мы пришли". Этот смехотворный жаргон всегда находит своих поклонников. В каждом французе сидит, сам о том не ведая, прокурор. Зайдите в любое бистро, послушайте, что говорит люди, и вам покажется, что вы находитесь не иначе как в суде присяжных. А в 1787 году против Бомарше было уже хотя бы то, что он занимал видное место в Версале, в Париже, в Европе. Десять лет тому назад он еще был жертвой режима, общества, системы назовите как хотите. Преуспев в делах, получив официальное признание и тем самым легализовав свое положение, он фактически оказался в другом лагере, нежели молодой. Бергас, который еще только намеревался создать себе имя. Озлобленные и легкомысленные парижане, конечно же, встали на сторону того, кто казался им слабым, объединившись против того, кто казался сильным.
"За четыре ночи", "подталкиваемый обстоятельствами", Бомарше составил первый мемуар "чересчур быстро", и он получился сумбурным. Однако документ этот, хоть и не обладал литературными качествами, был все же весьма эффективным. Корнман так и не оправился от этого удара. Но для Бергаса банкир был лишь поводом к действию. Новые пасквили, подписанные и анонимные, метившие теперь прямо в Бомарше, читались нарасхват. Эти тексты, написанные между 1787 и 1789 годами, понятно, в какой атмосфере, начиненные политикой, обрушивались одновременно и на режим как таковой, и на его злоупотребления, и на человека, который самой славой своей как бы символизировал эпоху. Возникло странное недоразумение, которое Бергас, однако, смог использовать до конца, повторяя от своего имени клеветнические обвинения всех своих предшественников. Вынужденному перейти к обороне Бомарше приходилось пункт за пунктом отражать атаки противника.
Тщетно было бы сетовать на непостоянство общественного мнения. Всякий знает, как легко направить его в любую сторону. В периоды политических кризисов люди отличаются крайней восприимчивостью. Странным образом в латинских странах реальные или вымышленные скандалы предшествуют всем изменениям в обществе. Французы, например, истово верят в "мораль". Прежде чем скинуть какого-нибудь министра, они должны убедить себя, что он либо развратник, либо жулик. Этим и объясняется та слабость, которую наши соотечественники всегда питали к газеткам, специализирующимся на злобных инсинуациях, лжи и шантаже. Но недостаточно возмущаться этим явлением, надо попытаться проанализировать этот весьма своеобразный механизм. Перед тем как свершить революцию или изменить ход Истории, французам необходимо убедиться в том, что люди, которых они намерены свергнуть, которых они не хотят больше видеть у кормила власти, так или иначе – проходимцы. Страна, о которой принято говорить как об оплоте разума и идей, приходила в движение, только когда ее захватывало сильное чувство или возмущение. Подобно тому как потребность в конечном счете создает организму недостающий орган. Так в определенные исторические моменты торговцы клеветой наживают состояния. За два года до революции народ, еще не готовый к действиям, к непосредственному столкновению с властью, еще парализованный теми запретами, которые иначе, чем "табу", не назовешь, обязательно должен свергнуть с пьедесталов или запакостить всех идолов, которым он поклонялся. Бергас, избрав Бомарше козлом отпущения и символом, играл без проигрыша. Если бы он целил выше, в какого-нибудь министра или в короля, он тут же оказался бы в Бастилии. А напав на Бомарше, персонажа двусмысленного, который находился одновременно и в недрах системы и вне ее, он практически ничем не рисковал. Когда Бергас в конце одного из своих мемуаров восклицал: "Несчастный! Ты истекаешь преступлениями, как потом!", – он метил уже не только в Бомарше, но в само общество, которое тот олицетворяет в глазах народа. Бомарше, считавший, что он – победитель, что он свершил то, чего от него требовало время, и написал все, что должен был написать, хотел теперь явить для всех "пример усталого человека, который уходит на покой". Как, должно быть, страдал Бомарше от этого неожиданного нападения! Он защищался, так толком и не поняв, кто его противник. Он отвечал Бергасу так, словно тот был Лаблашем. В мемуарах, которые он вслед за тем опубликовал, он совершил тактическую ошибку, преследуя молодого адвоката именно на том поле, на которое тот старался его заманить. Конечно, Бомарше безо всякого труда опровергал своего противника по всем пунктам его обвинений, всякий раз ловя его на заведомой клевете, лжи, лжесвидетельствах. Но он ни разу не заметил, что у Бергаса была и другая цель. И в самом деле, адвокат, всецело увлеченный своим стремлением к разрушению, стал в конце концов писать бог знает что, погрузив обе руки по локоть в грязь. Фигаро ошибся, воображая, что противник хотел забрызгать его, в то время как речь шла о том, чтобы очернить Альмавиву. Суд признал правоту Бомарше и приговорил Бергаса и Корнмана к оплате всех судебных издержек. Приговор был оглашен 2 апреля 1789 года под гневный рев толпы. Но это уже другая история, если не просто История. Еще только два слова о Бергасе, чтобы было окончательно ясно, что это за тип: во времена империи, в 1807 году, этого коварного адвоката снова судили за клеветнические обвинения, направленные на этот раз против интенданта армии, некоего Лемерсье. У героев часто бывают грязные руки. Но, кажется, уже пора сменить пластинку, не правда ли?
Бергас ошибался, в 80-е годы Бомарше не истекал преступлениями, как потом, а сочинял оперу!
С музыкой у Пьера-Огюстена были давние отношения. Арфа открыла ему дверь в апартаменты королевских дочерей, другая арфа привела в его жизнь Марию-Терезу Виллермавлаз. Этот невероятный человек долгое время считал себя музыкантом. Из всего многообразия его деятельности музицирование и сочинение музыки казались ему, наверное, самыми естественными для него. Но разве жить не значит как раз галопом удаляться от всего, что для тебя естественно? У гениальных людей, тех, что наложили отпечаток своей личности на эпоху или изменили ход Истории, есть что-то общее – это отказ принять свой первоначальный удел. Преуспеть в жизни не значит ли уйти от своей судьбы или даже идти против нее? Самая разрушительная война, которую когда-либо знало человечество, велась двумя неудавшимися художниками. Я привожу именно этот пример, потому что он поражает воображение, но есть и немало других. Исходя из своих склонностей, Бомарше должен был сочинять музыку к песням и операм, и только. Но история Бомарше – это история его бунта, и музыка была принесена им в жертву так же, как и мастерство часовщика. Тем не менее аксессуары детства, которые были любимыми развлечениями его и Жюли, всегда находились при нем, и даже когда он бывал за пределами Франции, в минуты растерянности и одиночества, ему достаточно было протянуть руку, чтобы взять флейту, или, сделав три шага, сесть за клавесин, или на табуретку к арфе. Песни он сочинял всегда, для него, наверное, это занятие было наиболее полным способом самовыражения, способом, который требовал от него наименьших усилий. В парадах, в "Женитьбе" все его действующие лица поют. В декорациях его пьес, так же как и в комнатах, где он жил, и в его гостиных всегда находились музыкальные инструменты. Изначально "Севильский цирюльник" был комической оперой. Не сумев добиться постановки своего произведения в этом жанре, Бомарше, как мы видели, смирился и переделал его в комедию. Но не такой он был человек, чтобы долго терпеть поражение. Поскольку его комическая опера была отвергнута, он решил увеличить ставку и написать настоящую оперу. Когда его в то время попросили придумать девиз для вновь учреждаемой музыкальной академии, он сочинил этот дерзкий дистих:
Прекрасней оперы не видел свет:
Там только оперы хорошей нет.
По поводу того, какую надо "делать" оперу, у него были очень точные идеи, весьма революционные для той эпохи. В частности, он хотел, чтобы опера стала произведением драматургии, как и все, что пишется для сцены, чтобы музыка раскрывала либретто, а не подавляла его. А ведь прежде происходило как раз обратное. Французская опера, как говаривал Глюк, воняла музыкой "Puzza Musica". Уже в предисловии к "Севильскому цирюльнику" Бомарше без обиняков изложил свою концепцию театральной музыки вообще; и оперной в частности:
"Драматическая наша музыка еще мало чем отличается от песенной, поэтому от нее нельзя ожидать подлинной увлекательности и настоящего веселья. Ее можно будет серьезно начать исполнять в театре лишь тогда, когда у нас поймут, что на сцене пение только заменяет разговор, когда наши композиторы приблизятся к природе, а главное, перестанут навязывать нелепый закон, требующий обязательного повторения первой части арии после того, как была исполнена вторая. Разве в драме существуют репризы и рондо?! Это несносное топтанье на месте убивает интерес зрителей и обнаруживает нестерпимую скудость мыслей.
Я всегда любил музыку, любил всерьез и никогда ей не изменял, и все же, когда я смотрю пьесы, меня особенно увлекшие, я часто ловлю себя на том, что пожимаю плечами и невольно шепчу в сердцах: "Ах, музыка, музыка! К чему эти вечные повторы? Разве ты и так не слишком замедленна? Вместо живости развития темы переливание из пустого в порожнее. Вместо того чтобы изображать страсть, ты цепляешься за слова текста! Поэт бьется над тем, чтобы выразить событие более сжато, а ты его растягиваешь! Зачем ему стремиться к предельной выразительности и скупости языка, если никому не нужные трели сводят на нет все его усилия? Раз ты так бесплодно плодовита, то и живи своими песнями, и да будут они единственной твоей пищей, пока не познаешь бурного и возвышенного языка страстей".
В самом деле, если сценическая декламация есть уже превышение законов речи, то пение, представляющее собой превышение законов декламации, есть, следовательно, превышение двойное. Прибавьте к этому повторение фраз, и вы поймете, насколько при этом теряется интерес повествования: по мере того как этот коренной порок все больше проявляется, занимательность спектакля улетучивается, – а действие становится вялым; мне чего-то недостает: внимание рассеивается мне становится скучно, и если я пытаюсь угадать, чего бы мне хотелось, то чаще всего оказывается, что только одного – чтобы представление поскорее кончилось".
Бомарше прав. И история оперы это доказывает. К примеру, "Пелеас" или "Воццек" являются прежде всего драматическими произведениями; Дебюсси и Берг не навязывают авторам своих законов, и оглядка на текст не нанесла, как мы знаем, никакого ущерба гению композиторов. Но в 1780 году такой подход к музыке был немыслим. Композиторы обращались с либретто крайне небрежно, а часто и с презрением. Попытка ограничить их превосходство и потребовать, чтобы они подчинялись тексту, казалась в те годы настоящим преступлением против Ее Величества Музыки. Бомарше, который дал в свое время урок королю Франции, не отступил и перед сомкнутыми рядами композиторов:
"...если бы я сочинил либретто оперы, я сказал бы композитору: "Друг мой, вы музыкант: переложите мою поэму на музыку, но при этом не сочиняйте так цветисто, как Пиндар, и не воспевайте Кастора и Поллукса там, где надо сообщить о победе греческого атлета на олимпийских играх, – не о них ведь идет речь.
И если мой музыкант будет обладать истинным талантом, если он, прежде чем начать сочинять, подумает о том, что ему предстоит сделать, то поймет, что не только его долг заключается в том, чтобы возможно более полно передать мои мысли на языке гармонии, но и успех его будет зависеть от этого; композитору надлежит найти для них наиболее выразительную форму, а не сочинять какое-то другое произведение. Тот, кто по легкомыслию хочет блистать один, на поверку оказывается либо кусочком фосфора, либо блуждающим огоньком. Если он все же попытается обособиться от меня, то это будет не жизнь, а прозябание. Так дурно понятое честолюбие погубит нас обоих, и с последним ударом смычка мы оба с театральным грохотом низвергнемся в преисподнюю".
Бомарше решил написать "Тарара" отчасти и для того, чтобы доказать правильность своей теории, изложенной в предисловии к Цирюльнику". Первый вариант этой оперы или, во всяком случае, ее первый набросок относится к 1775 году. "Быть может, я когда-нибудь огорчу вас оперой", – писал он в те дни. В первом варианте "Тарар" был, скорее, комической оперой, причем с весьма откровенными шутками, о чем свидетельствует, например, отрывок диалога из рукописи, обнаруженной Лентилаком:
"Султан (евнуху). Если завтра я не буду счастлив, то велю отрубить вам голову.
Евнух. Ну, только этого еще не хватало! Рубите, рубите все, что попадет вам под руку, только учтите, рубить-то у меня, собственно говоря, нечего и жалеть мне не о чем".