Текст книги "Пепел и алмаз"
Автор книги: Ежи Анджеевский
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)
Хелмицкий в первый момент не мог сообразить, кого он имел в виду.
– С каким Кацпаром?
– Не знаешь Кацпара?
– А-а! Этот парнишка из госбезопасности? Нет, не виделся.
– Небось далее не пытался?
И, сунув руки в карманы брюк, Анджей с раздражением начал ходить по комнате.
– Кто эта девушка? – спросил он вдруг.
– Не важно.
– Она знает про тебя?
– Догадывается.
– И что?
– Ничего.
Анджей пожал плечами.
– Мог бы, по крайней мере, объяснить по-человечески.
– Зачем? Ты сам сказал, что это мое личное дело. Наступило молчание. Анджей ходил по комнате.
Вдруг Хелмицкий встал.
– Ну, хорошо!
Анджей остановился перед ним.
– Что хорошо?
– Я все сделаю.
– Завтра?
– Да.
– Каким образом?
– Это тебя не касается. Помощники мне не нужны. Справлюсь один.
– На ура?
– Не волнуйся. Не напортачу. Мне жизнь дорога, так что можешь быть спокоен. Но на этом – точка!
Анджей пристально посмотрел на него и, не говоря ни слова, повернулся к нему спиной и подошел к окну. Некоторое время он стоял там молча.
– Значит, не ждать тебя в Калиновке? – спросил он наконец.
– Нет.
Анджей обернулся к Мацеку и стоял, упершись руками в подоконник.
– Ну, что же, – сказал он спокойно, – значит, наши пути разошлись. Ты переходишь на другую сторону. Вряд ли мы когда-нибудь опять сойдемся. Кто из нас прав – рассудит история.
Он постоял еще немного в задумчивости, потом выпрямился и, подойдя к Мацеку, протянул ему руку.
– Пока!
У Хелмицкого сжалось горло, и он с трудом выдавил:
– Пока!
Тени погибших товарищей и друзей обступили его, нахлынули воспоминания, озарив прошлое блеском былых надежд и былой дружбы.
– Анджей! – крикнул он вслед уходившему.
Косецкий, бледный, со сжатыми губами, остановился у двери.
– Чего?
– Скажи… сам-то ты веришь в правоту своего дела?
– Я? – переспросил Анджей, и в голосе его прозвучало удивление. – Нет. Но это не имеет значения. Будь здоров!
Спустя четверть часа Хелмицкий спустился вниз, купил у знакомого толстяка портье почтовой бумаги и тут же в холле, присев в стороне за столик, настрочил карандашом письмо Кристине.
«Дорогая, я буду свободен только завтра вечером. Иначе не мог. Сегодня не приходи. Потом я тебе все объясню и прошу тебя, не волнуйся. Завтра мне нужно ехать в Варшаву. Поезд приходит сюда в девять вечера. Если сможешь поехать со мной, напиши только одно слово: «Да». Встретимся на вокзале. Если не сможешь, постараюсь забежать к тебе перед отъездом или напишу из Варшавы сразу по приезде и сообщу свой адрес.
Все будет хорошо, дорогая. До свидания – до завтра. Остался еще один день. Ни о чем не беспокойся».
Не перечитывая письма, он вложил его в конверт, заклеил и отдал мальчишке-посыльному, растолковав, куда и кому отнести, а сам сел в глубокое кресло.
В холле никого не было. Из ресторана доносились приглушенные звуки оркестра. Хелмицкий так углубился в свои мысли, что не заметил недвусмысленных попыток портье завязать с ним разговор. Наконец тот не выдержал и, посмотрев на него из-под очков, прямо обратился с вопросом:
– Ну как, комната удобная?
Хелмицкий заставил себя улыбнуться.
– Замечательная! – И немного погодя, чтобы доставить удовольствие портье, прибавил: – А ваш Островец красивый городок.
Портье поморщился.
– Эх, разве его сравнишь с Варшавой. А вы, уважаемый, в Варшаву?
– Нет, сначала в Краков.
– Да, – задумчиво протянул портье, – тоже неплохой город. Я был там до войны. Лучшая гостиница в городе «Французская». Но до Варшавы ему тоже далеко.
Ответ пришел быстрей, чем Хелмицкий рассчитывал. Когда он разрывал конверт, у него от волнения дрожали руки. Внутри лежал маленький, вырванный из блокнота листок, на котором мелким почерком было написано: «Да. Люблю тебя».
– Хорошие вести? – фамильярно спросил портье.
Хелмицкий кивнул.
– Отличные.
Он еще раз прочел эти три слова. Потом долго смотрел на них, не испытывая ни радости, ни облегчения.
X
После проливного дождя, который шел всю ночь, похолодало, и день был пасмурный и ветреный. Хелмицкий явился на кладбище слишком рано. Похоронная процессия после многочисленных речей у комитета партии двинется в путь не раньше одиннадцати, а дорога через весь город на кладбище – мимо площади Красной Армии, по Аллее Третьего мая – тоже должна занять не меньше часа. Судя по толпам народа, которые начали стекаться на рыночную площадь задолго до десяти часов, похороны должны были вылиться в грандиозную манифестацию.
А сейчас еще только четверть двенадцатого. Значит, времени в его распоряжении больше чем достаточно.
В глубину кладбища вела широкая аллея, обсаженная высокими липами. Вокруг ни души. Раскидистые липы шелестели на ветру молодыми светло-зелеными листочками. В воздухе висела сероватая мгла, совершенно скрывавшая солнце. Издали, откуда-то с другого конца кладбища, доносилось пронзительное карканье ворон. Но Хелмицкого, который, подняв воротник пальто и засунув руки в карманы, медленно побрел по аллее, охватило, несмотря на это, ощущение умиротворенной тишины и покоя.
Кладбище было старое, заброшенное. По обеим сторонам аллеи тянулись замшелые надгробные плиты, тронутые ржавчиной железные кресты и почернелые, покосившиеся от ветхости деревянные. Могилы заросли густой травой, в которой желтели одуванчики. Это, наверно, была самая старинная часть кладбища. И когда он свернул в боковую аллейку, поуже, у него сердце сжалось при виде заброшенности и запустения. Убогие, тесно притулившиеся друг к другу могилки, осеняемые простыми деревянными крестами. Здесь, в тени высоких шумящих деревьев, росла буйная трава и было всегда прохладно. Вдруг он остановился. Внимание его привлек плоский, почти сровнявшийся с землей холмик. Он подошел поближе. Вместо креста на нем лежал большой, грубо тесанный камень, на котором виднелась полустертая, едва различимая надпись. Чтобы разобрать ее, пришлось нагнуться.
Остановись, прохожий.
Ты скоро будешь на меня похожий.
И если хочешь ты спастись,
То за меня ты помолись.
Ни фамилии, ни даты под этим изречением не было. Хелмицкий стоял, уставясь на эту надпись, и уже хотел перекреститься, но ему стало стыдно. Он пошел дальше, читая на черных жестяных табличках фамилии, даты, короткие, избитые сентенции, венчавшие чье-то безвестное существование. На кладбище было по-прежнему тихо. Маленькая белочка бесшумно скользнула между могилами и, добежав до ближайшего дерева, ловко взобралась наверх. Когда он проходил мимо, она притаилась в ветвях и смотрела на него маленькими, живыми глазками. Сделав несколько шагов, он опять остановился.
Могила, возле которой он задержался, отличалась от других. На черной мраморной плите золотыми буквами было высечено, что здесь покоится егерь Первого полка легионеров Юлиуш Садзевич, 1893 года рождения, павший смертью храбрых в 1915 году. Он прикинул: покойник был его ровесником. Под надписью он прочел стихотворение:
Смолистой головешкой в поле
Поток горящих искр бросаешь.
Горишь, не зная: добудешь волю,
А может, вовсе потеряешь.
Чем станешь? Пеплом и золою,
Что буря разметет по свету?
А вдруг в золе блеснет зарею
Алмаз, как знаменье победы?
Хелмицкий догадался, что это строки какого-то известного поэта, но какого – понятия не имел. Прочитав еще раз стихотворение, он повторил вполголоса: «Чем станешь? Пеплом и золою, что буря разметет по свету?»
Что же этот неизвестный юноша оставил после себя – золу и пепел?
Он стоял, опустив голову и сунув замерзшие руки в карманы пальто, и только некоторое время спустя понял, что, думая о покоившемся под этой плитой человеке, думал, в сущности, о себе. «Чем станешь? Пеплом и золою, что буря разметет по свету?» Хелмицкий никак не мог отвести глаз от этих слов. Наконец он заставил себя отойти от могилы и, пробираясь среди тесно сгрудившихся крестов, все повторял вполголоса это двустишие. Аллейка вывела его на другую, такую же узкую, в конце которой виднелась красная кирпичная стена. Там кладбище кончалось. Деревья здесь росли уже не так густо, и было просторнее. Ветер улегся, и на открытом месте было так же тихо, как под деревьями. От земли после ночного дождя тянуло свежестью и сыростью. Серый денек постепенно прояснялся. На затянутом тучами небе там и сям виднелись просветы.
Заметив в стороне маленькую скамеечку, Хелмицкий сел. За красной кирпичной стеной в туманном воздухе, точно три зеленых облака, рисовались купы каштанов, далеко отстоящие друг от друга. Там громко каркали вороны. Но вот их, видно, кто-то спугнул, и они с пронзительным криком взвились вверх. Покружили в вышине и черной, гомонливой тучей опустились на дальние деревья.
Хелмицкий устал, но на месте ему не сиделось. Тревога гнала вперед. Он встал и пошел дальше, к кладбищенской стене, а когда повернул обратно, было уже около двенадцати. Ускорив шаг, он снова очутился на главной аллее. Здесь было по-прежнему пусто. Он перешел на другую сторону кладбища и внезапно остановился – захотел повторить то двустишие, но запнулся. В памяти осталось несколько бессвязных слов: пепел, зола, буря… Он твердил их шепотом, пытаясь соединить между собой, но они, потеряв рифму, порознь вертелись в голове. Он уже хотел повернуть назад и отыскать ту могилу, но вдруг послышались отдаленные звуки оркестра. Хелмицкий долго стоял без движения, ощущая свинцовую усталость во всем теле, как вчера, когда, провожая Кристину, неожиданно увидел Щуку. Музыка приближалась, и можно было уже различить торжественно-неторопливую мелодию траурного марша. С трудом сгибая в коленях одеревеневшие ноги, он медленно пошел по главной аллее. В начале ее, возле кладбищенских ворот, толпились люди, и он сразу заметил в толпе мундиры милиционеров.
Прислонясь к стволу липы, он сдвинул шляпу на затылок и ощутил ладонью капли холодного пота на лбу. Оркестр приближался медленно, и звуки похоронного марша, постепенно нарастая, вливались в тишину кладбища. Закрыв глаза, Хелмицкий больше не сопротивлялся упорно, неотступно преследовавшей его мысли, которую он до сих пор гнал от себя. Это он, своими руками, убил этих двух людей. Он хотел убить не их, а другого. Но какое это имеет значение? Бессмысленность и нелепость делали это преступление еще более чудовищным. Он не находил себе оправдания. Все было против него. Товарищество, о котором говорил Анджей? Или верность долгу, вопреки всему, даже здравому смыслу? Нет, он чувствовал: не эти узы и обязанности – мерило справедливости, а нечто более тонкое и стойкое, заложенное в человеке. И вдруг его охватил ужас. Как он без содрогания мог ночью обнимать Кристину, а днем смотреть ей в глаза, болтать как ни в чем не бывало и чувствовать себя счастливым? Как у него хватило смелости признаться ей в любви? До сих пор в нем как бы одновременно уживалось несколько человек: убийца, верный товарищ, возлюбленный случайных подруг. Начать новую жизнь? И он впервые ясно ощутил, что жизнь у человека одна. Нет прежней и новой жизни. Ничто бесследно не проходит, и ничего из жизни не вычеркнешь. Что же из этого следует? Ни разу за все последние дни, даже в самые тревожные минуты, Кристина не казалась ему такой далекой и недоступной. Значит, он полюбил, чтобы благодаря любви потерять все, чем ей обязан? Он почувствовал, что запутался: какое-то самое важное звено, соединяющее воедино все противоречия, ускользало от него, а внутренний голос, которому он верил, звучал недостаточно громко и убедительно.
Голова колонны, должно быть, подошла к воротам, потому что звуки траурного марша уже свободно и величаво плыли над кладбищем. Столпившиеся у ворот люди расступились, и в рядах медленно и мерно шагавших железнодорожников блеснула медь. Вступив на кладбище, оркестр смолк. Воцарилась тишина. Только где-то рядом одиноко и жалобно попискивала какая-то птичка. В наступившем молчании похоронная процессия огромной, черной рекой вливалась в главную аллею. Показались знамена, за ними еще и еще. И вот уже целый лес знамен вырос над темным людским потоком и, сияя пурпуром, поплыл в вышине.
Хелмицкий отступил к могилам и машинально снял шляпу. Процессия двигалась по аллее очень медленно.
Слышалось равномерное шарканье ног. Впереди шел оркестр железнодорожников, за ним депутации рабочих с венками, потом представители молодежи. И знамена – целый лес знамен, а под их алым пологом – безмолвные, насупленные люди. Суровые, усталые лица. Старики. Молодые. И наконец – два громоздких деревянных гроба, покоившиеся на плечах рабочих. За гробами – кучка мужчин и женщин, родственников убитых, а за ними – бесконечная толпа народу.
Хотя Хелмицкий стоял довольно далеко, он сразу различил плечистую, грузную фигуру Щуки. Он шел в первом ряду, сгорбившись, опустив глаза и тяжело опираясь на палку. Но тут же его заслонили другие.
Голова колонны свернула в боковую аллею. Не дожидаясь, пока пройдут все, Хелмицкий пошел напрямик в том же направлении. Убитых должны были хоронить в конце кладбища. Когда он вышел из-за деревьев на прогалину, гробы, высоко поднятые над головами, приближались к приготовленной яме. Вокруг нее широким полукругом стояли красные знамена. Держа шляпу в руке, он подошел поближе. От кладбищенских ворот наплывали сюда все новые и новые толпы. На дорожке они уже не умещались и, растекаясь по сторонам, молчаливым, угрюмым кольцом обступали могильную яму. Щуку Хелмицкий потерял из виду, зато перед ним все время маячили два гроба, медленно подвигавшиеся вперед. Издали было похоже, будто их несет вся толпа.
Он уже хотел нырнуть в нее, но почувствовал на себе подозрительный взгляд стоявшего рядом милиционера.
Хелмицкий растерялся, но лишь на мгновенье.
– Кого хоронят? – вполголоса спросил он, подходя к милиционеру.
Тот, простой рабочий парень с виду, еще раз внимательно окинул его взглядом и, должно быть, приняз за приезжего, ответил хриплым голосом:
– Жертв фашистских извергов.
Хелмицкий кивнул и отошел в задние ряды. Там стояли рабочие – кряжистые, угловатые, плохо одетые. Их простые, даже несмотря на загар серые, изможденные лица были так схожи, словно сама жизнь своим трудом и невзгодами сгладила их, оставив только одно общее выражение силы и упорства. Стоя вот так, плечом к плечу, они казались одной огромной, монолитной массой, не различавшейся ни одеждой, ни возрастом, ни ростом.
Ближайшие рабочие оглянулись на Хелмицкого. И хотя взгляды их ничего не выражали, он почувствовал себя чужаком. В этот момент гробы замерли над толпой и чьи-то невидимые руки стали опускать их на землю. Толпа всколыхнулась и зашевелилась. Воспользовавшись этим, Хелмицкий отступил назад. На свежей, молоденькой травке лежали нежные, светлые солнечные блики. Он поднял голову. Небо прояснилось, и сквозь серую пелену туч слабо просвечивало мутное, далекое солнце. Ветер стих совсем. И в этой не нарушаемой ни единым шорохом тишине он вдруг увидел Щуку.
Взобравшись на кучу земли, вырытой из могилы, большой, грузный, возвышался он над толпой. С минуту постояв неподвижно, он поднял голову и крикнул:
– Товарищи!
Его сильный, выразительный голос разнесся далеко над толпой.
– Три дня назад, – решительно, немного глуховато, но зычно сказал он, – когда тела их еще не остыли, кто-то из вас спросил меня: до каких же пор будут гибнуть в Польше наши люди? Я тогда не нашелся, что сказать, и спросил: а вас это пугает?
Он говорил медленно, как бы с трудом подыскивая слова, и внимание слушателей было напряжено до предела. Тишина стояла такая, что звенело в ушах. Хелмицкому даже издали была ясно видна грузная фигура Щуки над морем голов. В памяти у него отчетливо запечатлелось его большое, с крупными чертами лицо и тяжелые, полуопущенные веки. Он, даже не глядя, мог представить себе это лицо и опустил глаза. По тоненькому стеблю одуванчика полз жук-бронзовка. Хелмицкий был совершенно спокоен, только устал и хотел спать. Громкий голос Щуки доходил до него, как сквозь сон.
– Товарищи! Кто идет на смерть ради ложных идей, несущих рабство, несправедливость, унижение и насилие, тот недостоин уважения людей и звания человека. Когда произносятся такие священные слова, как героизм, братство и солидарность, мы, прошедшие сквозь тягчайшие испытания последних лет, прежде всего спрашиваем: а во имя чего ты совершил свой геройский подвиг? С кем ты заодно и что ты понимаешь под братством? Ведь иначе пришлось бы поставить знак равенства между героизмом фашистских солдат и борцов за свободу. Мы так не делаем. Все эти годы мы осуждали тех, чьи действия служили насилию и несправедливости, несли гнет и унижение. Мы осуждали отдельных людей во имя спасения человечества, которому грозила гибель. Осуждали беспощадно, платя за это дорогой ценой – миллионами жертв, разрушенными городами и сожженными деревнями, страданиями и муками миллионов. И сегодня, – он на секунду замолчал и твердо докончил, – мы обязаны делать то же самое. Дни нашего врага, врага всего человечества сочтены. Фашистская Германия – позор человечества – в агонии. Война подходит к концу. Но пусть никто из вас не обольщается, что конец войны – это конец борьбы. Борьба за Польшу только начинается! Даже больше: начинается борьба за судьбы мира. Сегодня, завтра, послезавтра каждый из нас может пасть в этой борьбе. Во имя торжества исторической справедливости, во имя уничтожения насилия и эксплуатации на земле и установления такого строя, при котором трудящиеся массы будут творить историю, а личность обретет небывалые силы благодаря взаимной поддержке. Ради победы этих идей мы должны защищать их, с боем прокладывая им дорогу и отметая всех, кто не хочет или не может понять поступательного хода истории. И опять, как все эти годы, борьба, которую придется вести уже с другим врагом, потребует от нас жертв. Но пусть это вас не страшит, товарищи! Мы не одиноки в своей борьбе, как и те, кто пал в ней. Их вера – наша вера, а дело их будет жить в веках. Ибо смерть несет забвение лишь тем, кто в одиночку отстаивает отжившие идеи, враждебные великой и нерушимой исторической правде. История их осудит и предаст забвению. А тех, кто понял величие исторического момента, кто разделил свою веру с товарищами, тех в будущем ждет слава воинов, павших в бою за человека и человечество, за будущее родины и всего мира. Во имя веры в человека и человечество, во имя братства всех людей на земле почтим в лицах наших убитых товарищей борцов за мир и справедливость. Слава им и вечная память!…
Он умолк, но голос его словно еще продолжал звучать. Но вот над застывшей толпой нависла тишина. И Хелмицкий понял, что смысл сказанного Щукой не дошел до него. Он слышал только его голос, а думал о чем-то другом, но о чем, трудно сказать. Он поднял голову и, как в тумане, увидел склоненные знамена.
Свенцкий, который очень торопился и выражал недовольство тем, что похороны затянулись, укатил с кладбища первым, захватив с собой Вейхерта и Павлицкого. Следом за ними на своих машинах уехали Калицкий, полковник Багинский и еще несколько местных начальников. Рабочие покидали кладбище небольшими группками. Два милиционера у ворот наблюдали за порядком. Наконец перед кладбищем осталась только одна машина – джип Подгурского. Он, Щука и Врона уходили последними. Щука о чем-то задумался; у Вроны вид был очень утомленный. Они шли медленно и молча. У ворот Подгурский спросил Щуку:
– Вас в гостиницу отвезти?
Щука остановился.
– Погодите-ка. Где Зеленая улица? Далеко отсюда?
– Порядочно. Предпоследняя улица, не доходя площади Красной Армии. За гимназией Стефана Батория. У вас там дело какое-нибудь?
– Да.
– Значит, нам по пути. А ты к себе? – спросил он Врону.
– К себе, – ответил тот.
Они подошли к машине. Врона влез первым. Щука встал было на подножку, но тут же соскочил. Подгурский вопросительно посмотрел на него.
– Поезжайте, – сказал Щука.
– А вы?
– Я пройдусь пешком.
– Бросьте! Вы же страшно устали.
– Именно поэтому мне и хочется пройтись. И потом, вы не обижайтесь, но я хочу немного побыть один.
Подгурский огорчился.
– А может, поедем все-таки?
Щука с добродушной улыбкой дружески похлопал Подгурского по плечу.
– Джип у вас, конечно, замечательный, но я уж как-нибудь на своих на двоих, хотя одна у меня не совсем того. Ну, пока.
Садясь в машину, Подгурский вспомнил про Косецкого.
– Товарищ Щука! – окликнул он.
Щука остановился.
– Вы не забыли, что во второй половине дня…
– Конечно, нет.
– А что вы решили?
– Там видно будет.
При повороте на Аллею Третьего мая Щуку обогнала машина Подгурского. Он помахал им рукой и в задумчивости медленно пошел дальше. За ним на расстоянии нескольких десятков шагов двинулся Хелмицкий.
Дом № 7 по Зеленой улице оказался четырехэтажным домом с унылым фасадом, во многих местах исковырянным снарядами, позади – длинный двор. Не обнаружив на воротах списка жильцов, Щука стал искать дворника. Лохматый верзила, моргая красными с перепоя глазками, сообщил ему, что пан учитель живет в последнем подъезде на третьем этаже. Середина дома была разрушена бомбой.
Наверх вела деревянная лестница, темная и грязная. Окна лестничной клетки были без рам, штукатурка со стен осыпалась. В нос ударила густая вонь капусты, смешанная с едким запахом мыльных помоев. К двери квартиры Шреттера была прикреплена кнопками визитная карточка.
Щука позвонил раз, потом другой – никто не открывал. Казалось, в квартире никого нет. И только когда он позвонил в третий раз, за дверью послышалось приглушенное, тревожное перешептывание. Наконец испуганный женский голос спросил:
– Кто там?
– Як пану Шреттеру.
За дверью опять замолчали. Слышно было, как кто-то медленно поднимается по лестнице. Вот шаги остановились на площадке второго этажа. За дверью снова зашептались.
– Пан Шреттер дома? – спросил Щука с оттенком раздражения в голосе.
Учителя не было дома.
– А его жена?
– Ушла, – ответил все тот же испуганный голос. – Никого нету дома.
– И сестры пана Шреттера тоже нет?
На этот раз переговоры за дверью длились еще дольше. Это начинало его забавлять.
– Ну, так как же? – дружелюбно спросил он. – Дома она?
– Дома, – послышалось после длительной паузы, – но она лежит.
– Я знаю, – сказал Щука и кивнул головой, словно перед ним был собеседник, который мог его видеть. – Она мне как раз и нужна. Передайте ей, пожалуйста, что я хотел бы получить у нее кое-какие сведения о Равенсбрюке.
– О чем?
– О Равенсбрюке. О лагере в Равенсбрюке.
Очевидно, последние слова внушили доверие, так как после короткого совещания шепотом одна из женщин, шлепая туфлями, заковыляла в глубь квартиры. Ему ничего не оставалось, как примириться со странными порядками этого дома и терпеливо ждать, когда откроют. Впрочем, он не возлагал на это посещение особых надежд и заранее приготовился к новому разочарованию.
На втором этаже открылась дверь, и снизу пахнуло мыльными помоями.
– Вы к кому? – раздался громкий женский голос.
– Ни к кому, – ответил стоявший на лестнице мужчина. – Знакомого жду.
Судя по звукам, доносившимся из квартиры, Щука решил, что теперь ждать недолго. Действительно, в замке проскрежетал дважды повернутый ключ, звякнула цепочка – и дверь открылась.
Он очутился в темной, заставленной разным хламом прихожей. Толстая, приземистая женщина в голубом халате из вылинявшей байки стала извиняться, что ему пришлось так долго ждать. С минуту он терпеливо выслушивал ее объяснения о необходимости соблюдать всяческие меры предосторожности, потом перебил:
– Можно видеть сестру пана учителя?
Она замолчала, не докончив витиеватой фразы, и на квадратном лице ее с обвислыми щеками появилось обиженное выражение.
– Пожалуйста, пройдите! – Она указала на дверь в конце коридора. – Вот сюда.
Комната была темная и так загромождена мебелью, что Щука в нерешительности остановился на пороге. Две большие кровати рядом. Шкаф. Комод. Старинный туалетный стол с зеркалом.
– Входите, пожалуйста, – послышался из полумрака слабый голос.
Тут он заметил у противоположной стены узкую кушетку, на которой полулежала худая, очень бледная женщина с гладко причесанными седыми волосами. Издали она была похожа на старуху. Но, подойдя ближе, он понял, что ей не было и сорока лет. Ее красивые когда-то глаза глядели приветливо.
– Добрый день, – сказала она, протягивая Щуке исхудалую, почти прозрачную руку. – Я очень рада вас видеть.
Он не ожидал такого приема, и это немного сбило его с толку.
– Простите за беспокойство, – с невольной сухостью сказал он. – Брат говорил вам обо мне? Мы с ним случайно встретились в субботу…
– Я знаю. Садитесь, пожалуйста.
Он огляделся в поисках стула, увидев его перед туалетным столиком, подвинул поближе к кушетке и тяжело сел. И сразу почувствовал огромную усталость. Зачем, собственно, он пришел сюда? Пристальный, ласковый взгляд чужой, незнакомой женщины начинал раздражать. Он не выносил душещипательных сцен и испугался, как бы эта ненужная встреча не вылилась в нечто подобное.
– Я именно таким вас себе и представляла, – сказала вдруг женщина.
Он с трудом поднял отяжелевшие веки.
– Простите, я вас не понял.
– Мария много рассказывала о вас. Это удивительно, что вы меня здесь разыскали.
Он долго молчал.
– Вы знали мою жену? – наконец спросил он тихо.
Она кивнула.
– Мы жили с ней в одном бараке. Почти два года.
– Ах, вот как!
Ему не верилось: уже совсем потеряв всякую надежду, он благодаря простой случайности вдруг встретил человека, которого так давно искал. Значит, эта женщина видела Марию после того, как он с ней расстался! Она делила с ней тяготы лагерной жизни, слышала ее голос, была рядом с ней.
Словно отгадав его мысли, она спросила:
– Наверно, вы не ожидали такой встречи?
– Нет. Значит, вы знали мою жену…
Он чувствовал, что должен о чем-то спросить, но вопросы, сотнями теснившиеся у него в голове, когда он был один, вдруг куда-то пропали. Он не знал, с чего начать: с того, как она жила или как умирала?
– Мария держалась очень мужественно, – сказала незнакомая женщина.
– Да? – только и нашелся он, что сказать.
Он сделал над собой огромное усилие, чтобы понять, о чем говорит лежащая на кушетке. Он видел перед собой ее изможденное, маленькое, как у ребенка, личико, видел ласковые, добрые глаза, слышал голос, но смысл ее слов не доходил до его сознания. Только спустя минуту он сообразил, что она рассказывает о Марии. Он сидел с закрытыми глазами, положив большие руки на колени, и слушал, не перебивая. Он не ошибся, все было именно так, как он предполагал. Но теперь предположения обрастали плотью. И из далекой дали, из мрака прошлого к нему словно вернулась любимая женщина, та, которая столько раз поддерживала его в тяжелые минуты и укрепляла пошатнувшуюся веру в людей. Она вернулась к нему такой же, какой была в тот день, когда они простились навсегда. Она была добрым гением для товарищей по несчастью. Она поддерживала их, и благодаря ее спокойствию, доброте и самоотверженности, благодаря ее вере в победу многие женщины смогли перенести весь этот кошмар. Ее очень любили.
С языка чуть было не сорвался вопрос, не дававший ему в последнее время покоя, – о том, как она умерла, но он раздумал. Какое это имеет значение? Умерла, и все. Память о ней живет в сердцах людей, с которыми она разделяла жесточайшие испытания. Частичка ее живет в женщинах, которые благодаря ей не отчаялись и не пали духом. Это главное. А не то, как она умирала и что чувствовала перед одинокой кончиной. И впервые за последнее время у него стало спокойно на душе, и он подумал, что не сказал на кладбище ни одного слова, которое не было бы им выстрадано, не проникнуто искренней верой и надеждой.
Прислонившись к перилам, Хелмицкий стал медленно считать до шестидесяти. Он старался считать так, чтобы каждая цифра ясно и отчетливо запечатлевалась в мозгу: пять, шесть, семь… Дверь в квартиру на втором этаже все оставалась открытой. Оттуда доносился плеск воды в корыте. Одиннадцать, двенадцать, тринадцать… Он спохватился, что считает слишком быстро, и замедлил темп. На ступеньках лежал слой угольной пыли. По стене вдоль широкой трещины в штукатурке полз паук… Двадцать четыре, двадцать пять… Пальцами правой руки он ощущал холодную, гладкую поверхность револьвера. Паук дополз до того места, где штукатурка совсем обвалилась, и остановился. Он опять поймал себя на том, что считает слишком быстро и недостаточно четко произносит про себя цифры. Тридцать один, тридцать два… Монотонный, механический ритм действовал успокаивающе. Со двора донеслись звуки патефона… Сорок три, сорок четыре… Какой-то знакомый вальс. Пластинка была заигранная, и сентиментальный вальс то и дело прерывало шипение. Сорок восемь… Паук куда-то исчез. Куда он девался? Его нигде не было. «Если я его не увижу, мне не повезет», – подумал Хелмицкий. Пятьдесят два, пятьдесят три… Он внимательно обшарил глазами стену. Паука не видно. Куда он мог заползти?… Пятьдесят восемь, пятьдесят девять… Вот он! Паук полз вниз… Шестьдесят!
Хелмицкий провел языком по пересохшим губам и начал подниматься по лестнице. Насчитал семь ступенек. В неделе семь дней. Но никак не мог припомнить, чего еще бывает семь. Он нажал кнопку звонка. Ага! Семь коров тощих и семь тучных. Семь смертных грехов и семь таинств!…
За дверью послышались шаги.
– Кто там? – спросил женский голос.
– С электростанции, – ответил Хелмицкий.
Он был свидетелем, как долго вел переговоры Щука, прежде чем ему открыли, и заранее приготовился терпеливо ждать. Но, как видно, предлог был выбран удачно. Дверь на цепочке чуть приоткрылась, и в щелке показалась голова пожилой женщины.
– Опять с электростанции? Ведь только в пятницу принесли счет.
Хелмицкий любезно улыбнулся.
– Проверка счетчика.
– Феля! – послышался из глубины квартиры другой женский голос. – Кто там?
– С электростанции, – ответила стоявшая возле двери.
Очевидно, внешность его внушала доверие, потому что она сняла цепочку и открыла дверь. Войдя, Хелмицкий спокойно осмотрелся. Темный, тесный коридорчик. Шкаф. Сундуки. В глубине – дверь. Направо, рядом с входом в квартиру, открытая дверь на кухню. Там стояла вторая женщина, держа над раковиной большое сито. Теперь главное – не нервничать. И еще одно – только бы не явились другие домочадцы. Подведет паук или нет?
– Счетчик там, – сказала женщина, и вдруг ее широкое лицо с ровно подстриженной челкой стало серовато-зеленым.
– Только без крика, – пробормотал Хелмицкий вполголоса и знаком велел ей идти в кухню.
Но прежде чем она успела переступить порог, другая женщина, такая же приземистая и полная, поставив сито на кастрюлю, появилась в дверях.
– Что ты…– начала она и запнулась.
– Ну, живей, – зашипел он.
Обе в панике, онемев от страха, исчезли за дверью. У них был такой занятный вид, когда они стояли посреди кухни с серыми лицами, вытаращив глаза и беззвучно шевеля губами, что он не выдержал и улыбнулся.