Текст книги "Мертвые хорошо пахнут"
Автор книги: Эжен Савицкая
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)
~~~
В ноябре я взял отца за руку. Он не желал ни садиться в поезд, ни лететь самолетом, что, говорил, противопоказано его сердцу. Лучше всего велосипед, на тот случай, если нам повезет обнаружить по дороге дрова. Он говорил, что приятнее всего ехать по дороге в поисках дров. Он согласился отправиться туда, куда я захочу, но рассчитывая пробраться туда знакомыми тропинками, вдоль которых, как ему помнилось, он когда-то видел отменные древеса, каковые мог с большой точностью описать. Его глаза блестели, и серее их я никогда не видел. Он исправно нажимал на педали, мне приходилось за ним бежать. Предвидя, что путешествие выдастся долгое, я взвалил себе на плечи весь наш багаж. В тот день, натолкнувшись на препятствия, которых он ловко избежал, я падал раз двадцать, не меньше, это я-то, сроду не спотыкавшийся. Он дожидался меня впереди, на обочине, восседая, если находил достаточно удобный корень, под липой. Часто ускользал от меня, сворачивая на грунтовую дорогу и исчезая в рощице в поисках какого-то там полена или чтобы подобрать то, которое он, некогда обнаружив, припрятал под папоротником. Первым он приторочил к багажнику знатный обрубок вяза, аккуратно срубленный и пахучий. И покатил еще быстрее, словно прихрамывая на подъемах, то ли из-за перекоса седла, то ли из-за своей правой, короткой ноги. Позже долго разглядывал какое-то поле, ему очень понравилось, как оно вспахано, и цвет земли. Именно тут-то он и сказал: здесь не надо выкапывать ни булыжники, ни валуны, и без того рыхлая и мягкая почва, в которую вон как глубоко уходят ноги. Чуть подальше заголил здоровенный кусок полусгнившей белой акации, очистил его от опят, от гнилой древесины, словно кость обглодал. Глядя на мертвые, но так и оставшиеся стоять деревья, не мог удержаться от ругани, пся крев, вот дров-то было бы. Я едва отговорил его брать с собой вязанку сухого валежника, она не помещалась толком на велосипеде. Отец насобирал еще и березы, и клена, и ясеня. Вскоре из-за нагроможденных у него за спиной сучьев мне осталась видна только шляпа. Чуть дальше он захотел побриться, сочтя, что щеки его слишком уж заросли. Мы остановились на вершине кургана. Отец соорудил себе стол, стул и начал бриться, ветер вздымал его волосы, солнце мусолило спину потеками глины. Он брился, глядя в карманное зеркальце, такое крохотное, что я принял его за одно из многочисленных вкраплений на его ладони. Мякоть яблока, я как раз грыз его в тот момент, вдруг обрела вкус мыла, которым он пользовался для туалета. Закончив, он захотел вернуться домой – под тем предлогом, что будет беспокоиться моя матушка, его жена.
Позже мы решили попытать счастья на лодке. Я позвал его на борт шлюпки, у той был красивый белый корпус и сосновые весла. Эта затея привела его в отличное расположение духа. Он уже слышал плеск и, чтобы освежиться, надумал свесить руку в воду и сообщать мне о перепадах температуры. Он выбрал самую спокойную реку в обрамлении теряющихся среди камышей и трав берегов. Первым делом отвез меня на место, где чуть не утонул ребенком, и рассказал о слоях воды, которые пересек, прежде чем достиг глубины, где холод сковал его ноги и легкие. Так вот, перед тем как едва не умер, он столкнулся с водой легче воздуха, но глубокой, бесконечной голубизны. Спас его дядя, хотя он предпочитал думать, что из бездны его вызволил брат. Здесь с губ отца, повторившись трижды, сорвались такие слова: спасенный рыбой, эта река все та же, что текла когда-то, вон сенокосные лужайки и тачка на крыше дома. Я не видел ни того, ни другого.
Даже посреди вод он заглядывался на леса и рассказывал мне о грибах, об Истинном и остальных, что образуют вокруг стволов огромные кольца, и о каскадах пепла, и о фосфоре на упавших стволах.
В лесу он повел меня на то место, где мы тремя зимами ранее нарубили дров, туда, где молодой клен, надломившись, ударил его по лицу, и, чтобы я вспомнил, даже попытался крикнуть, как в тот раз. Я ничего не помнил. Он поднял толстый прут и несколько других, потоньше, сломал их – звук ни о чем мне не говорил, я хотел поскорее уйти. Он разворошил перегной и разбросал его по листьям – запах ни о чем мне не говорил, я хотел поскорее уйти. Он показал мне топор, он по привычке носил это незаменимое орудие на поясе, но я, потрогав лезвие, чуть не отрезал себе палец.
Потом, дальше, мы причалили у какого-то поля, где, как ему помнилось, потерялся его изогнутый серпом нож. Он собирался его отыскать и обошел все поле, раздвигая один за другим капустные листья. Дальше ему приспичило привести в порядок несколько охапок хвороста, которые показались ему чересчур разбросанными. Он захотел отдохнуть под дубом, потом перебрался в пихтовую рощицу, так как слышал когда-то, что насыщенный хвойной смолой воздух полезен для здоровья, особенно в том состоянии, в каком пребывали его легкие. Спустилась тьма. Мексика лежала далеко за туманами, огромная и безмятежная, пахнущая жасмином.
Разглядывая руки отца, чуть скрюченные и слабые, сухие и сладкие как персть, я увидел, что он спит, и, коли уж лес, в котором мы находились, был в нескольких шагах от нашего дома, его туда и отвел.
Вместе с псом мы мчались куда быстрее. Берек прекрасно знал, куда держит путь. Пес тащил за собой отца. Тот на чем свет стоит крыл псину, чрезвычайно гордую подобным вниманием. Нет, не грифон с черными глазами и не спаниель, просто пес в гетрах, с белой бабочкой на заду. Он был в своей стихии. Зная местность как никто другой, не знал удержу.
Мы мчались по всхолмью над могильным лесом, мчались по полям льна, распугивая тысячи пичуг, мчались мимо водонапорной башни и вдоль ям, в которых еще не сожженная трава спуталась, сухая, в косматые головы и пушистые гнезда, мчались по бороздам, но отец брюзжал из-за облепившей его новые ботинки грязи.
Вернувшись на нашу лужайку, он захотел скосить траву, прямо от корыта с водой, в котором плескались гуси, бетонного корыта, в котором зацвела вода. Он взял косу, чье лезвие показалось мне невиданной белизны, и принялся шуровать ею среди луговой влаги. Мне к нему было уже не подобраться, виднелась только его спина. Шаг за шагом он удалялся.
~~~
Ныне мне к нему уже не подобраться. Он ускользает от моих ласк и не желает меня слушать. Поворачивается ко мне спиной, я не могу различить его лицо. Видна только спина, спина, разделенная пополам линией, что сбегает сзади от головы, что оборачивается то бороздкой, когда спина выпрямлена, то остистым гребнем, когда он сутулится. И ничего более. Жив ли он? Или мертв? Я слишком далеко, мне не разобрать.
~~~
Рассматривай со всех углов, сверни себе шею, прищурь один глаз, потом другой, скриви рот от досады и недоумения. Ты все равно не поймешь, что та частичка плоти, в которую ты мечешь свои снаряды, это спина, что на ее коже запечатлеваются поцелуи и спинной мозг воспринимает их подчас как тычки, подчас как раны, иногда как ласки, что на этой коже порой обрящешь крупицы песка (пустыня в каких-то трех тысячах километров, а море перемещается), уколы пчел, ос и шершней, укусы безумного коня и звезды, сиречь ожоги, вызванные солнцем несчастья или смолой, что проливается, бывает, с небес густыми каплями.
Ну а ты, коли чувствуешь выверенный пробег моего языка от поясницы и до затылка, почувствуешь волоски кисти и царапину от острия кривого садового ножа.
При наскоке на спину рука ни при чем, рука, которая тщилась бы покрыть всю территорию, ни на что не годна, ибо спина делится на две зачастую равные части, как язык, как нос. И не забудь, что спина, против которой ты яришься, которую хотел бы изрешетить и стереть в порошок, что у этой спины, каковая, возможно, принадлежит твоему врагу, нет глаз и сладка она как персть земная.
~~~
А над спиной расположилась голова, и на нее, бывает, плюют.
~~~
Я отпустил отца бродить по полям, раз уж ему этого захотелось. Он искал свой лес, березовый и тополевый, совсем-совсем светлую, поскольку солнцу легко просочиться меж крохотных листиков, делянку, с желтыми, словно из золота, бугорками кротовин и блескучими следами слизняков, жестяную хибарку с распахнутой настежь дверью, со струящейся неподалеку прямо по траве водой, с дощатым настилом, чтобы пробраться через садик, с колодцем, прикрытым крышкой из обожженной глины. Я отпустил отца бродить по его местам, чтобы он отчасти восстановил душевный покой, подбирая среди опавших самшитовых листьев лесные орехи, чтобы он собирал чернику в картонный чемоданчик, почерневший от предыдущих сборов, чтобы положил свою тяжелую голову на три или четыре слоя серого сланца, древних ракушек и папоротника, чтобы подставил щеку прикосновению чернозема, чтобы всматривался в небо сквозь решетку прожилок рассыпавшихся в прах листьев, чтобы он был спокоен, чтобы оставался в своем любимом лесу как ребенок у себя в логове, повторяя ему, что работа окончена, что делать больше нечего; его, удрученного, безропотного, как перед долгим покаянием. Стоило ему, однако, исчезнуть, как я почувствовал, что он в опасности, и отправился по его следам. В одном месте он собрался было присесть, но, из-за сырости земли, побоялся запачкать брюки. Начиная с одной из рябин принялся то и дело метить стволы, царапая кору ногтем большого пальца. Обогнул липу, стараясь не заступить в ее тень. Помочился на засохшие папоротники, как не прочь был поступить и я: орошаемые, они издают нежнейшее пришепетывание, шум готовой закипеть и выплеснуться через край воды. Споткнулся о невидимый корень. Сорвал паутину. Наступил на яйца. Заблудился в бузине, заслушался, как кукует кукушка. Оставил свой чемоданчик у основания граба. Ни дуновения ветра, и я раздавил ногой высохший дождевик.
Если я должен умереть, оставьте мне рубаху и, главное, не обувайте меня. С ногами, которые я предуготавливал всю свою жизнь, за которыми я ухаживал, которые берег от гноя и мороза, с ними я на сырой земле как дома.
~~~
Я увидел, как в руках у отца копошится пара хитинистых тварей. Та, что подлиннее, не менее восемнадцати сантиметров, медленно потягивалась между его крепкими пальцами. Куда живее вела себя та, что поменьше. Внешне они походили на змей, а двигались как сколопендры: в Испании их называют стоножками. Они были холодными и жутко озлобленными, изворотливыми. Опаснейшим их оружием были отнюдь не, как можно было бы предположить, щипцы на хвосте, ими они пользуются лишь для того, чтобы цепляться и опираться. Остерегаться надо было оснащенной крохотными жвалами головы. У отца на руке эти твари сражались с огромной ночной бабочкой, которая, похоже, с самого начала проиграла и смирилась, крутясь вокруг себя, с приспущенными крыльями, оставляя за собой на коже отца просыпь бархатистой пыльцы. То была мексиканская пяденица. Ее пропитала, ее распирала ночь. Многоножки пытались добраться до головы мексиканки, но, всякий раз как возникала такая угроза, вмешивался отец, подставляя под укусы то большой, то указательный палец, и те напитывались ядом. Порой казалось, что он на ее стороне, порой на их. Порой, что он погружается в сон и ему все равно. Наконец он сжал руку в кулак, и я так и не узнал, что стало с мексиканкой.
~~~
Меня доставили сюда, пока я спал, на колымаге. Во сне я думал, что держу путь в Мексику, и потому мирился с тряской, шумом, толчками, которые сотрясали мне грудь и живот, с чудовищным давлением в ушах. Я просил чистой воды, мне давали вино. Не в наказание ли за то, что я слишком много пил? Я слышал, как кто-то сказал и потом повторял раз за разом: удивлюсь, если он выживет, и другие не менее жестокие слова, вроде: он тверд как камень, он мягок как мыло, там, где он пребывает, до него уже не добраться; тогда как до меня доносились до жути сладостные запахи глицинии и сена, но ни намека на плеск воды, ни капли свежести. Я подстерегал момент, когда достаточно будет переступить порог, чтобы скользнуть в море, но его не предвещали никакие знаки. Мы все катили и катили по неровной земле, а я грезил, что завис вне времени под парусом «Лазера" [9]9
Класс гоночных швертботов.
[Закрыть], накоротке сообщаюсь с ветром, коему подойдет любое, какое ни дай, имя. Чтобы успокоиться, я стал усиленно представлять себе, что нахожусь в недрах своей походной обувки, скорчившись в три погибели, в бараний рог свернув спину там, где ютиться большому пальцу, и более не ощущал ни тряски, ни толчков; самым простым, самым восхитительным образом у меня потекли слезы, ибо пришла пора озаботиться другою обувкой, в которой бы мне тоже, в то же самое время, хотелось находиться, но я не преуспел такое себе представить. Чтобы приободриться, заставил себя поверить, что нахожусь уже в открытом море, что колымага въехала на корабль и что корабль являет собою колоссальное металлическое устройство, во многом сродственное земной тяжеловесности, которое не по зубам ни ветру, ни морской качке, а своим объемом и материалом, из коего сделано, образует как бы кусок оторвавшейся суши. Но это не слишком меня приободрило. Тут-то я и услышал крик птицы, и мне показалось, что крик этот может означать только одно: близость моря. Но то была всего-навсего ломкая воробьиная попевка, певческая дрожь, по которой я понял, что мы остановились в саду в каком-то большом городе, и до меня вдруг донесся его шум и гам. Моя подогнутая под тело левая нога совсем омертвела. Я хотел было попросить, чтоб меня от нее избавили, но брошенные мною слова выходили как-то вразброд, раскромсанными, точь-в-точь неудачный плевок. Их вытерли слишком шершавым, на мой вкус, полотенцем. Не для того ли, чтобы наказать меня за былую болтливость? Я ощущал свежий воздух. Вокруг падали какие-то частички; один из снарядов упал на ладонь, что-то легкое, вытянутое, деревянный кусочек длиной в полтора сантиметра. Я сжал его в кулаке, дожидаясь света. Меня взяли в дом, уложили в постель. Утром я обнаружил у себя на ладони сосновое семечко на пятнышке смолы. Мои легкие, которые я подготовил к высокогорью, едва не взорвались. Сад оказался сосновым бором. Мне обещали, что я быстро поправлюсь.
~~~
Сосновые семена едят примерно так же, как буковые орешки. Устает рука, растет гора скорлупок, а во рту шаром покати. Берут гальку, булыжник в полкило весом, рушат с их помощью скорлупу семян, положив их на одну из трех ведущих в дом ступенек. Один и тот же жест длится и длится с полудня, а иногда и с самого утра вплоть до вечера. Легкий назойливый звук, пусть к нему все и привыкли, будит спящих, ничего не попишешь. Ибо в парке растут сосны, которые определенную часть года приносят семена, и, после того как плоды созреют, кто захочет, найдет семена эти на протяжении всего года: достанет нагнуться. Ощущаешь этот шум посреди сновидения, и он мало-помалу извлекает нас из ночи. Что тут поделаешь? Кто лежал, тот садится на постели. Кто спал сидя, либо остается сидеть, либо встает и делает несколько шагов по плиткам пола, их прохладное прикосновение будит с ног и до самой головы. Выходит на улицу, идет; широки аллеи, засыпанные гравием или заросшие мхом. По гравийным аллеям приятно шаркать ногами или отчаянно вышагивать, разбрасывая налево и направо мелкие камушки. Проходящие по этим аллеям пришептывают. На мшистых царит тишина. Там крадутся на цыпочках, дабы полнее ощутить податливость почвы. Те, что шагают по гравийным аллеям, носят огромные башмаки или резиновые сапоги. Те, что утаптывают мох, обуты в домашние шлепанцы. Гравий предпочитают рохли, нервные – мох. Шагают, покуда не уткнутся в решетку; убедившись, что она накрепко заперта, отправляются к следующей, запертой еще крепче, прочной, железной. Хватает тех, что трясут стебли бамбука; в его листве давно не сыщешь птах. Упрямо взыскуют кактусов, отлично зная, что никто их здесь никогда не находил. Предпочитают лущить сосновые семена. Время здесь как воздух, как проходит, не видно. И у всего капля привкуса воды. Как ни вспомнить об отце. Ведь у тебя такие же, как у него, глаза. Вздувшиеся вены. Нос. Адамово яблоко. Хвори. Сердце. Член, печень, язык. Торчащие из ноздрей волоски.
~~~
Ну а я, я отправился на поиски кактусов. И знал, почему они мне нужны – с цветами как у кувшинки, высокие, как лещина, ветвящиеся во все стороны, увенчанные на конце самых длинных отростков гроздьями листьев в форме слез, до предела раздутые млеком, которые звенят. Я разыскивал их для отца, в надежде его вылечить.
~~~
Мама, а на каком материке Мексика? Ищи Мексику на карте Америки, там, где суша затягивает пояс. Цветы – это цветы кактуса, ветер веет с вершины горы, его свежесть не приносит облегчения. У индейцев с этой горы огромные легкие. У остальных – легкие с черной плеврой. Просторные легкие индейцам, когда те спускаются с высокогорных плато, только мешают. А остальные задыхаются на высоте более тысячи метров. Зачем ехать в Мексику? Чтобы отведать кактуса, искупаться в ледяных озерах. Неужели здесь вода недостаточно хороша? Она пресна, сера, настояна на костях и крысиных шкурках, она течет только под уклон.
~~~
Не прикоснусь. Знай: мне не попадалось тело уродливее, нежели твое. Вздувшаяся на шее вена, по которой, мне всегда казалось, протискивается, пульсируя, густая и клейкая грязь, – одна из твоих гнуснейших черт. Мой палец пачкался до самой кости всякий раз, когда ты просил посчитать тебе пульс. Ныне я счастлив, что с возрастом мало-помалу исчезают твои губы; всякий раз, стоило мне к тебе прижаться, их дотошные складки, мякоть, их назойливая влага внушали ощущение, что мне не избежать заразы. У тебя во рту всего-навсего два ряда зубов да язык, что трепыхается, будто привязанный у основания к колышку. Он не нужен тебе ни чтобы говорить, ни чтобы ворковать, ты разве что лижешь им почтовые марки для своих любовных посланий; голос исходит у тебя из глотки, из ноздрей. В первый раз его рулады меня изумили, потом всякий раз, стоило ему раздаться, моя диафрагма болезненно содрогалась и мне приходилось усмирять ее, придавив кулаком. Что твой рот без запаха табака и вкуса спиртного? Мне не припомнить слов, которые бы он издавал, только ропот и ворчание. Я часто цеплялась за твои ключицы. Кто-нибудь в конце концов тебе их поломает, и я скажу: вот ключицы, за которые я так долго цеплялась, всего-навсего кости, оставьте их с остальными. А это адамово яблоко, словно косточка персика, следовало бы проглотить ее подобру-поздорову, как тебя и просили детишки. Но ты лицемерно скрываешь его под то ли серым, то ли голубым платком, самые большие разводы на коем от моих слюней и соплей. Твои серые глаза ничуть не лучше любых серых глаз, твои светлые волосы – любых светлых волос. Взять твою голову в руки было для меня все равно что поднять на песчаном берегу гальку, за вычетом веса, за вычетом уверенности, что имеешь дело с цельным и однородным предметом, за вычетом приятной свежести, за вычетом плеска воды, за вычетом ее запаха, за вычетом душевного покоя. А нос, мне легко представить его отрубленным взмахом ледоруба или защепленным до спайки стенок. На твоем лице тон задает именно он, это его основной выступ, печальный и горделивый. Не прикоснусь к нему больше. Засунь его по своему обычаю в какую попало дыру, а потом попробуй отсморкаться. Никчемна и твоя грудная кость в придачу со шпажкой, которую я ненароком обнаружила, играя на твоей коже. Проткни же себя своим мечевидным языком. Неряшлив пупок; мне жаль твою мать. Найди себе киску, пусть по-свойски вылижет его, пока ты не вляпался в глину. А руки, чего сто́ят твои руки, ошибиться невозможно. И член твой уродлив. Его, что с виду обвис и зависит от твоей яремной вены, прикрой костяшками рук, омерзительными фалангами, сдержи свою сперму, свою ртуть, кровь, дрожжи, пусть прогоркнет. Ты похож на женщину, которую я давеча видела на улице; на ее оголенных плечах читались вытатуированные имена былых любовников. Ты похож на эту женщину, у тебя такие же руки, такие же ягодицы и похожие глаза, даже когда ты смотришь в свой микроскоп, даже когда разглядываешь пики шпажника или рога аронника. Мне жаль твою мать за эту влагу в твоих глазницах. Поставь ноги на траву и посмотри на голубых змеек, что обвиваются вокруг лодыжек. Никогда у тебя не будет колен, о которых ты грезил. Мне жаль твою мать за млеко твоей кожи.
~~~
На твоем белье всегда немного крови, не так ли? Даже когда ты прикладываешь усилия, даже когда вспоминаешь, что надо приложить усилия, что речь о том, чтобы принять необходимые меры, сорвать травинку не как попало, а с предосторожностями, отнестись к ней как к отточенной шпаге, взявшись за нее у самого основания. При этом, однако, желательно ее не вырывать, ибо среди корней всегда скрываются шальные осколки бутылок и острые обломки кремня. И остерегайся ножей. Нарезая прижатый к груди хлеб, ты рискуешь поранить грудь, испытать острую боль от укола в сердце. А что ты знаешь о колючих и жгучих растениях? Что знаешь об опасностях, которыми чреват мир? Нам ведомы все шипы роз, терновника, боярышника, но знакомы ли тебе злокозненные ветви ложноакации, по которым так приятно карабкаться и чьими белыми цветами благоухает воздух? Ее знаменитые шипы подчас напоминают рог носорога. Не говоря уж об опунциях, острия которых способны проткнуть локоть, кость и плоть. Ты всего боишься, а живешь с котом; ты еще не вглядывалась в его глаза, состоящие из множества металлических игл? Ты живешь рядом с опасностью, с настоящей, чрезвычайной угрозой, мягкий мех которой скрывает устройство с серпами. Простая царапина на щеке никогда не пройдет, так и останется выгравированной на твоем костном мозге, словно солнечное пятно на сетчатке, плевок копоти на белый свет. Не относятся к этим нервическим организмам только рыжие кошки. Тебе, когда ты идешь вдоль живописно заросшей лишайником и мохом стены, приятно провести по ее поверхности пальцем; это твой способ воздать должное старинной кладке: потереться своей нежной плотью о ее непреклонную твердь. Но тут как тут гвозди, вбитые слепцом, и торчащие хребты еще не траченного раствора. Я так боюсь, что ты поцарапаешься. А еще заманчивые ячменные поля, нашпигованные чертополохом. И жгучие листья постенницы. И углы мебели, и безобидный пол, таящий под воском занозы. А вот кто-то из друзей подносит тебе щербатый стакан, и ты дерзаешь припасть губами к острому краю, всасываешь меж зубов воду. Твои губы так драгоценны, что ничто не достойно подвергать их опасности. На твоем белье всегда немного крови, на чулках, на вороте рубашки.