Текст книги "Бомарше"
Автор книги: Ф Грандель
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 34 страниц)
Другой пример. Известно ли вам, что поначалу Бомарше намеревался назвать Базиля Гюзман? Очевидно, сочтя подобный прием чересчур грубым, он перед самой премьерой изменил имя, но потом, вероятно, пожалел, потому что в "Женитьбе" Бридуазон полностью зовется дон Гюзман Бридуазон. Итак, в "Цирюльнике" Базиль остался Базилем, однако перед самой премьерой Бомарше поторопился вложить в его уста поразительную тираду о клевете, написанную на одном дыхании. Он убрал из пьесы имя советника, но создал его бессмертный портрет. Этот персонаж, этот рисунок Гойи – до Гойи – впечатляющ, не правда ли? Смешон и страшен. Базиль – лицо из кошмара. Он запоминается и – если опять прибегнуть к современной терминологии – травмирует зрителя. А ну-ка перечитайте "Цирюльника", сцены с Базилем – вы увидите, что это всего-навсего наглый плут, который продает свои услуги тому, кто больше заплатит. Как же объяснить впечатляющую силу этого образа? За Базилем стоят все невзгоды Бомарше – иными словами, советник Гезман или Дьявол. Публике это неизвестно, она даже не знает, кто такой Гезман, но она _догадывается_. Что до знаменитой тирады, драматургически совершенно излишней, она настолько поразительна и настолько далека от сюжета, что даже Бартоло приходится отметить ее неуместность – чем-чем, а неуклюжестью автор не страдает.
"Базиль. Клевета, сударь! Вы сами не понимаете, чем собираетесь пренебречь. Я видел честнейших людей, которых клевета почти уничтожила. Поверьте, что нет такой пошлой сплетни, такой пакости, нет такой нелепой выдумки, на которую в большом городе не набросились бы бездельники, если только за это приняться с умом, а ведь у нас здесь по этой части такие есть ловкачи!.. Сперва чуть слышный шум, едва касающийся земли, будто ласточка перед грозой, pianissimo {Очень тихо (ит.).}, шелестящий, быстролетный, сеющий ядовитые семена. Чей-нибудь рот подхватит семя, piano {Тихо (ит.).}, piano, ловким образом сунет вам в ухо. Зло сделано – оно прорастает, ползет вверх, движется – и, ririforzando {Сильнее (ит.).}, пошла гулять по свету чертовщина! И вот уже, неведомо отчего, клевета выпрямляется, свистит, раздувается, растет у вас на глазах. Она бросается вперед, ширит полет свой, клубится, окружает со всех сторон, срывает с места, увлекает за собой, сверкает, гремит и, наконец, хвала небесам, превращается во всеобщий крик, в crescendo {Все нарастая (ит.).} всего общества, в дружный хор ненависти и хулы. Сам черт перед этим не устоит!
Бартоло. Что вы мне голову морочите, Базиль? Какое отношение может иметь ваше piano – crescendo к моим обстоятельствам?"
Базиль, конечно, не может ответить на этот вопрос, но внезапно через сцену проходит Гезман – такова была цель. И снова узко сценической логике противостоит сокровенная логика искусства.
В конце первого действия, в головокружительной сцене с графом, этот последний весьма кстати напоминает Фигаро, что у того есть цирюльня: "Да где же ты живешь, ветрогон?"
Автор явно опять подмигивает залу: вот ведь ветрогон, в самом деле! Уж не забыл ли Фигаро, что он также и Севильский цирюльник?
И вот как Фигаро отвечает графу... и автору:
"Фигаро. А ведь у меня и правда ум за разум зашел! Мое заведение в двух шагах отсюда, выкрашено в голубой цвет, окно зеркального стекла, три тазика {Фигаро употребляет слово "palette", обозначающее и тазик, подставляемый при кровопускании, и деталь часового механизма.} в воздухе, глаз на руке, consilio manuque {Помогаю делом и советом (лат.).}, ФИГАРО".
Странная реплика для конца действия. Попробуем проанализировать. "Мое заведение... выкрашено в голубой цвет", никаких сомнений – это цирюльня. "Окна зеркального стекла". Почему? А ведь причина есть, вспомните! Окна мастерской на улице Сен-Дени, за которыми он провел лучшие и худшие дни юности: подъем в шесть часов и т. д. А г-н Лепот! Так кто же он все-таки, цирюльник или часовщик? "Три тазика в воздухе" – он цирюльник. Хирург уточняют специалисты, такова была обычная в ту пору вывеска. "Глаз на руке, consilio manuque": чей это девиз? Разве меткий глаз и ловкость рук часовщику не столь же необходимы, как цирюльнику-хирургу, о котором автор, впрочем, сообщает, что это единственная область, где ловкость Фигаро сомнительна:
"Окаянный цирюльник разом свалил с ног всех моих домочадцев: Начеку дал снотворного, Весне – чихательного, пустил кровь из ноги Марселине; даже мула моего не пощадил... Несчастной слепой животине поставил на глаза припарки!"
"Consilio manuque, ФИГАРО", имя написано заглавными буквами. Подпись-признание. Прописное G очень похоже на прописное С – разве не так? Задолго до того как я собрался писать эту книгу, вообще какую бы то ни было книгу, но уже питал слабость к Бомарше, я ощутил и уверился, что FIGARO это FICARO, FI (ls) Caron. Вообразите мою радость, когда много позднее я обнаружил, что это совпадает с точкой зрения г-на Жака Шерера, чья эрудиция не подлежит сомнению. Значит, я не грезил. Другие специалисты, кажется, не согласны с г-ном Шерером, но это уже профессорские игры. Их главный довод не кажется мне убедительным: в первых вариантах "Цирюльника" имя писалось через "U" – FIGUARO. Но Figuereau или Bigaro, Durant, разве в этом дело? Бомарше обожал играть именами – именами других людей, как это видно из его переписки или из "Мемуаров", именами персонажей (граф называет Бартоло – Чепухартоло, Олухартоло, Бородартоло, Балдартоло) или своим собственным – Ронак во времена монархии, Шарон – в годы революции. После того как он уже выворачивал шиворот-навыворот свое собственное имя в Лондоне и Вене, трудно себе представить, что он взял случайно имя для сценического персонажа, которому предстояло стать его рупором: Фигаро! Еще одно замечание, прежде чем с этим покончить. С первых лет жизни, еще на улице Сен-Дени, в школе, в лавке, для своих приятелей-мальчишек, для учителей, соседей и клиентов отцовской часовой мастерской, он был "fils Caron"; позднее враги, в Версале или в суде, от Лаблаша до Гезмана, продолжают именовать его "fils Caron". Доставьте мне удовольствие – отложите книгу и произнесите это как положено, точнее, как было положено в ту пору – фи карон, фикарон. Вот так Бомарше это и слышал тысячи раз, да нет, много больше – фикарон, – неужели же после этого его герой случайно назван Фигаро! Противники г-на Шерера настаивают на этом; должен ли я объяснять, что не разделяю их мнения?
А вот еще одна странная деталь – в "Цирюльнике" бегло упоминается о некой малютке Фигаро. В то время, да и позже, эта девочка вызывала немало недоуменных вопросов. В 1775 году, когда Бомарше спрашивали, что это за ребенок, где он родился, сколько ему лет и как зовут его мать, Бомарше всячески уклонялся от ответа. Можно было рассчитывать, что он воспользуется "Женитьбой", чтобы удовлетворить любопытство публики, о котором отлично знал, но, как ни странно, он предпочел умолчать. А ведь ему ничего не стоило так или иначе оправдать существование этого ребенка. Так вот нет! Он снова увильнул. "Женитьба" была окончена в 1778 году и поставлена шестью годами позже. В 1777 году Мария-Тереза Виллермавлаз родила Бомарше дочь, так что с малюткой Фигаро, вырвавшейся у него, если можно так сказать, в "Цирюльнике", уже не следовало шутить. Удивительный Бомарше, который обожает рассказывать о себе, вспоминая прошлое, а то и забавляется, стремительно прокручивая вперед стрелки времени – говорит о своей дочери за два или три года до ее рождения.
И я, отец, там умереть не мог!
Итак, вернемся к таинственному эпиграфу. Известно, как выбирает писатель строку или фразу, которую предпошлет своему произведению. Чаще всего он не ищет сознательно, а натыкается на эпиграф случайно, – влюбляется в него неожиданно для себя. Магия слова подчас тут оказывается важнее его значения. Человеку, отметившему или подчеркнувшему – к примеру, в "Заире" какую-то короткую фразу, отнюдь не всегда известно, почему именно он так поступил, что тут его бессознательно задело.
Попробуем все же разгадать эту загадку. Не буду лукавить и познакомлю вас со своими гипотезами в том порядке, в каком они у меня возникали. Первая из них была, признаюсь, довольно глупой. Сначала я предположил, что под словом "отец" подразумевается автор произведения, который не может умереть, ибо творение его бессмертно. Я же обещал вам не лукавить! Вторая идея была получше: эпиграф – намек на обожаемого и потерянного сына. Я был отцом. И я не мог умереть вместе с ним. Гипотеза, конечно, более волнующая, но у нее есть два недостатка: один небольшой – чересчур уж она логична, другой крупный – все это не имеет ни малейшего отношения к "Цирюльнику". Вам приходит на ум малютка Фигаро? Да, третья догадка связана с ней. Но объяснение приходится, что называется, притягивать за уши. Я был отцом (малютки Фигаро) и не мог умереть (так как родилась она лишь на сцене) – вы видите, я не стыжусь, не таю от вас собственных глупостей. Но ведь еще глупее делать вид, будто Бомарше вовсе не поставил эпиграфом эту строку Вольтера! В предисловии к "Цирюльнику" он со смехом рассказывает, как осадил некоего господина, попрекнувшего его тем, – что он вдохновлялся Седеном: "Другой театрал, выбрав момент, когда в фойе было много народа, самым серьезным тоном бросил мне упрек в том, что моя пьеса напоминает "Во всем все равно не разберешься". – "Напоминает, сударь? Я утверждаю, что моя пьеса и есть "Во всем все равно не разберешься". – "Как так?" – "Так ведь в моей пьесе так до сих пор и не разобрались". Разберемся же в этом проклятом эпиграфе и не будем делать вид, будто его вовсе не существует. Ломени указал мне четвертый путь, который, полагаю, и ведет к истине, напомнив о реплике, вырезанной Бомарше между первым и вторым представлением: "Не говоря уж о том, что я потерял всех отцов и матерей; с прошлого года я в трауре по последнему", Ломени замечает: "Не странно ли, что Бомарше, который был замечательным сыном и братом, а впоследствии показал себя лучшим из отцов, настолько в плену у своего замысла создать тип насмешника, не знающего ничего святого, что вкладывает в уста Фигаро издевку над чувствами, как правило, уважаемыми даже в комедии". Видимо, я более толстокож, чем мой прославленный предшественник, семейные выпады Фигаро меня отнюдь не шокируют, и если быть откровенным, даже нравятся мне. Можно любить отца и мать, но ставить под сомнение самое понятие родословной. Как мы уже отметили на первых страницах, Бомарше был сыном часовщика Карона _и_ неизвестно чьим сыном. Удивление Ломени толкнуло меня пойти в этом направлении дальше. В "Сдержанном письме" о провале и критике "Севильского цирюльника" автор, как справедливо заметил Рене Помо, веселится напропалую. Предисловие к "Цирюльнику" слишком известно, чтобы здесь его анализировать. Достаточно, мне кажется, напомнить, что написанное единым духом, через несколько недель после черной пятницы, когда "бедный Фигаро был высечен завистниками", и воскресенья, когда герой, почти уже погребенный, ожил и воспрял, это предисловие отмечало, что "ни строгий пост, ни усталость после семнадцати публичных, выступлений не отразились на жизненной его силе". Прикинувшись скромником, потупя взор, автор представляет свою пьесу читателю, иными словами, остроумно и язвительно защищает ее от всех, кто "свистел, сморкался, харкал, кашлял, и нарушал порядок" на спектакле, а в особенности от "буйонского журналиста". "Энциклопедическая газета общества, литераторов" издавалась в Буйоне, отсюда и эта кличка. Критики из Буйона были людьми опасными, и их действительно опасались; эти литературные первосвященники предавали анафеме, выносили безапелляционные приговоры. Есть и у нас сегодня свои буйонцы, хотя их варево – жидкий супчик в сравнении с наваристыми бульонами "Энциклопедической газеты". Короче, эти господа решили прирезать Фигаро. Но задача оказалась нелегкой. Вернемся, однако, к нашему эпиграфу. В "Сдержанном письме" есть место в высшей степени интересное:
"Я же лично не собирался делать из этого плана ничего иного, кроме забавной, неутомительной пьесы, своего рода imbroglio {Путаница (ит.).}, моим воображением владела отнюдь не серьезная пьеса, но превеселая комедця, потому-то в качестве лица, ведущего интригу, мне понадобился не мрачный злодей, а малый себе на уме, человек беспечный, который посмеивается и над успехом и над провалом своих предприятий. И только благодаря тому, что опекун у меня не так глуп, как все те, кого обыкновенно надувают на сцене, в пьесе появилось много движения, а главное, пришлось сделать более яркими других действующих лиц.
Если бы я, вместо того чтобы остаться в пределах комедийной простоты, пожелал усложнить, развить и раздуть мой план на трагический или драматический лад, то неужели же я упустил бы возможности, заключенные в том самом происшествии, из которого я взял для сцены как раз наименее потрясающее?
В самом деле, теперь ни для кого уже не является тайной, что в ту историческую минуту, когда пьеса у меня весело заканчивается, ссора между доктором и Фигаро из-за ста экю начинает принимать серьезный характер уже, так сказать, за опущенным занавесом. Перебранка превращается, в драку. Фигаро бросается на доктора с кулаками, доктор, отбиваясь, срывает с цирюльника сетку, и все с удивлением обнаруживают, что на его бритой голове выжжен шпатель. Слушайте меня внимательно, милостивый государь, прошу вас.
При виде этого доктор, как сильно он ни был избит, восторженно восклицает: "Мой сын! Боже, мой сын! Мой милый сын!.."
Однако же Фигаро не слышит этих слов – он с удвоенной силой лупит своего дорогого папашу. Это и в самом деле его отец.
Фигаро, вся семья которого в давнопрошедшие времена состояла из одной лишь матери, является побочным сыном Бартоло. Доктор в молодости прижил этого ребенка с чьей-то служанкой; служанка из-за последствий своего легкомыслия лишилась места и оказалась в самом беспомощном положении.
Однако ж, прежде чем их покинуть, огорченный Бартоло, в то время подлекарь, накалил свой шпатель и наложил клеймо на затылок сына, чтобы узнать его, если судьба когда-нибудь их сведет. Мать и сын стойко переносили лишения, а шесть лет спустя некий потомок Луи Горика, предводителя цыган, который кочевал со своим табором по Андалусии и которого мать попросила предсказать судьбу ее сыну, похитил у нее ребенка, а взамен оставил в письменном виде следующее предсказание:
Кровь матери своей он пролил бессердечно,
Злосчастного отца он поразил потом,
Но ранил собственным себя он острием
И вдруг законным стал и счастлив бесконечно! {*}
{* Перевод Т. Л. Щепкиной-Куперник.}
Изменив, сам того не подозревая, свое общественное положение, злосчастный юноша, сам того не желая, изменил и свое имя: он вступил в зрелый возраст под именем Фигаро; он не погиб. Его мать – это та самая Марселина, которая уже успела состариться и теперь ведает хозяйством доктора; потеряв сына, она нашла утешение в ужасном предсказании. И вот ныне оно сбывается.
Пустив Марселине кровь из ноги, как это видно из моей пьесы, или, вернее, как это из нее не видно, Фигаро тем самым оправдывает первый стих:
Кровь матери своей он пролил бессердечно.
Когда после закрытия занавеса он, не ведая, что творит, колотит доктора, он тем самым подтверждает правильность второй части предсказания:
Злосчастного отца он поразил потом.
Вслед за тем наступает трогательнейший момент: доктор, старуха и Фигаро узнают друг друга. "Это вы! Это он! Это ты! Это я!" Какая эффектная сцена! Однако ж сын, придя в отчаяние от простодушной своей вспыльчивости, заливается слезами и, согласно третьему стиху, хватается за бритву:
Но ранил собственным себя он острием.
Какая картина! Не подлежит сомнению, что, если бы я не пояснил, собирается ли Фигаро перерезать себе горло или всего только побриться, у пьесы получился бы необыкновенно сильный конец. В заключение доктор женится ни старухе, и Фигаро, в соответствии с последним прорицанием,
...вдруг законным стал и счастлив бесконечно!
Какая развязка! Для этого мне пришлось бы написать шестой акт. И какой шестой акт! Еще ни одна трагедия в "Комеди Франсэз"..."
Поразительно, правда? Совершенно очевидно, что, рассказывая чудовищную трагедию, которую он мог бы написать, Бомарше потешает нас, издеваясь над кипящей "буйонской" критикой. "Еще ни одна трагедия в "Комеди Франсэз"...". Но ведь мы знаем – он ее напишет! И пьеса будет сыграна на сцене "Комеди Франсэз"! Все, значит, было предусмотрено, взвешено, кроме одной детали, которой правда, не стоит пренебрегать – это будет не трагедия, а комедия: "Безумный день, или Женитьба Фигаро"! Итак, цирюльник был сыном Бартоло и Марселины. В "Женитьбе" родители узнают его по клейму на правой руке, и он станет законным и счастливым! Издевка, разумеется. Значит, Бомарше мог написать своего "Цирюльника", не выдавая нам этого важного секрета, решив хранить его про себя – в ту пору мысль о "Женитьбе" еще не возникла – и, главное, написать свое "Сдержанное письмо", где он нас потешает рассказом о нелепой трагедии, чтобы поставить в смешное положение буйонского критика, меж тем как сам он отлично знает, и знает только он один, что эта трагедия чистая правда. Вернемся же опять к нашей отправной точке: тайна Фигаро тайна его рождения. Он вынужден идти дорогой, на которую "вступил, сам того не зная"... Секрет Фигаро – секрет самого Бомарше. Неотступная мысль, определившая много в его жизни, затаенная, подавленная, вытесненная, как сказали бы сегодня, мысль, которая Может быть выражена только окольным путем смеха. Повторяю, своей магией "Цирюльник" обязан теневой стороне, неуловимому. Поразительное дело: самый легкий, самый ясный, самый веселый из всех французских драматургов оказывается, если проанализировать, самым темным, самым загадочным, самым обескураживающим, какого только можно себе представить... "...совершенно разуверившись... Разуверившись!" Все это, конечно, ничего не меняет, обе комедии остаются такими, какими были, живыми и блестящими, было бы безумием смущать зрителя нашими изысканиями; очарование действует без всяких объяснений. Кому, глядя ранней весной, как, словно по мановению волшебной палочки, показываются из земли хрупкие маки, придет в голову думать, что это сорняк или что из сока семян ближайшего родственника этого мака выжимают молочко, которое быстро краснеет, затем делается коричневым и' именуется опиумом? Только ботанику! Так же примерно и с Бомарше. В театре достаточно получить удовольствие, но в биографию автора необходимо вглядеться глубже, даже если это подчас и нарушает праздничное настроение.
Вам кажется, что Фигаро вышел из своей гитары, как другие выходили из бедра божества? Не верьте своему впечатлению! Время от времени Бомарше подает нам знаки, конечно, комедийные, но мы уже знаем, комическое _и_ серьезное у него нераздельны. Впрочем, чтобы эти знаки не прошли незамеченными – ведь в театре близорукость весьма распространена, – он возвращается к ним на свой лад, иными словами, насмешничая, в предисловии: "Но как же он (критик) не оценил того, на что все порядочные люди не могли смотреть без слез умиления и радости? Я разумею сыновнюю нежность этого славного Фигаро, который никак не может забыть свою мать!
"Так ты знаешь ее опекуна?" – спрашивает его граф в первом действии. "Как свою родную мать", – отвечает Фигаро. Скупец сказал бы: "Как свои собственные карманы". Франт ответил бы: "Как самого себя". Честолюбец: "Как дорогу в Версаль", а буйонский журналист: "Как моего издателя", – сравнения всегда черпаются из "той области, которая нас особенно занимает. "Как свою родную мать", – сказал любящий и почтительный сын.
Разумеется, эта реплика Фигаро прежде всего комична, как комична и связанная с ней аргументация, противопоставленная аргументации критика; то, о чем мы сейчас говорили, скрыто в подтексте. Бомарше, которому все известно, заставляет Фигаро, которому ничего не известно, сказать, что он знает Бартоло, как свою мать, адресуясь к зрителям, также находящимся в полном неведении, – на первый взгляд хитроумие совершенно бесцельное, поскольку оно никак не связано с развитием действия. Вот и в часах: мы видим движение стрелок, различаем, который час, но кто при этом вспоминает о спуске или пружине? Часовщик.
И я, отец, там умереть не мог!
Я был отцом, я должен был бы умереть. Отца и сына связывает только чувство. Я умереть не мог, потому что любил своего сына; но я должен был бы умереть, потому что давать жизнь нелепо. "Вот необычайное стечение обстоятельств... Почему случилось именно это, а не что-нибудь другое? Кто обрушил все эти события на мою голову? Я вынужден был идти дорогой, на которую я вступил, сам того не зная, и с которой сойду, сам того не желая". Я вынужден был: я умереть не мог. Бартоло не, может узнать Фигаро, а Фигаро не может даже вообразить, что доктор его отец. Марселине, которая в "Женитьбе" спрашивает Фигаро, не подсказывало ли ему тысячу раз сердце, что Бартоло его отец, он отвечает только: "Никогда". Его отношения с матерью столь же ложны, столь же затемнены. Бомарше, однако, неотступно преследует одна мысль: он сам неизвестно чей сын, и его собственный сын в один прекрасный день ощутит себя неизвестно чьим сыном; он будет отцом и не сможет умереть. Присовокупите нежность, которую он, как мы знаем, питал к старому г-ну Карону, и страстное желание отцовства. "Становитесь отцами: это необходимо" – напишет он после рождения дочери. Потребность иметь сына, нежелание дать жизнь "ничьему сыну", какое противоречие! И разве не замечательно, что этот глубочайший душевный конфликт, так никогда и не нашедший разрешения, вскормил две комедии, из которых одна, во всяком случае, отполирована как зеркало? Взглянув в нее, Андре Жид увидел только блестки остроумия, но он плохо смотрел. Вопреки ли этому внутреннему конфликту или благодаря ему Бомарше превратил свою жизнь в авантюру? Что подстегивает Фигаро? Протестанту, чтобы выжить, приходилось перейти в католичество, цирюльнику – быть к услугам своего господина. Таков был закон, однако Бомарше-Фигаро решил преступить его, взбунтоваться, перейти к действию, поставив под сомнение всю существующую социальную систему. Я могу стать собой только против собственного отца и против короля, которые, один по своей слабости, а другой от своей силы, приговорили меня не быть самим собой. В конечном итоге Бомарше обнаружит, что каждый рождается протестантом, вынужденным тотчас перейти в католичество. Ты мой отец, но ты также и Бартоло. А я не хочу в свою очередь превратиться в Бартоло, я хочу остаться Фигаро, иными словами, я хочу остаться протестантом, ну а коли не выгорит, не стану делать из этого трагедии, только посмеюсь над своим злосчастием:
" – Кто тебя научил такой веселой философии?
– Привычка к несчастью. Я тороплюсь смеяться, потому что боюсь, как бы не пришлось заплакать".
И не станем забывать – не будь этого всепобеждающего смеха, у нас не было бы ни Фигаро, ни Бомарше.
Старому г-ну Карону, о котором мы недавно упомянули не без суровости, было не до смерти – шокируя близких, он в свои семьдесят семь лет только и думал, как бы сочетаться в третий раз браком с некой плутовкой, чуть помоложе его самого, девицей Сюзанной-Леопольдой Жанто, у которой он с недавних пор проживал, отнюдь не смущаясь незаконностью этой связи. Жанто, умело разжигавшая чувства г-на Карона, последовала за ним к алтарю 18 апреля 1775 года с восторгом, вполне оправданным брачным контрактом, о котором нам, увы, еще придется говорить. Чтобы добиться своих целей, ей нужно было только распалять старика. Поскольку она и сама пылала, а вдобавок была особой весьма искушенной в делах любви, г-н Карон вполне ее осчастливил, скончавшись через полгода после свадьбы. Бартоло говорил о Розине: "Пусть лучше она плачет от того, что я ее муж, чем мне умереть от того, что она не моя жена". У престарелого Андре и престарелой Леопольды все обстояло немного иначе: она не плакала, заполучив его в мужья, он же, заполучив ее в жены, отдал богу душу. В день бракосочетания отца, которое тот от него утаил, как и в день отцовской кончины, о которой он узнал слишком поздно, Пьер-Огюстен опять был в Лондоне, где сражался с некой девицей, не многим моложе Леопольды и столь же охочей до выгодных сделок. Но прежде чем познакомиться с ней, перевернем страницу.
9
КАКОГО ПОЛА ДРАГУН?
Каждая подробность моей жизни отмечена
какой-то странностью.
Consilio manuque, Фигаро.
Как и его герой, сам Бомарше снова готов был служить его превосходительству, великому коррехидору Андалусии, а точнее, Людовику XVI. Король и его министры, со своей стороны, видимо, тоже были не прочь снова прибегнуть к услугам человека со столь легкой рукой. Ведь г-н де Ронак сумел добиться успеха в Лондоне и Вене в таких делах, в которых лучшие тайные агенты терпели поражение. "Интрига и деньги – это твоя стихия!" – говорит в "Женитьбе" Сюзанна, обращаясь к Фигаро. Это ее слова. Она повторяет то, что говорит молва. Мы уже поняли: Бомарше обворожен политикой. Он занимался ею, и весьма удачно, в Англии, это известно в Версале. Но вкус к тайне, очень развитый в том веке, и пороки системы толкали короля и его советников выбирать в дипломатии самые темные пути. Кроме того, личные дела всех принцев всегда перепутывались с делами государственными. Трудно себе представить, сколько энергии и-времени тратили такие люди, как Шуазель и Верженн, чтобы решить альковные проблемы или купить молчание не в меру прытких газетчиков. Короче, если от Бомарше ожидали, что он продолжит ту миссию, которую начал в Лондоне и которая была чисто политической, незаменимому г-ну де Ронаку поручили также распутывать и те низменные интриги, которые плелись в этом городе. Хлопоты г-на де Ронака, сказали ему, прикроют дела Бомарше и всегда будут служить благовидным предлогом для его деятельности в Лондоне. Этот аргумент был не лишен убедительности. Помимо того обстоятельства, что ему нельзя было в открытую соперничать в политических делах с послом Франции, особый характер его политики, крайне враждебный Англии, требовал соблюдения строжайшей тайны. С Рошфором, например, он мог встречаться только на официальной почве. Но эта двусмысленная роль и как бы подпольное положение, которое ему навязывали, вовсе не нравились Бомарше. Он признался в этом Сартину, не скрывая своего неудовольствия: "Сударь, я припадаю к стопам короля, чтобы выразить мое вполне оправданное отвращение к определенному роду поручений, которые к тому же хорошо выполнять труднее, чем самые трудные политические миссии". Мы понимаем его возмущение. Не говоря уж об "отвращении всех оттенков", которое он испытывал, появляясь в обществе таких людей, как Моранд или Анжелуччи, он страдал за свою репутацию. В той двойной игре, которую он вел, общественному мнению была известна лишь внешняя сторона, то есть всевозможные сделки, интриги, шпионаж. И люди, всегда готовые видеть в нем всего лишь ловкого авантюриста, находили таким образом подтверждение своего предвзятого мнения. Еще и сегодня, вопреки очевидности, доказательствам, фактам, все упорствуют в желании судить о нем по той маске, которую он носил. Прежде чем мы встретимся с нашим драгуном, шевалье д'Эоном, мне хотелось бы, признаюсь вам сразу, еще раз остановиться на странности этой судьбы, отмеченной одновременно успехом и поражением. Да, и поражением, ибо как не считать поражением то, что ему так и не удалось отделаться от бубенчиков на своем шутовском колпаке и что он так и не сумел никогда достичь своих истинных целей. Ему тоже хотелось, чтобы, после того как к нему так долго приглядывались, к нему начали бы наконец и прислушиваться. Этот человек, в свое время более знаменитый, чем Вольтер, которого, стоило ему появиться в общественном месте – во Франции как и за границей, – всюду встречали песенкой "Все тот же он", подобно тому как исполняют национальный гимн, когда в зал входит глава государства; этот человек никогда не был по-настоящему признан. Приветствовали и окружали почестями как бы не его, а кого-то другого. Фигаро стал законнорожденным, но сам Бомарше – никогда. Он так и умер неизвестно чьим сыном. В Жокей-клубе, где при приеме нового члена голосуют черными и белыми шарами, достаточно одного черного, чтобы тебя провалили. А против Бомарше всегда кто-то кидал один черный шар. В какой-то момент у нас возникнет подозрение, не сам ли он тайком вынимал его из кармана?
Итак, 8 апреля 1775 года Бомарше отправился в Лондон, где его ожидал капитан драгунов. Однако по дороге в Булонь он вскоре заметил, что за ним по пятам следовал "какой-то всадник, который, не теряя его из виду, делал точно такие же перегоны, что и он", – рассказывает Гюден. Первый раз в жизни охотник превратился в дичь. Тем не менее ему удалось обмануть своего преследователя и благополучно прибыть в Лондон. На следующий день г-н де Ронак нашел у себя под дверью анонимное письмо, в котором ему предлагалось в кратчайший срок вернуться во Францию, в противном же случае ему угрожали смертью. Главной чертой характера Бомарше было мужество. С годами, в отличие от большинства людей, любовь к риску у него только усиливалась. Как мы убедимся, он становится все менее и менее осторожным и привыкает постоянно ставить свою жизнь на карту. Его противник или противники, о которых мы ровным счетом ничего не знаем, просчитались. Вместо того чтобы начать прятаться или нанять себе телохранителя, он раскрывает свое инкогнито и ведет себя вызывающе. Прежде всего он отказывается от чужого имени, под которым приехал в Лондон, и повсюду объявляет, что он – Бомарше. С этой минуты его можно встретить в публичных местах без всякой охраны, но окруженного поклонниками, которые еще больше привлекают к нему внимание. Через газету, самым официальным образом, он просит своего анонимного корреспондента объявиться.
Вместо ожидаемого посетителя г-н де Бомарше принимает некую даму по фамилии Кампаньоль и монаха-расстригу Виньоля. Оба они писали пасквили. Их произведения, если можно так выразиться, поскольку нет никаких доказательств, что именно они их авторы, метили в молодого монарха. Но если г-жа Компаньоль обвиняла несчастного Людовика XVI в делах, которые во всем Версале он один был не в состоянии свершить, бывший монах, куда более хитрый и ловкий, обличал короля в бессилии другого рода: если верить Виньолю, Людовик XVI только считался королем, а на деле в силу умственной отсталости был игрушкой в руках министров и Австриячки. Бомарше очень легко, должно быть с помощью Рошфора, сумел заткнуть глотки этим двум мошенникам. Справившись с этой задачей, он незамедлительно занялся политикой и, чтобы дать понять королю, что намерен всецело посвятить себя этой деятельности, направил в Версаль длинный мемуар, предпослав ему эти несколько строк, где ставил все точки над "i".