Текст книги "Пепел и алмаз"
Автор книги: Ежи Анджеевский
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц)
Ежи Анджеевский.
Пепел и алмаз.
Роман
Смолистой головешкой в поле
Поток горящих искр бросаешь.
Горишь, не зная: добудешь волю,
А может, вовсе потеряешь.
Чем станешь? Пеплом и золою,
Что буря разметет по свету?
А вдруг в заре блеснет зарею
Алмаз, как знаменье победы?
Ц. Норвид. За кулисами
I
Заметив женщину – она шла вниз по улице, к мосту через Среняву, – Подгурский свернул к тротуару и резко затормозил. Два молодых милиционера с автоматами насторожились на заднем сиденье. А сидевший рядом секретарь воеводского комитета партии Щука выпрямился и поднял на Подгурского набрякшие, запухшие от бессонницы глаза:
– Поломка?
– Нет. Минутку, товарищ секретарь.
Не выключая мотора, он выскочил из открытого джипа и, громко стуча подкованными сапогами по мостовой, побежал вдогонку за женщиной, которая уже приближалась к мосту. Тротуар в этом месте разворотило снарядами, и она сошла на мостовую. Шла она медленно, опустив голову, сгорбившись, с большой, тяжелой сумкой в левой руке.
– Пани Алиция! – крикнул он.
Косецкая так глубоко о чем-то задумалась, что, обернувшись и увидев молодого мужчину в высоких сапогах, армейских брюках и расстегнутой кожаной куртке поверх темного свитера, не сразу узнала в нем бывшего практиканта мужа. Но Подгурский так обрадовался неожиданной встрече, что второпях не заметил ее растерянности.
– Добрый день! – поцеловал он ей руку. – Как я рад, что увидел вас из машины.
Только тут, по хрипловатому голосу и характерному наклону продолговатой, слегка суженной к вискам головы, она узнала его. Подгурский несколько дней не брился, и лицо его, заросшее темной щетиной, казалось еще более худым.
Она поставила сумку на землю и приветливо улыбнулась. Несмотря на седые волосы, многочисленные морщины на лбу и выражение бесконечной усталости в глазах, улыбка у нее была совсем молодая.
– Пан Франек?! Как поживаете?
– Я? Отлично.
Последний раз она видела Подгурского несколько месяцев назад, зимой, вскоре после того, как через Островец стремительно прокатился фронт. Он забежал к ней однажды вечером буквально на одну минутку, совсем как во время оккупации, когда скрывался от немцев. С тех пор они не встречались, хотя она знала, что он вернулся в Островец и работает секретарем повятового комитета партии.
Он был оживлен, но показался ей усталым и осунувшимся.
– А выглядите вы, пан Франек, неважно!
Он пренебрежительно махнул рукой. Слышно было, как громко работает невыключенный мотор. Вдруг сзади просигналили два раза.
– Это, наверно, вам?
Подгурский обернулся.
Большой, грузный Щука, высунувшись из машины, торопил его знаками. Один милиционер с автоматом стоял возле джипа.
– Иду! – крикнул Подгурский и стал объяснять Косецкой: – Мы очень спешим. Нас ждут на цементном заводе в Бялой, нужно там выступить на собрании. Скажите, это правда, что судья вернулся?
Она кивнула.
– Когда?
– Позавчера.
Подгурский обрадовался.
– Ну, что он? Здоров? Очень измучен? Как настроение?
Она не успела ответить: снова посигналили. Подгурский посмотрел на часы. Двадцать минут шестого. Собрание в Бялой назначено на пять.
– Простите, мои спутники уже нервничают… Иду, иду! – крикнул он Щуке и снова обратился к Косецкой: – Если разрешите, я забегу к вам сегодня. Часа через два, хорошо! – И, поднеся руку пани Алиции к губам, растроганным голосом промолвил: – Я так рад, что пан Косецкий вернулся…
Щука не стал укорять Подгурского, только показал на часы. Подгурский дал полный газ, и машина рванулась вперед.
– Вы меня, пожалуйста, простите, – сказал он немного погодя. – Но это очень важная для меня встреча. Самое большее через четверть часа мы будем на месте.
Тот уперся огромными ладонями в колени и, полузакрыв глаза, внимательно следил за несущейся навстречу дорогой. Они ехали переулками и, хотя дорога была из рук вон плохая – вся в выбоинах и ухабах, развили большую скорость.
По обеим сторонам уходящей вверх улицы стояли маленькие, по большей части двухэтажные, убогие домишки, с многочисленными следами недавней войны. Стены изрешечены пулями; развороченная и всюду раскиданная черепица обнажила мрачное нутро чердаков; на фоне разрушенных стен – окна, забитые фанерой и досками или просто без стекол и рам, мертво зияющие пустыми глазницами. Там и сям над грудами серого щебня одиноко торчали остатки уцелевших от бомбежки стен. В этой части города было тихо, пустынно и безлюдно. Ни одного прохожего. Только какая-то маленькая, сгорбленная старушка толкала перед собой огромную тачку из-под извести, груженную картошкой. Кое-где чернели обрубленные ветви засохших акаций.
– С кем это вы разговаривали? – спросил Щука.
Подгурский повернул на поперечную улицу. Мимо промчался огромный, крытый брезентом грузовик.
– С Косецкой, – ответил он, разъезжаясь с грузовиком, – женой судьи.
– Из Островца?
– Вы его знаете?
– Нет. Осторожней…
Они как раз въехали на рынок, в самую толчею и гомон. Здесь кишела огромная толпа: штатские вперемешку с польскими и советскими военными. Просторная площадь с наскоро сколоченными ларьками и дощатой, покрашенной в бело-красный цвет трибуной, откуда несколько дней тому назад принимали первомайский парад, была вся запружена громоздкими военными грузовиками с прицепами, груженными бочками с горючим. И хотя фронт проходил в этих местах еще в январе, а теперь откатился далеко на запад и последние бои с неприятелем догорали за добрых несколько сот километров отсюда, картина в точности напоминала обстановку прифронтового города.
В глубине площади на фоне весеннего голубого неба чернели силуэты сожженных домов. Над улицей алели огромные плакаты. Из репродуктора раздавался громкий мужской голос:
– «Вчера, четвертого мая, в шесть часов утра в штабе маршала Монтгомери подписан акт о капитуляции, согласно которому…»
Подгурский сбавил скорость, но, чтобы пробиться сквозь толпу, приходилось все время сигналить. В вышине отчетливо звучали слова диктора:
– «…немецкие воинские соединения в северно-западной Германии, Голландии, Дании… включая военные корабли, находящиеся в этом районе, прекращают огонь и безоговорочно капитулируют. Военные действия будут прекращены в субботу в восемь часов утра».
Толпа у репродуктора молчала. На тротуарах тоже застыли группы людей.
Диктор повысил голос:
– «Настоящий акт является первым шагом к полней и окончательной капитуляции Германии».
Подгурский взглянул на своего спутника.
– Едем! – сказал Щука.
Когда они проезжали мимо здания комитета партии, на котором развевалось красное знамя, часовой у входа, заметив Подгурского, стал делать ему знаки, прося остановиться.
– Едем! Едем! – повторил Щука. – Некогда.
Подгурский жестом дал понять часовому, что очень
спешит. Через минуту они уже выехали из толчеи на поперечную улицу.
– Обратили внимание, с какими лицами люди слушали сообщение?
Щука кивнул.
– Без всякой радости, заметили?
– Слишком долго ждали.
– Вы думаете, только поэтому?
– Конечно, не только, – бросил Щука, не отводя глаз от дороги.
Он посмотрел на часы.
– Минут через десять будем на месте?
– Должны быть. Уже недалеко.
Они ехали снова по пустынным, разрушенным улицам.
– Ну, так что же этот Косецкий? – вернулся Щука к прерванному разговору. – Вы знали его до войны?
– Да. Я два года работал с ним в суде. До самой войны. На редкость честный и порядочный человек. Только что вернулся из лагеря.
– Из Освенцима?
– Нет, из Грос-Розена.
Щука заинтересовался.
– Он был в Грос-Розене?
– Провел там четыре года.
Подгурский вспомнил, что Щука, побывавший за последние несколько лет в разных концентрационных лагерях, сидел и в Грос-Розене.
– Ах да, вы ведь тоже там были?
– Был. Но не до самого конца. Мне удалось бежать во время первой эвакуации. Еще в феврале.
– Вы, наверно, встречали там Косецкого?
Щука задумался.
– Кажется, нет. А каков он из себя?
– Довольно высокий, широкоплечий, волосы темно-русые…
Щука перебрал в памяти знакомые лица.
– Что-то не помню. Судья из Островца?
– Постойте, – перебил его Подгурский. – Понятно, что эта фамилия вам ничего не говорит. Ведь его забрали под другим именем.
– А, вот оно что!
– Но под каким? Я все время помнил. – Он напряг память, но в конце концов, покачав головой, сказал: – Совсем вылетело из головы…
– Его арестовали в Островце?
– Нет, в Варшаве. Он бежал отсюда еще в конце сорокового года. После первого крупного провала.
– Вы вместе работали?
– Первое время. Связь со своими мне удалось установить немного позже.
– Осторожней! – буркнул Щука.
Подгурский засмеялся.
– Не беспокойтесь! Я эту дорогу знаю как свои пять пальцев.
В этой части города мост через реку был взорван, и приходилось делать крюк – ехать по ухабистому проселку, втиснутому в узкую горловину оврага. Худшую дорогу трудно было себе представить. Даже видавший виды джип с трудом одолевал глубокие рытвины.
В одном месте овраг сужался и ветви ольшаника, росшего по склонам, лезли в машину. Подгурский схватил ветку, протянувшуюся над дорогой дальше других, и, сорвав несколько клейких листочков, показал Щуке.
– Смотрите, совсем уже весна!
Дорога делала крутой поворот, а за поворотом сразу вырывалась на широкий, покрытый сочной травой луг, отлого спускавшийся к временному деревянному мосту через реку. Возле моста чернела толпа.
Щука наклонился к стеклу.
– Что там такое?
Подгурский заметил людей еще раньше, как только выехал из-за поворота. Их было довольно много, человек двадцать. Он сразу различил среди них несколько милиционеров. В стороне, посреди луга, стояла, накренившись набок, машина – тоже американский джип.
Между тем внизу их тоже заметили, и два милиционера, отделившись от толпы, выбежали на дорогу, знаками приказывая остановиться. Милиционер с заднего сиденья наклонился к Подгурскому.
– Это наши ребята из Островца.
– Вижу.
Теперь и остальные, в которых Подгурский узнал рабочих из Бялой, хлынули к дороге. Едва машина остановилась, ее окружили. Подгурский еще не успел вылезти, как к нему протиснулся рабочий, товарищ по партизанскому отряду.
– Знаешь уже?
Подгурский окинул взглядом кольцо людей. Лица у всех были сосредоточенные, хмурые.
– Нет, – медленно произнес он. – А что случилось?
– Двух наших ребят убили, – ответил седой рабочий из заднего ряда. – Вот что.
Подгурский побледнел.
– Кого?
– Смолярского и Гавлика.
Щука с трудом протиснул свое грузное тело в дверцу машины и встал рядом с Подгурским. Он прихрамывал и поэтому ходил с палкой. Подгурский взглянул на него.
– Слышали?
Тот кивнул.
– В тяжелую минуту приехали вы к нам, товарищ секретарь, – сказал кто-то рядом.
– Когда это произошло? – спросил Щука.
Один из милиционеров подошел ближе.
– С час назад. Рабочие на постройке моста услышали выстрелы. Прибежали, но уже поздно.
– Преступники схвачены?
– Пока нет.
Щука махнул рукой.
– Ну, теперь их не скоро поймаешь. Где это было, здесь?
– В овраге. Они, наверно, притаились там, дали несколько очередей, а машина сама скатилась вниз и перевернулась…
– Из госбезопасности есть кто-нибудь?
– Вот-вот должны приехать. Мы уже дали знать.
Воцарилась тишина. Щука стоял, тяжело опираясь на палку и глядя в землю. Высоко в безоблачном небе звенели жаворонки.
– Ну, что ж? – нарушил молчание Щука. – Пойдем взглянем на них?
И, прихрамывая, пошел вперед, за ним – Подгурский. Толпа расступилась и в беспорядке двинулась следом. Подбитый джип стоял в нескольких десятках шагов. Трава на лугу была сочная, густая, почти до колен.
– Хороша трава! – пробормотал Щука.
Убитые лежали навзничь, друг возле друга, недалеко от машины. Странно было видеть среди буйной травы их неподвижные тела и остекленевшие глаза, устремленные в высокое голубое небо; в рабочих спецовках, запятнанных кровью, они казались скорей манекенами, чем людьми, еще живыми какой-нибудь час тому назад. Подгурский хорошо знал обоих, но те, чьи черты он вызывал в памяти, не имели ничего общего с лежащими на земле. Белая бабочка, обыкновенная капустница, порхала над их неподвижными лицами.
Щука долго смотрел из-под опущенных век на убитых. Наконец, навалившись всем телом на палку, он протянул руку и показал пальцем на труп, лежавший ближе.
– Это кто?
Подгурский проглотил слюну: у него пересохло в горле.
– Смолярский. Член заводского комитета. Старый партиец. Потерял двух сыновей, одного в тридцать девятом, другого расстреляли здесь в сорок четвертом…
Он говорил отчетливо, но вполголоса, как говорят, когда в комнате покойник. Щука выслушал молча.
– А этот?
– Гавлик. Совсем молодой парень, лет двадцать с небольшим было.
– Двадцать один, – подсказал кто-то из толпы.
Подгурский устремил взгляд на неподвижное лицо убитого.
– Месяца полтора, как из Германии вернулся, с принудительных работ.
Щука шагнул вперед и, опершись обеими руками на палку, с трудом наклонился над покойниками, внимательно следя из-под опущенных век за порхающей над ними бабочкой. Через минуту он выпрямился.
– По-видимому, здесь должны были лежать не они, а мы, – понизив голос, сказал он Подгурскому.
Тот вздрогнул.
– Вы думаете?
– Уверен.
Подгурский почувствовал вдруг резкую боль, и тут только до его сознания дошло, что с той минуты, как он вылез из машины, у него были крепко сжаты кулаки и ногти впились в ладони. Он разжал пальцы, и из правой руки выпали смятые ольховые листочки. В безотчетном порыве он хотел нагнуться и поднять их, словно это было что-то нужное, но вовремя спохватился. Ладони у него вспотели, и он вытер их о брюки.
Щука отвернулся от убитых.
– Пошли! – бросил он.
Несколько человек из толпы двинулись на некотором расстоянии за ними. Все молчали. Слышно было, как шелестит о сапоги молодая трава.
– Ну, что скажете? – обратился Щука к задумавшемуся Подгурскому.
– Я? Да все думаю о том, что вы сказали. Вы правы. Не опоздай мы…
– Так лежали бы сейчас на лугу. А они были бы живы… Что ж, в жизни всякое бывает. Но не в этом суть…
Он, прихрамывая, пошел вперед, но скоро остановился. Шедшие за ним люди тоже остановились.
– Выше голову, товарищ Подгурский! Пока человек жив, он должен делать свое дело. Вот что главное.
К ним подошел низенький, тщедушный рабочий, с серым рябым лицом.
– Извините, товарищ…
Щука обернулся.
– Вы вот, товарищ, политикой занимаетесь и должны знать, что к чему… Так вот я… да и все мы, – он показал рукой на своих товарищей, которые подошли ближе и обступили их полукругом, – все мы хотим знать, до каких пор это будет продолжаться?
Щука поднял опухшие веки и красными глазами обвел лица рабочих. На него были устремлены выжидающие, внимательные взгляды. Подумав с минуту, он кивнул в сторону убитых.
– Вы это имеете в виду?
– А то что же? До каких пор будут наши гибнуть? Ведь они не первые!
– И не последние, – ответил Щука. – Вас это пугает?
Рабочий пожал плечами.
– Я не из пугливых, но жить-то всем хочется.
– Значит?…
Рабочий ответил не сразу, он долго смотрел на возвышавшегося перед ним Щуку, точно на его лице хотел прочесть ответ. Наконец он протянул Щуке руку и промолвил:
– Я вас понял. Вы правы, товарищ.
Щука крепко пожал протянутую руку.
– Ничего не поделаешь, наша правда нелегкая.
– Знаем, – сказал рабочий и, глядя Щуке в глаза, прибавил серьезно и просто: – Храни вас господь, товарищ.
Щука хотел что-то сказать в ответ, даже рот открыл, но заколебался и промолчал.
– Спасибо, – сказал он немного погодя. – И вас тоже храни господь.
В ожидании сотрудников госбезопасности Щука с Подгурским спустились к реке. Неширокая в этом месте, но довольно глубокая, она текла почти вровень с плоскими берегами. Потревоженные лягушки, которых здесь было видимо-невидимо, выскакивали из травы и с плеском, гулко отдававшимся в тишине, плюхались в воду.
Щука остановился у воды, закрыл глаза и устало провел большой ладонью по лбу. Подгурский заметил это.
– Устали?
Щука по привычке сказал «нет» и открыл глаза.
В эту минуту огромная рыбина плеснула на середине реки и ушла в глубину. По воде побежали широкие круги.
– Великанша! – пробормотал Подгурский и вдруг щелкнул пальцами. – Есть! Вспомнил! Знаете, под какой фамилией Косецкий сидел в лагере? Рыбицкий… Мне это все время не давало покоя.
Щука, поглощенный своими мыслями, не сразу понял, о ком он говорит.
– Косецкий, Косецкий? Ага! Почему вы вдруг вспомнили об этом?
Подгурский рассмеялся.
– По ассоциации с рыбой.
Щука тоже улыбнулся.
– Ах, вот как…
И вдруг несвойственным ему порывистым движением обернулся к Подгурскому.
– Постойте… Какую вы назвали фамилию?
– Рыбицкий.
– А имя?
Подгурский задумался.
– Людвиг? Леопольд? Нет, не то…
– Может, Леон?
– Правильно, Леон. Мне помнилось, что на «Л». Вы его знали?
Щука снова повернулся лицом к реке.
– Лично – нет. Он, наверно, был в другом бараке. Но фамилию эту я слышал.
Еще одна рыба, поменьше первой, но тоже солидных размеров, вскинулась над водой. Щука поднял палку.
– Крупная водится у вас тут рыба.
II
Вилла Косецких стояла на живописном левом берегу Сренявы. Новый район, раскинувшийся в холмистой местности, в отличие от старой, правобережной части города, называли Новым Островцом или просто поселком. Это название в конце концов привилось и вошло в обиход.
Район этот, до которого от центра было минут пятнадцать ходу, занимал довольно большую площадь. По-настоящему застраиваться он начал спустя несколько лет после первой мировой войны, когда распространилось кооперативное строительство. В то время разные государственные и частные учреждения стали возводить на пустыре дешевые дома для своих служащих. Строились эти дома на скорую руку и не радовали взора, а перед второй мировой войной пришли совсем в плачевное состояние. Но, к счастью, не они определяли лицо нового района. До той поры место мальчишеских игр, заречье стало быстро застраиваться и заселяться, словно вновь открытая земля, а после кризиса строительство развернулось еще шире и было приостановлено лишь новой войной. Жить за рекой считалось в Островце хорошим тоном. Зажиточные горожане – торговцы, фабриканты, высшее чиновничество и хорошо зарабатывающие представители свободных профессий – один за другим переселялись туда в собственные дома. Те, у кого не хватало денег на покупку дома, могли снять в поселке квартиру, правда, несколько дороже, чем в Островце, зато со всеми удобствами. К тому же разве можно было сравнить это место с узкими, пыльными и некрасивыми улицами старого города! Перед самой войной комитет социального обеспечения начал строить здесь новую больницу. Собирались на пожертвования граждан выстроить костел в стиле модерн. В связи с предполагаемым промышленным подъемом Островецкого повята городу сулили большое будущее. Однако пока ничто еще не предвещало скорого исчезновения бараков на шоссе, ведшем в Вялую, на цементный завод, и смрадных нор да сырых рабочих подвалов в старой части города за рынком. Правда, по непредвиденным обстоятельствам упомянутые бараки неожиданно перестали служить пристанищем для бездомных – в них разместился трудовой лагерь, но это уж особая статья.
Косецкие переехали на свою виллу только за год до войны. А раньше, переселившись из Варшавы в Островец, они три года жили в самом центре, на фешенебельной Аллее Третьего мая, по соседству с казармами знаменитого полка островецких улан. Переезд в собственный дом был большим событием в их довольно однообразной, серой жизни. На постройку ушло все, что Косецкий скопил за свою частную адвокатскую практику, еще до назначения его в Островецкий окружной суд, а потом – на доходном месте юрисконсульта одной солидной кооперативной фирмы. Переезд как будто ни в чем не изменил течения их жизни, если, конечно, не считать, что теперь Косецкому на дорогу в суд, а сыновьям – в гимназию приходилось тратить гораздо больше времени. Но сама недвижимость, дом с садиком, на который Алиция тратила много времени и сил, а также связанное с этим ощущение прочности своего положения служили ярким доказательством, что жизненные принципы четы Косецких себя оправдали.
Когда началась вторая мировая война, Антоний Косецкий был уже не первой молодости. И хотя выглядел он не старше сорока, на самом деле ему было под пятьдесят.
Звезд с неба он не хватал и не относился к разряду баловней судьбы, которым удача сама плывет в руки. Ему ничего не давалось в жизни легко, поэтому в зрелом возрасте он, основываясь на собственном опыте, недоверчиво относился к блестящим карьерам и презирал ловкачей, пробивающих себе дорогу с помощью связей. Добросовестность, упорство и честолюбие были теми тремя китами, на которых зиждилось его благополучие. Медленно, но неуклонно шел он в гору по жизненной стезе, не зная ни стремительных взлетов, ни неожиданных падений и катастроф. К близким был требователен, но не менее сурово и критически относился к самому себе. Тем, кто мало знал его, он мог показаться черствым. Но при более близком знакомстве его начинали ценить по достоинству, и если он не всегда вызывал к себе горячую симпатию (это часто бывает с людьми, у которых за плечами трудный и безрадостный жизненный путь), то уважать себя заставлял даже своих противников.
Родился он в девяностых годах прошлого века, в маленьком городишке центральной Польши, в семье, из поколения в поколение работавшей в сахарной промышленности. Быть может, искать других путей в жизни побудил его пример старших братьев и сестер, у которых не было иных интересов, кроме работы и семьи. Отчий дом – сырое и мрачное строение, позади которого был сад и пчельник, – он покинул рано, тринадцати лет от роду. Когда пришло время позаботиться о будущем младшего отпрыска (остальные шестеро уже подросли и были пристроены), Стефак Косецкий, сорок лет прослуживший кладовщиком на сахарном заводе, почему-то вспомнил, что друг его детства – владелец большого магазина в Варшаве. Благодаря этой старой дружбе Антоний в один прекрасный день очутился в столице – это было в 1905 году – и поступил учеником в лавку колониальных товаров. Кажется, то был первый и последний случай в его жизни, когда он воспользовался протекцией. За работу он получал харчи, одежду, пару ботинок в год да складную койку в нише крохотной мансарды на Хмельной улице, недалеко от Венского вокзала; в этой мансарде, кроме него, ютились еще три продавца.
Жизнь в городе была несладкой. Продавцы, с которыми он жил, взвалили на него всю домашнюю работу. Он вскакивал чуть свет, а зимой – еще затемно и, пока три пана совершали за ширмой свой утренний туалет, чистил им ботинки и одежду, носил воду со двора, кипятил чай, подметал и прибирал комнату. А к шести уже мчался на Велькую в лавку: знакомство с этим сложным торговым механизмом он начал с самых азов, то есть был мальчиком на побегушках. Три раза в неделю он оставался в лавке до закрытия, часов до одиннадцати, по остальным дням его отпускали раньше, чтоб дать ему возможность посещать вечерние торговые курсы. Но это было не ученье, а сплошная мука. В будни продавцы не позволяли ему жечь лампу по ночам, и в его распоряжении оставалась только суббота. Один из продавцов – тихий, чахоточный пан Юзеф – воскресные дни проводил у матери в Маримонте; двое других – пан Эдмунд и пан Теофиль – приводили девиц. Нишу, где ютился Косецкий, завешивали грязной простыней, и он, заткнув уши, мог зубрить в своем укрытии, сколько душе угодно.
Так он прожил долгих три года. Но они не прошли для него даром: он научился беречь деньги, время и на всю жизнь сохранил отвращение к продажной любви. Через три года он почувствовал себя в силах начать самостоятельную жизнь, идеал которой сложился в его сознании уже в то время. Когда, после смерти бедного пана Юзефа, у него появились шансы стать продавцом, он покинул лавку и мансарду и на свои сбережения – что-то около двадцати рублей – снял на Повислье дешевый угол у вдовы акцизного чиновника. За несколько месяцев круглосуточной зубрежки он настолько преуспел в науке, что сдал – правда, не блестяще, но вполне прилично – экзамен в пятый класс гимназии. Только после этого сообщил он домой о перемене, происшедшей в его жизни. Отца уже год как не было в живых, а мать прислала ему свое письменное благословение и десять рублей. Это были первые и последние деньги, полученные им из дому. Время от времени приходили с оказией продукты: мед, хлеб домашней выпечки, масло. Но по большей части он голодал.
Антоний был неуклюжим подростком с чересчур длинными руками и непослушными жесткими волосами. Он не умел быть беспечным и приятным, не умел веселиться. Не имел и друзей. Ученье давалось ему с трудом. Но, уж что-нибудь выучив, он запоминал это на всю жизнь. Когда он готовился к экзаменам на аттестат зрелости, умерла мать. Перед ним встал выбор: или не мешкая ехать на похороны, или повторить еще раз тригонометрию, в которой он не был силен. И он выбрал тригонометрию. В родной город он так никогда и не попал. Судьба братьев и сестер его не интересовала. А они переженились, повыходили замуж, нарожали детей – им тоже было не до него. Он пошел своим, особым путем в жизни, и если когда-нибудь вспоминал свое детство и раннюю юность, то лишь затем, чтобы почувствовать расстояние, отделявшее его от тех дальних годов. И чем больше оно становилось, тем сильнее крепла его вера в свои силы и в будущее.
Еще в шестом классе гимназии задумал он стать адвокатом и позже не отказался от своего намерения, хотя при поступлении на юридический факультет и при прохождении курса не обнаружил не только блестящих, но даже средних способностей к адвокатской деятельности. Память у него была неважная, дикция – из рук вон, но он, зная за собой эти недостатки, приложил немало усилий, чтобы их преодолеть. В результате, когда десять – пятнадцать лет спустя многие университетские его товарищи достигли славы и высоких чинов, Косецкий завоевал репутацию всего лишь добросовестного адвоката, а позже – честного, заслуживающего доверия и уважения судьи. Но этой репутацией Косецкий очень дорожил. Он принадлежал к редкой породе людей, которых неудачи и врожденные недостатки учат быть довольными своей судьбой. Другой с его честолюбием в конце концов озлобился бы и стал завистником, ему же эти чувства были чужды.
В студенческие годы ему приходилось туго. Не на много легче жилось и после магистерского экзамена. Шла первая мировая война, но вызванные ею перемены на судьбе Косецкого сколько-нибудь заметно не отразились. Заслужив доверие одного известного варшавского присяжного поверенного, он получил работу в его конторе. За изучением судебных актов и тайн адвокатского ремесла прошло несколько лет, потом, во время наступления на Киев, его призвали в армию. Он проделал всю кампанию, разделив ее превратности со случайными товарищами по оружию. Был легко ранен, произведен в сержанты, даже награжден каким-то орденом и, демобилизовавшись в начале двадцать первого года, вернулся к своим занятиям в конторе. Вскоре этот короткий военный эпизод совсем изгладился из памяти. Его вытеснили другие, более важные вещи.
Ему наконец надоело быть помощником присяжного поверенного, и он открыл скромную, но собственную контору – не менее значительное событие в его жизни, чем в свое время решение уйти из лавки. Примерно тогда же – в тридцать один год – он женился на некоей Алиции Скородинской, показав себя человеком благоразумным и дальновидным. Его невеста, молоденькая девушка, была родом с Украины, где у ее родителей – мелких шляхтичей – было небольшое именьице под Белой Церковью. Отца она лишилась во время войны, а с матерью – жертвой тифозной эпидемии – рассталась навеки на пограничном репатриационном пункте и очутилась в Варшаве совсем одна, без средств к существованию. За некрасивого начинающего адвоката, который к тому же был почти на десять лет старше ее, вышла она не по любви. Но в приданое принесла мужу здоровье, девичью красоту, любознательный, хотя и недалекий ум, уживчивый характер и уменье мириться с обстоятельствами, – последнее свойство охраняет обиженных судьбой неудачников от разочарования в жизни. Она мечтала, правда, о более блестящем будущем, но и на выпавший ей скромный жребий не роптала. И надо сказать, что не только первые годы супружества, но и дальнейшая жизнь целиком ее вознаградили. Женщина домовитая, она всецело отдалась размеренной, однообразной семейной жизни с ее мелкими радостями и горестями, которые отнимали у нее много душевных сил и времени, но зато сделали ее ум и сердце нечувствительными к иным житейским благам и соблазнам. И хотя жилось им нелегко, нужды она не знала. Да и горя настоящего тоже – до поры до времени. Сыновья у них росли здоровые. Косецкий ей не изменял, он оказался верным и любящим супругом. А когда он стал наконец судьей и они благодаря этому заняли определенное положение в обществе, у Алиции появились прислуга, меховое манто, собственная вилла… Чего ей было еще желать?
Но теперь все это было в прошлом.
В последнее время всякий раз, когда ей случалось идти знакомой дорогой из города в поселок, ее охватывали сложные, противоречивые чувства. А как-то раз, остановившись на мосту отдохнуть – это было в солнечный погожий денек ранней весной, когда воздух пьяняще свеж, – Алиция вдруг поняла, что ей никогда больше не суждено возвращаться домой в таком безмятежном настроении, как прежде.
В поселке она прожила всего-навсего год. Но время, предшествующее несчастью, измеряется не месяцами, а емкой мерой последующих страданий и потерь. Поэтому Косецкая в воспоминаниях постоянно возвращалась к тем временам. В ее распоряжении было почти пять лет – срок достаточный, чтобы этот недолгий период перед самой войной представился ей верхом благополучия.
Случилось так, что бегство судьи в Варшаву совпало с принудительным выселением поляков из поселка. Алиция осталась в Островце со старой служанкой Розалией, которая жила у них еще в Варшаве, и младшим сыном Александром, или Аликом, как она его называла на русский лад из любви к родной стороне. Имя это прижилось в семье. Старшего сына, шестнадцатилетнего Анджея, отец взял с собой, побоявшись оставить дома.
Выселение производилось с молниеносной быстротой. Жителям дали меньше трех часов на сборы и разрешили взять с собой только самые необходимые вещи.
И теперь почти каждый раз, возвращаясь домой, Алиция вспоминала тот день, – словно он притаился где-то тут, в знакомых местах, и только ждал случая, чтобы напомнить о себе, – тот далекий осенний день, когда ей пришлось покинуть свою виллу. Смеркалось, моросил мелкий дождь, землю окутала непроницаемая, влажная мгла. По приказу немцев в этот вечер дали электричество. Со всех сторон неслась брань полицейских и солдат. Среди грубых окриков в тусклом свете, сочившемся из окон опустелых домов, виднелись темные силуэты людей, спускающихся к реке. Где-то во мраке жалобно плакал ребенок.