Текст книги "Мертвые хорошо пахнут"
Автор книги: Эжен Савицкая
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)
~~~
Я знать не знал о Мексике, никогда не слышал, чтобы о ней что-то говорили. Я тратил время в сем городе на то, чтобы спускаться по склонам и вновь взбираться по крутизне. У моей лодки был регистрационный номер 14 699. В 1963 году я закопал в землю косточку персика; ядрышко проросло; деревце вымахало до метра пятидесяти. В 1967-м соорудил себе лук. Он треснул, стоило только натянуть тетиву. В том же году построил на не слишком широком и не слишком глубоком ручье плотину. Никак не мог отважиться на более существенные работы. В марте 1970-го познал удивительно теплый и благоуханный вечер. Мексика еще не существовала, и рука моя плющила горы. Я испытывал восхищение перед огнем, распространялось оно и на дымоходы. Я познакомился с желтоватыми дымами, которые поднимались по спирали и, казалось, обладали бесконечной мощью. Были и дымы, полоненные вечерней сыростью, оцепенелые, покинутые ветром. Посаженное мною персиковое дерево не перенесло прививки, которую я ему сделал.
Первый мексиканский аромат я вдыхал, ничего не понимая. Чем пахнет Мексика? Мексика пахнет смолой сосны, пихты и тиса. Горелым лаком и натертым камнем пахнет Мексика. Брошенной на соломенный стул старой одеждой пахнет подчас Мексика. И нашатырным спиртом, и камфорой. И всем небосклоном. И миром.
~~~
Выслав вперед на разведку руку, отправился я в Мексику. В Мексику несчастья. Покинув тепло карманов, руки мои обнаружили железные и деревянные поручни, прутья, холодные и теплые дверные ручки, расставленные у меня на пути стулья – на одном из них человек, который падает в бездну, или что-то вроде того, который не то засыпает, не то заснул ранее и теперь просыпается, синий Макс, нечто очень жесткое, – спинки кресел, подлокотники, снова холодные и теплые дверные ручки, очередные поставленные у меня на пути стулья, шелковистую и грубую одежду, свободную от человеческих тел, кровати, наполненные ошметками кожи, но свободные от плоти мне подобных, кровати, усеянные мертвыми листьями, в них ложишься с твердым намерением умереть, мрамор гладкий и мрамор изрытый, мраморные лбы и носы, каменные животы и залупы, затылки из порфира, потом они наткнулись на листья, листья гладкие и шероховатые, холодные и теплые, на листву самшита, прикрывающую навоз, листву ясеня, усеянного совами, корявые ветви, гладкие и шероховатые, подчас вязкие и клейкие, внезапно колючие, подчас тонюсенькие, готовые согнуться, подчас толстенные, за которые трудно ухватиться, ибо человеческая рука не слишком велика, чтобы выбраться из оврага, чтобы перелезть через стену, стену из красного кирпича, и внезапно мои руки наткнулись на альпинистскую скалу, отполированную их пальцами. Вытянув вперед руки, я наткнулся на воду, воду холодную и воду теплую, густую, вязкую и совсем жидкую воду и грязь. Вот мои погруженные в грязь, которая проходит сквозь пальцы и циркулирует вокруг омываемых ею запястий, руки. И, во влажной и холодной грязи, они наткнулись на твердые предметы, почти лишенные неровностей и разнообразных форм, длинные цилиндрические ручки с утолщениями на концах, плоские ручки в форме ложечки, другие в форме ключей и всякие мелкие, очень гладкие предметы, почти круглые, как шары или кости, дай мне прикоснуться к дуге твоего плеча, и твоей коленной чашечки, и твоего острого локотка, что разрывает лен и шерсть. Дай подержать между большим и указательным пальцами твой треугольный подбородок. Дай полощить самую волнующую из твоих костей, самую округлую, круглую, как земной шар. Вложи мне в ладони свой череп, чтобы я его катал, чтобы я его гладил. Вложи мне в ладони свой череп.
Сталкиваясь с ледяным металлом, ибо, пока брели мои руки, климат на земном шаре постепенно менялся, сталкиваясь с ледяным от стужи и снега металлом, то с полозом саней, то с коньком, то с цинковым козырьком, который следовало прочистить, они утратили немного кожи, что пошло в ущерб их миловидности.
Сталкиваясь с черной, серой, красной или желтой землей, рыхлой, прохладной или теплой, мои руки прикидывали ее на вес, выискивали в ней всходы и самородки или же мумии майских жуков и их белые личинки. И самые жесткие частички земли вкраплялись в кожу, в бороздки и под ногти, превращая мои руки в волчьи лапы, в лапы норовитой лисы. Мои руки стали красными, серыми или желтыми.
Сталкиваясь с теплым маслом, они были счастливы и исчезали, неосязаемые, не узнавали более себя.
Ни разу не столкнувшись с нутряным огнем.
Слабосильная рука, та, что сподобилась удара кочергой, всегда оказывалась грязнее другой, мне хотелось спрятать ее под бельем, в перчатке, я старался не подносить ее ко рту, стыдился всех ее вен, каждого ногтя. Если она постоянно пахла дерьмом, чесноком или луком, то из-за того, что я охотно пользовался ею для неблагодарных дел, как то: драить, вытирать, прочищать и скоблить. У меня вошло в привычку доверять ей раскаленные ручки кухонной утвари и обхождение с гербицидами, свежевание кроликов, убиение рыб. Но я отказывал ей в прикосновении к большинству орудий, ибо знал, что она невменяема. Ни разу не доверял ее пальцам ни пилы, ни кривого садового ножа, ни секатора; разве что изредка мастерок или брусок пемзы. Она смердела. Она вызывала у меня отвращение. Но я тщетно искал причину, по которой мне с нею никак не разделаться.
~~~
Своими ногами, долго их холя, созерцая и лелея, своими столь близкими к лицу ногами, такими же бледными, как оно, и длинными, высылая их перед собою, давя улиток и попирая пыль, отправился я в Мексику. Попирая поначалу доски, насколько я помню, странным образом припорошенный песком настил, потом ледяные плитки длиннющего коридора. Самыми приятными во всем походе выдались первые шаги по слегка бугорчатой, но прогретой солнцем мостовой. Стоило только покинуть ровную поверхность обожженного кирпича и голубого тесаного камня, как земная кора предстала донельзя отталкивающей; удовольствие от попирания травы без конца отравлял чертополох, заросли жгучей крапивы, забытая, когда подрезали живую изгородь, ветка боярышника, коровьи лепешки и иные мягкие материи, плющимые моей ногой. На ровной почве я рассчитывал в первую очередь на свои пятки, подошва же тщедушной ноги втягивалась внутрь совершенным, пусть и морщинистым, сводом. На подъемах возникала нужда в пальцах ног; они цеплялись и машинально перебирали щебень. Я осмотрительно пробрался через загон для кур, так как был предупрежден о наличии наполовину ушедшего в землю старого чайника, грязного и проржавевшего, крохотного самолетика с острыми как бритва элеронами, да в придачу двух-трех лещовых хребтов. Прошел по палисаднику, где убийцы некогда закопали ребенка. Рискнул выбраться на утрамбованную площадку под эвкалиптами и принялся скрести землю ногами, ногтями. Сначала извлек из нее нить, черную, толстую и грубую шерстяную нитку, а та привела меня к свертку материи. Я продолжал саперствовать, я саперствовал большим пальцем ноги, отклонив туловище назад, отведя подальше лицо, и извлек корпию, из-за которой растрескалась сухая, тонкого помола почва. Тут же последовала чресполосица все более и более нетронутой, все более и более жесткой, все более и более тяжелой ткани; казалось, ею была прошпигована вся площадка. Поначалу малейшая нить, едва я цеплял ее оттопыренным пальцем правой ноги, рвалась, слишком слабая, чтобы вытянуть непомерный груз, и ткань распускалась по нитке или подавалась с треском, будто рвались на части старые кальсоны. Но когда палец отыскал-таки петельную щель и проник в нее, сдвинулась целиком вся масса, открыв доступ к другим скомканным пальто, прокрахмаленным более влажной, куда более прохладной почвой. И мне предстояло еще затоптать всю эту одежду, прежде чем дать деру. Я ступал ногами в чужое дерьмо, вслед за другими, и другие шли следом. Вспомнив о кактусах, я повернул вспять.
~~~
Плоти мне подобных свойствен невыразимый оттенок, не имеющий ничего общего ни с цветом роз, ни с цветом аронника или пиона. Когда ее слишком долго трешь, она начинает пахнуть рогом. Она столь податлива, что едва-едва заостренный гвоздь способен войти в нее так же легко, как палец в масло. Невыразим ее вкус. И запах. Плоть мне подобных может быть нарисована, награвирована. К ней замечательно пристают грязь, глина и тина. Ее можно обмазать известью, как это делают со стволами плодовых деревьев. Она непроницаема для воды. Ее можно не без выгоды погрузить в озеро, пруд, бурную реку, а то и в море. Она очень чувствительна к холодному ветру, сжимаясь в ответ на манер некоторых растений. Плавиться начинает при ста градусах, отдав перед тем всю воду. Натрий и кислота ее разъедают. От металлов у нее нет никаких средств, никакой защиты. На старости лет она способна увясть, податливей всего по молодости. Вживе соки, которые ее орошают, красного цвета и, засыхая, чернеют. Изъятые для анализа в стеклянный стаканчик, соки эти отстаиваются; происходит осаждение; пигментация откладывается на дне, и оставшаяся жидкость предстает совсем светлой, прозрачной, цвета белого вина. Эти соки привлекают мух, комаров, акул и пираний. Мухи откладывают в них яйца, даже если соки застыли; комары предпочитают их свежими и цельными. Они текут почти во всех частях плоти. Они нудят меня бледнеть и блевать. Их вкус хорошо знаком многим паукам и мошкаре. Когда ему предоставляется такая возможность, пес лижет рану, что кровоточит или откровоточила, и, судя по движению языка и глаз, смакует ее букет. Старик, у которого вошло в привычку давать своей собаке вылизывать малейшую ранку, кончит тем, что будет покусан своей животиной, когда та войдет во вкус и потеряет терпение. О чем свидетельствует стремительность, с которой пес привыкает к крови мне подобных, о высоких вкусовых достоинствах сей материи или скорее о нелепых и грубых вкусах животного? Когда ему предоставляют такую возможность, пес лижет вульву, анус, головку и уши мне подобных и, судя по всему, упивается этим. Что это с его стороны, утонченность или грубость? Плоть мне подобных пронизывает воздух, несущий с собою вибрации, пыльцу и песок. Песок – ее случайный союзник; он ее ласкает, шлифует, но становится опасным, когда проникает в смазанные механизмы, меж костями и между легочными тканями, каковые он дырявит и кромсает. Волосы мне подобных подчас пушисты, пусть даже их навощил морской ветер; они пляшут перед глазами, падают на ушные раковины и лоснящуюся кожу плеч. Подчас они шелковисты, донельзя тонкие, донельзя длинные. Проглотив всего один, я скорее всего не сдержусь и буду блевать и бледнеть, хотя могу без всякого отвращения сосать и жевать их целыми прядями. Один из моих, и не только моих, назойливых страхов – что я наткнусь на испеченные волосы в хлебе, между коркой и мякишем. Когда они на голове мне подобных, волосы доставляют удовольствие и эмоции, но стоит им отделиться, как они вызывают отвращение. За вычетом тех, что я хотел, тех, что выбрал, тех, что обнаруживаю запутавшимися в короткой щетине у себя на горле или намотанными на член, завязанными вокруг мошонки. Ласточки используют их, чтобы армировать свой раствор; смешивают наши волосы с волосом конским и телячьей щетиной. Девочки делают из них веретена, наматывая связанными по концам друг с другом на болтающиеся палочки. Их носят на сердце. Вкладывают прядки в гробики черепах и котят. Ткут носовые платки, салфетки; вяжут перчатки и чепчики; запечатывают обожаемые уста. Волосы мне подобных, однако, хрупки. Они ломаются как тонкая медная проволока, стоит только несколько раз согнуть их и разогнуть. Ветер носит волосы, вода их сносит, огонь жжет, земля сушит и засахаривает. Сгорая, они испускают на редкость едкий и вредный дым. Однажды нюхнув, его уже не забудешь, ибо он ни на что не похож.
~~~
Когда я болен, могу по-прежнему смотреть на мир и его слушать. Вижу и слышу муху, которая отыскала на дне ночного стакана сахар и, испивая, мало-помалу его вбирает. Вижу, как на меловом потолке проступают капли воды. Я мог бы смотреть на дождь весь день, с утра до вечера, и на вспышки солнца, на возникающие там, где расходятся облака, внезапные полосы солнечного света. Но не хочу, я не хочу ничего делать. Если бы я обладал от природы отверстием, через которое мог бы добраться до своей печени, мне было бы приятно к ней прикоснуться, приласкать ее волокна. Если бы существовал естественный доступ к моему сердцу, мне было бы приятно пощекотать его пальцем, регулярно, машинально, при малейшей встряске, пробуждаясь, отходя ко сну, забредая в море. Если бы существовал выход, достаточно широкое отверстие, чтобы пропустить мой средний палец, проделанное желательно сзади головы и прикрытое кожаной каймой и тонкими волосами, мне было бы приятно ласкать, щекотать, царапать белую, жирную, нежную плоть и, при случае, чтобы ее лизала моя любовница. Эти отверстия, конечно же, стремились бы снова сомкнуться, забитые всякими нечистотами, жиром из пор, отмершими чешуйками кожи, засохшей кровью, клочками шерсти, лепестками, морской солью, мельчайшей рыбьей чешуей и песком, серым, черным, желтым и белым. И, спустя несколько дней небрежения, было бы приятно вернуться к своим органам, тщательно прочистив перед тем подходные пути. Когда я болен, все слышу. Слышу, даже когда горячка сжигает мне легкие и кишки, как пришедшие по орехи воры трясут ветви дерева. Слышу стук пяток по мостовой, почти оголенных костей, которыми стучат по камню, совершенно не боясь их сломать. Истовее всего стучат по брусчатке своими восхитительными округлыми пяточками самые малые дети. И ничуть не боятся броситься на колени, словно намереваясь разнести вдребезги коленные чашечки, дабы добыть из них все шарики. Переломайте себе ноги, и обрящете песок; сломайте колени – свинец; локти – масло; голову – воздух или ртуть. К своей больной голове я прикладываю стальную болванку, желательно с холодной водой.
~~~
Словно гриб стану я вскоре, словно гриб, искореженный рылом, если продолжу жить как попало, продолжу подставляться ветру, ибо ветер мало-помалу обезображивает мое лицо до неузнаваемости. Он внедряется через нос и внезапно надувает пазухи, так что они взрываются. Если продолжу пережевывать свои отмершие кожи, если буду спать на животе, пластуясь лицом по земле. Если продолжу ложиться на камне, ибо камень, особенно гранит, вобрал в себя запас ледяной сырости, что наделена способностью непосредственно сообщаться костям и мозгу костей. Если продолжу дышать. Если продолжу есть землю, самую что ни на есть соленую глину, им я и стану, давным-давно прогнившим, пустотелым пнем, полным древесной трухи и изъеденным насекомыми.
~~~
И как же прошло путешествие с синим человеком? Ибо надо мной непременно склонялся какой-то синий человек. В его компании я перебирался из одной гостиницы в другую, разгружая всякий раз нашу кладь, словно не собираясь отсюда уже никуда уходить. И странную же, словно сбившись с пути, дорогу мы выбрали. Помню, на каждом шагу мы поедали огромное количество окорока, сыро– или варено-копченого, поедали в количествах, в которых с тех пор я его никогда не едал. Можно сказать, что за тот период жизни я переварил тонну этого чудовищно соленого мяса. Именно тогда и родилась моя ненасытная жажда. Лишь одной другой пище оказывал я такую же честь: банану. Банан-матушка, нежный и мясистый, без волокон, которые застревали бы между зубов, я ел его, разглядывая альбомы, нарезанным на кружки поверх толстых ломтей масла и тонюсеньких лепестков белого хлеба.
В гостинице щек – лесной окорок, кожа на нем нежна и жирна, с колкой щетинкой, вроде бровей, которые ласкаешь пальцем, или уязвимой кожи запястий. В гостинице сажи и нагара, в Испании, по дороге из Мексики – форель, которую мы ели, предваряя и запивая сидром, океан, населенный китами, заполнял наши уши. В гостинице кладезя в кувшине – зеленые помидоры и белые дыни, словно мы хотели высосать из земли последние капли влаги. Требуха в Овьедо. А потом мы спали в комнате без окон, где все занимало собой пищеварение, и еще хрип в бронхах все более и более синего человека, чьи ногти серебрились.
В первый раз, когда он задохнулся, на морском курорте к северу от Вера-Крус, синему человеку достало времени на то, чтобы вспомнить, где он находится, вспомнить даже точное положение верха и низа по отношению к линии горизонта, каковая казалась ему одновременно и жирной, и размытой, и подвижной, волнистой как борозда. В первый раз он заметил, что воздух состоит из тысяч и тысяч частичек пыли и что эта пыль поднимается с земли: от домов, дорог, животных, людей. Поднимал пыль шелудивый пес. Поднимали пыль листья деревьев и кустов. Роняли в полете пыль стрижи. Барабанящие по кирпичным стенам дожди поднимали пыль, и та вздымалась вверх в виде туманов. Ветер гнал и перегонял пыль. Надо было запереться и замереть в неподвижности, не трогать ничего материального, улечься на голый, как можно более голый камень.
Под стеклами очков глаза человека казались совсем крохотными, сплошь затянутыми влагой.
~~~
Ехать в Мексику вместе с матушкой невозможно. Прежде всего, она боится жары, а если ей сказать, что в горах воздух заметно свежее, она ответит, что горы ужасны и опасны. Она поинтересуется, зачем ехать так далеко, когда и здесь хорошо. Когда холодно, разжигаешь огонь в печке. В жару располагаешься в тени, на свежем воздухе, вечером усаживаешься под березой, надышавшись розами, так что лепестки чуть ли не забивают ноздри. И к тому же, как ни крути, надо пересечь океан. Этого она боится больше всего: вода, морские впадины, темная соленая бездна, осьминоги и акулы, и к тому же нескончаемый гвалт, клокотание, зловонное дыхание кашалотов, их плевки на поверхность. К тому же, если ей и удастся притупить свой страх, она никогда не сможет оставить дом, и давным-давно сожжен последний чемодан.
~~~
Пугающие мою матушку слова исходят из уст, подобных ее собственным, и далеко не всегда произносятся. Когда они остаются немыми, их можно прочесть на некоторых камнях, на сланце, на песчанике, мраморе или граните. На дереве они выведены огнем. На бумаге складываются из таких крохотных буковок, что без лупы их не разобрать, даже если ты наделен острым зрением. Иногда они появляются на снегу, мимолетней некуда, и даже на воде. Худшие, самые тягостные, самые ранящие были набросаны жирным пальцем на запотевшем оконном стекле, и когда окно отпотело, их все еще можно прочесть. Некоторые напоминают омерзительных насекомых, что водятся под веками на хрусталике и, желтые как сера, начинают, подмигивая, дергаться.
Перед ней нет нужды вещать о драконах; она их видывала нарисованными прямо на небе. Она знает, что всякий раз, когда сгущаются сумерки, из своего омерзительного логова вылезает людоед. Ей знакомы грохот бомб и свист пуль. Знакомо неброское зрелище револьверного жерла. Шерсть дохлой мыши в горшке с медом заставляет ее бледнеть и блевать. Капок. Проказа. Всаженный меж шейными позвонками топор. Мексика. Тетанус. Полиомиелит. Океанское дно, вулканы и цунами. Вкус сырой земли. Мир с его горами, воздухом, высотой, просторными бухтами и головокружительными склонами. Отрубленные головы, которые держит за волосы подросток-кхмер, насаженные вскоре на бамбуковые палки или сброшенные в яму сталкивающихся голов. Гроза, пусть и такая бодрящая. Баобабы, мамонты. Их произносят мужчины и женщины. Их пишут. Я произношу их утром, вечером, в полдень, на ходу и у себя в постели. Мертворожденный, недоносок, монгол… пожар, взрыв… На ходу и у себя в постели, утром, вечером и среди бела дня, губами, языком и пальцами. И я их вижу, их слышу, чувствую, подчас трогаю, и пальцы мои не чувствуют ожога.
~~~
В записной книжке моя матушка ведет учет ночей, когда она не заснула; расходов на сыновей и по дому; сколько раз какой-то снаряд, подхваченное порывом ветра безумное насекомое, осколок камня или крошечная стрелка, попал ей в основание шеи; сколько раз она кашляла, в скобках – возможная причина каждого случая (дорожная пыль, пыль каминная, пыль с одежды, постели, крыши, чердака, из курятника; пыльца, труха, дробленый камень). Если кашель частенько вызывается зловонием, то не отстают и некоторые ароматы. А если взглянуть на солнце, чихаешь, чихаешь, чихаешь почти так же, как вдохнув перца или пыльцу ириса. Число распустившихся каждое утро цветов и примерное количество маковых зернышек, чтобы составить примерную цифирь скворцов в небе, колосьев хлеба на поле у нас за домом, листьев на березе, звезд, пляшущих по ее векам. Благодаря записной книжке матушка упражняет глаза и поддерживает в должной форме мозг. В этой книжке, с точным указанием часа и вероятного места назначения, перечислены и прогулки моего отца, что помогает ей выяснить его сиюминутные предпочтения, его расположение духа и состояние здоровья в зависимости от того, далеко или совсем близко заводят его долгие велосипедные прогулки, ведут ли они к Могильному лесу или в голое поле. Перед каждым выездом она дает ему привычные наставления: езжай не слишком быстро, чтобы не запыхаться, избегай слишком крутых подъемов, почаще смотри, что у тебя за спиной, не забудь, что ты уже не очень хорошо слышишь, избегай женщин с накрашенными губами, не теряй голову: тебя кто хочет, тот и подцепит. Наряду с этим в записной книжке отмечены число ежедневных приступов моего отца, ее мужа, положение в продолжение кризиса его рук, внешний вид и цвет лица, общее поведение и, со всей возможной точностью, события, которые приступу предшествовали, слова, что срывались с его языка, когда он говорил о своей семье, о Польше. Так, он все чаще и чаще говорил о своем отце, который, будучи уже больным, в одних кальсонах, по пояс голый, носил его по полям, обреченный, бесповоротно обреченный, искореженный, словно гриб, искореженный рылом, раздавленный грудами и грудами камней.
С красной перевязью в волосах, она отметила, что в самый тяжкий момент приступа, когда на его лице читается своего рода эйфория, отец потирает друг о друга большой и указательный пальцы левой руки, лежащей на столе или на подлокотнике кресла. Бывает, он плачет. Чему он печалуется?