Текст книги "Мертвые хорошо пахнут"
Автор книги: Эжен Савицкая
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)
~~~
На старости лет дурак обнаружил в себе призвание студиозуса. Но в наши дни обучение невозможно без каких-либо фондов, без покровительства феи и уймы нимф лесов и рощ. И вот, не из хитрости, а по необходимости, он пролез в шкуру и под оперение кукушки, самца или самочки – не столь важно. Речь идет просто-напросто о кукушонке, который учится жить на истощенной скорлупке земли, чудесной планете, чудо которой внезапно обернулось для одного из населяющих ее видов совсем другим боком. В то время как бомбы, задуманные и промысленные человеческим мозгом, учитывая, о ком идет речь, сотрясают землю во многих точках земного шара, дурак сеет себе фацелию (дабы и в осенние заморозки хватало синих тонов) и возглашает на хунаньский лад: бедный студент, каковым я являюсь, заверяет вас, что нет ничего красивее лимонных деревьев в обрамлении куда более иззубренной, чем у моркови, листвы.
В то время как торгуемые оптом бомбы сотрясают землю, медведи уходят в изгнание. Они извлекли урок из смерти одного из своих, подорвавшегося на мине, и уходят в изгнание. Их упредили змеи, а следом движется и гражданское население. Раскидывать мозгами остаются одни вояки.
~~~
Когда садовник отдыхает, свободны его руки и босые под столешницей секретера ноги. В спокойствии пишет он своим друзьям на планшетке из светлого дерева, на бюваре из телячьей кожи. Левая рука лежит ладонью вниз. Правая играет на полях листа в эвмолпа.
Экбаллиум! экбаллиум! От и до, от эзофага, сиречь пищевода, до яйца, вежливо, пишу вам по маленькому словарю, за махоньким секретером. Что растет на овечьем помете? – сей вопрос я задаю вам первым, но не только он меня заботит. Горит слизистая того канала, что спускается ко мне в желудок, туда, где замешиваются и вылепляются завтрашние хлебы (ах, если бы у меня был пищевод как у лошади, и такие же красивые ноги, и такая же густая грива!). Что видишь ты, доктор, на конце эзофагоскопа? На ум приходит старая песенка. Доктор, доктор, я умру не сегодня-завтра, я уже видел у себя вокруг рта мух, унюхал уксус, гнилые яблоки и аммиак. Слышно ли вам, что гудит? Вот моя грудная клетка и ожесточившиеся кости. Я уже не здесь, я уже там, по ту сторону. Видно ли вам, каков я, почти недвижимый, уж не в носорога ли я начинаю превращаться? Во что я преображусь завтра? Это что, превращение? Внезапная перемена? Засыпание? Окостенение? Полная остановка? Истинное счастье, о котором столько наговорено? Меня могла бы излечить только одна ванна – принудительное омовение в могиле или огне. Я болен или же устал? Это что, болезнь или физическое истощение? Взгляните, виден ли я вам? Касаясь меня, на что вы натыкаетесь? Я благоухаю или смержу, мягок, жесток или рыхл? Мне уже не двенадцать, мне уже не шестнадцать, мне уже не тридцать. Я завершил свой цикл. Где окажусь я завтра? Там, где был, или там, где хотел? Я вижу уже не небо, а тканину собственной кожи, словно изнанку мешка. Доктор, я умру не сегодня-завтра. Удерживать ли мне или исторгнуть шестнадцать тысяч пиршественных дней? Отмерять ли вино, пиво и арак? Пробивающиеся у меня на спине волосы, не всходы ли то смертельного руна? У меня отрастают ногти, у меня выпадают волосы, я нацелен вперед, как вбиваемый в стену гвоздь. Касаясь меня, на что вы натыкаетесь? Не сено ли это, сено из колыбели? Не земля ли, такая освежающая сыпучая и сырая землица?
~~~
Экбаллиум! экбаллиум! От и до, от милитаризма до милиции пишу я вам сегодня, собирался было пройтись от зла до злобы, но меня занесло дальше, от милитаристов до милиции, вежливее вежливого, по маленькому словарю, пишу вам на столешнице ампирного, имперского секретера. Империя, мой секретарь, гласит в словаре о Срединной империи (так что не сочтите за труд бросить туда взгляд, иначе же – на погасший из-за поломки экран). Вторая империя, мой второй секретарь, гласит совсем об ином. Секретарь хорошо, а два лучше. Но без злобы, без милитаризма нет империи, без милиции нет императора, нет избранного президента, аффилированного с церковью диктатора, нет военного министра, нет шествий с мерзко раскрашенными знаменами. Нет власти отца над своими детьми, господина над своими рабами.
Впереди, в обличии мажореток, выступают злокозненные милиционерши, амулетом им – ночной горшок, медведь, полярная сова или дева; за ними, помавая мечевидным отростком или копчиком, следуют отдельные подразделения, следуют бригады и полки скелетов, украшенные подобающими галунами, бьющие себя в грудь на мотив факельного шествия. И многим женщинам по нраву их красивая обувь и то, как пахнет от них горячей кровью, по нраву их красивые доспехи, их красивые котомки.
Но стреляные воробьи и удалые, коли они вышли рангом, офицеры все как один собираются отовариться на национальных, давеча приватизированных фабриках. За оружие! За оружием! До чего любо-дорого это дефиле! За полцены для детей и военных при форме.
~~~
Аргументы кукушонка в адрес запыхавшейся матери-малиновки окрашены чуть-чуть ироничной, чуть-чуть разочарованной нежностью. В них нет ни грана цинизма.
Если бы ты смогла меня вскормить, малютка-маменька, если бы ты в самом деле того захотела, я стал бы тебе лучшим из сыновей, не чета птенцам сойки, желны и чибиса. Не считай меня чудищем. Я не съем тебя, когда стану большим, и не покину, когда ты состаришься. Мне довольно того, что ты можешь мне дать. В равной степени полюблю личинок двукрылых и жесткокрылых, не погнушаюсь и дождевыми червями из щедро унавоженной садовой земли. Я оберегу твоих малышей от сойки, сороки и ястреба. Прогоню муравьев. Высижу твои яйца. Ты вывела меня из яйца, но отпрыск я, конечно же, не твоей клоаки, а твоего клюва, легонькая и сильная малиновка, отпрыск твоего заливистого, щебетливого клюва, твоих знаменитых поклевок, гусениц и опарышей. Я принадлежу тебе навсегда. Певучий рот ищет пропитания и в навозе и экскрементах.
~~~
Для нас, малышей, отец (в нас все еще жив) изготовил низенький стульчик с не совсем круглой дырой в сидении, горшок, сначала металлический, потом пластмассовый, задвигался по двум желобкам под самое днище, красивый маленький стульчак из грубо сработанного дерева, со спинкой и подлокотниками, который по ходу истории так мало-помалу отполировали годы, что теперь его древесина рыжела в лучах заходящего солнца. Дожидаться, удобно восседая на нем, пока не сделаешь дело, было не лишено очарования.
Но нас куда более привлекала бездна большого нужника, столько предметов более или менее похожей формы скопилось за дверью с прорезью в виде сердечка, и пауки во всех углах и закутках, и слизняки под калиткой.
Ибо по бетонированному дворику случалось проползать брюхоногим любого пошиба. А капли воды, падая сверху с дырявого карниза, выточили в бетоне воронку глубиной в несколько сантиметров, капля за каплей, словно оскорбляя стойкость материала, и, крупица за крупицей, бетон уступал, исчезал крупица за крупицей.
И на дне перевернутого конуса я находил лишь щепоть тончайшего песка, где иной раз в зеленой влаге крохотной дыры сворачивался дождевой червячок, и засунуть туда указательный – или большой, в совершенстве подходивший по размерам – палец было все равно что получить доступ ко всему нашему домику и всем постройкам на улочке, к дорогам и вообще ко всему городу, мой палец в интимном общении с мостами, тротуарами и железными дорогами, в выемке, в пупе, слуховом канале, анусе, влагалище, ноздре, изъяне в каменной структуре Сен-Никола.
Здесь я оставлял подношения, отсюда сразу после ливня, погружая во вспучившуюся жидкость язык, отсасывал дождевую воду, сюда скользил предохраняемым пастилкой воздушного пузырька глазом, здесь жил, сам свернувшись как червь или скрючившись как мокрица.
Тот дворик и в самом деле кишмя кишел мокрицами.
~~~
Узнав, что в Китае на утиных лодках яйца при надобности насиживают люди, дурак тут же пускается во все тяжкие, ну да, его привлекают все ремесла, но ни одно не прельщает. В пижаме из пунцовой саржи он готов со всем тщанием выполнить свою функцию, но его внутренний жар спадает, а ведь он всегда так пылок. Не быть ему наседкой, он предпочитает, чтобы лелеяли его самого.
Он предпочитает быть художником-парикмахером, делать из волос кольца и браслеты, из волос госпожи X, из волос господина Y, и делить с ветром труды по рассеянию обрези. Предпочитает стричь овец. Молоть конопляное семя или плавать в озере Зиркниц или в Маасе у Дава. Выращивать рядом с Юклем савойскую капусту или ласкать прекрасный зад одной бабушки (в уголке он написал на стене кое-что ему надиктованное, такие слова: Я предпочитаю женский зад, и дело тут не во вкусе, дело в форме). Предпочитает танцевать и спать на папоротнике.
Он спит и видит себя консультантом. Но в какой области? Не имея никакой специальности, никакой квалификации.
Самым доступным представляется ремесло эвмолпа.
~~~
И в словаре, его листает левая рука, он ищет себе территорию и, в столбце слов, первичную свою материю. И со смаком продолжает, писатель, марать лист за листом.
Экбаллиум! экбаллиум! С затекшей шеей, склонившись над литерами, я пишу вам по маленькому словарю, адресуюсь к вам из-за махонького секретера, кто-то диктует мне слова, другой читает их по складам, от этого поднимается ропот, надувается в начинающемся прямо от земли небе в большой, плодородный шар, продукт секреции или экскреции, от и до, от эвмолпа до эйфории, из-за деревянного секретера.
И становится хранителем постели. Какое прекрасное по нынешним временам ремесло. В постели будет спать Харассия. В постели будет спать Эвлапия. В постели будет спать медуза. В постели будет спать пантера.
Но что там с тремя мужьями матери Алеши? думает дурак-писатель, блуждая среди виноградных листьев.
~~~
Первый дурак сидит на скамье, скамье в скверике на проспекте, в легкой бобочке, под каштанами в розовом цвету. И, под каштанами, первый дурак ничего не делает. Сидит себе как влитой, тогда как по обе стороны от сквера проезжают подчеркнуто роскошные машины.
Второй дурак, дурак-садовник на отдыхе, присел не то по-русски, не то по-польски на корточки на балконе, который выходит на этот проспект, и рассматривает, убивая время, первого, того, что сидит на скамейке в сквере. Сидеть на скамейке среди проезжающих мимо роскошных машин, притулиться по-русско-польски на балконе третьего этажа выходящего на четную сторону проспекта жилого дома, ну что за дурь, что за блажь!
Убивая время, второй дурак рассматривает также и каштаны в розовом цвету, почти все лепестки с них сегодня опали, набухли молодые завязи. По десятку на цветонос. Попугаи не садятся на конский каштан, предпочитая акацию, липу или столбы электропередачи.
~~~
Трое мужей матери Алеши курили один и тот же табак, но характер имели отнюдь не один и тот же. Первый любил лошадей и каждую неделю выезжал в Банно. Из-за камня в правой почке он хромал и обладал неровным нравом. Он был родом из Одессы, и здешний климат был ему не в радость. Второй, птицелов, под платанами на набережных менялся канарейками с такими же, как он сам, птицеловами. У этого вошло в привычку петь по субботам в «Оливетт» у Арочного моста. На следующее утро его приходилось разыскивать на замызганных мостовых или, если повезет, в пьяном пылу, среди росистых парков, где он вещал утренним горлицам о снегире и клесте и омывал в подражание птицам в траве свой парадный пиджак. Он освоил весь репертуар Луиса Мариано [32]32
Знаменитый французский опереточный тенор.
[Закрыть]. Третий был тронутый, этот пристально смотрел перед собой и иногда в восторге улыбался, теребя тремя пальцами папиросную бумагу. Вот с ним-то я и разговаривал. Он закладывал самокрутки за мои оттопыренные уши.
~~~
Этой ночью под балконом мающегося от бессонницы дурака проходят два довольно молодых человека. Ему сверху видно, что их черепа венчает что-то вроде тонзуры. Не это ли и называется первой стадией плешивости? У обоих длинные, одинаково подстриженные волосы. Не Адам ли это и Фред, два небезызвестных приятеля? Или же Пьер и Ив, отправляющиеся вместе в Боснию? Не то друзья, не то любовники.
У Жака сдало сердце, ведь Сельчук был далеко и его, оставшегося без гроша, преследовали банки. И вот он изображает будду в Сен-Жозефе, хорошо известной некоторым льежцам лечебнице, тогда как другие восторгаются только Цитаделью, ее постройками, моргом и трубой. На лужайках у подножия укреплений пасутся овцы и козы. Козел и баран едят хлеб дома. Петухи холосты, а быки переваривают пищу.
~~~
К матери, которая раньше жила в Иловайске, что в Донбассе, часто захаживал украинец Павло. Попивая чай, они вспоминали Украину. Он тоже был тронутый. Он прошел через умело организованный голод 1933 года, когда установленные Сталиным квоты и страсть комиссаров к наживе довели людей до того, что те стали пожирать друг друга. Они умирали миллионами. Ему, всегда одетому в голубую хламиду психиатрической клиники, была свойственна какая-то мягкая беспечность. Заходил он чаще летом, в сельский дом на плато Эсбей. Лицемерная молва гласила, что он – рукоблуд. Я не упускал ни одного его жеста, был внимателен и к выражению его лица. Он любил наш огород, которым занимался отец (живущий в нас).
Именно на Эсбей, в это село, в этот дом, и приехал за ней грузовичок, за той, что сияет у меня в сердце, однажды лучезарным летним утром. Увозил ее, безумную, в Лимбург, в приют Сен-Трон, на руки сиделкам и психиатрам, не санитарный автомобиль, ее увозил черный воронок жандармерии с четырьмя стражами порядка. Ибо она, та, что сияет у меня в сердце, успела искусать врачей и санитаров, не подпуская их к своему сердцу (что бьется в нас).
~~~
Как и полагается кукушонку, дурак предается аргументации, путая вид и род, ибо все сироты схожи друг с другом.
Я – ястребенок, третьенький, слабенький самчик, на треть меньше сестер, и те до меня поднялись в воздух, подставили ветру лицо.
Если бы ты захотела взять меня к себе, если бы захотела выкормить, я был бы тебе лучшим из сыновей, не чета птенцам аиста и чибиса, малышам-слонятам, детишкам людоеда, и козлятам, и жеребятам-единорогам, что облизывают и обхаживают целый день напролет ту, из которой они были исторгнуты, или ту, что их высидела. Я бы ходил собирать грибы по лугам и лесам и одуванчики по откосам железнодорожных насыпей, рубил бы деревья, каждое утро разжигал тебе печурку и шел доить горных коров. Без малейшей боли сводил бы волосы с твоего тела, обрезал старые космы и гладил тебя, пока они не отрастут заново блестящими и душистыми кудрями. Я бы собирал тебе вишню и возил повсюду на велосипеде. Ты бы каждый день ела свежие фрукты и форель.
Если бы ты захотела взять меня к себе, ты бы увидела, как мало я ем и какой я работник: встаю затемно, готовлю еду, прогоняю дроздов, собираю фиалки. Я бы научился шить. Занимался бы твоими милашками-детьми, ведь я их люблю. Что ни день, вырезал бы им из дерева новые игрушки. Умел бы их рассмешить. Они бы плясали у меня на голове, и я бы научил их рисовать. Мне не нужны были бы ни одежда, ни книги. Я бы не пошел в школу, я бы охотился на комаров, отгонял пауков, подметал и намывал, не жалея воды, плитки пола на кухне. Я бы соорудил тебе кровать, кровать из самшитового дерева. Что за чудесная вышла бы кроватка из подогнанных друг к другу досточек, ты проскальзывала бы в нее словно в спичечный коробок, укрываясь от взглядов и рук. Она была бы красива и надраена, как кабина небольшого суденышка. Я опорожнял бы твою отхожую бадейку, никогда не зажимая нос и не строя гримас, если бы ты захотела меня выкормить. Я бы чистил тебе обувь, всю обувь, для города, для бала, для мотоцикла. Если бы ты захотела меня выкормить.
~~~
Положившись еще по весне на силу и всхожесть вьющейся фасоли, дурак считает сегодня вечером зерна, которые вылущил из стручка. А сколько он их вылущил, сколько же налущил! Это ж сколько можно вылущить! И в ушах у него звенит далекая весна, прокатывается отголосками по жирам его хребта. Прежде чем закончить, наконец, поданным на банановых листьях поросенком, он хочет еще спеть, пощелкать языком, посмаковать с ложечки улиток из Колхиды, прежде чем перейти к птице с Фазиса. Он пиитствует. В перегонном кубе рождается спиритус, а под клобуком карбункул, пузырь арапаимы [33]33
Бразильская арапаима– одна из крупнейших пресноводных рыб мира; достигает в длину четырех-пяти метров.
[Закрыть]под видом брошенной в море люльки, звереныш, детеныш зверя.
В последнее время дурак взялся и за любовь, на свой, конечно же, лад, на манер шута, что видит сны наяву.
~~~
История любви дурака длинна и довольно бестолкова. Он расцвечивает ее на свой лад, пишет письма, которые никогда не отправляет.
Итак, моя красавица с глазами глубже крапленных ртутью звезд, с губами податливее ветвей ивы, я тебя повсюду искал, долго тебя чаял, но крошками осыпалось злато дней, только и осталось, что послевкусие вещей, которое не кончилось и никогда не кончится. Я поверил было, что ты больше не существуешь, что нет более ни моста, ни лестницы и уж подавно слюны у меня в каверне с ядом, ото дня ко дню я люблю тебя все сильнее и дольше, ничто не перечит моему упрямству, ничто мне не мешает, так приди же в тот день, когда я тебя не жду, застань меня врасплох там, где я чищу ногти, где присаживаюсь, дабы испражниться, где просыпаюсь, где готовлюсь умереть. Я вспоминаю, как мы сражались в снегу. Почему ж ты исчезла, с какой целью наказала? Только любя тебя я и жил. Стоило мне тебя увидеть – и я захотел походить на тебя, только тобою и быть, сбросить себя, слинять с себя все мною замаранное. Я был только тобою, мельтеша на свету. В пять лет стал мореходом, и все золотистые пальцы бананов, все привезенные мною в Антверпен попугаи, все было для тебя, тебя одной, для маленькой девочки с котом, смех которой просверкивал в припыленной серости фотографий. Но меня так тянуло к волнам, обширный перечень коих я составил, что я отказался вести свой корабль, и, вместо того чтобы выйти в открытое море, тот всякий раз увязал в илистой литорали. От своей жизни на море я только и сохранил, что глубокий страх перед пучиной да наутилуса с отменной спиралью. Ты всегда присутствовала на судне. Чтобы заставить тебя появиться, мне оставалось открыть магическую формулу, несколько точно подобранных слов. Оставалось завершить твою анатомию и вдохнуть в тебя краски. У тебя на пороге дома, как анемона, распускалась твоя вагина, и я, проезжая мимо на маленьком велосипеде, поглядывал, как ты сидишь. Потом, вместе с конем, здоровенным мохноногим арденцем, и фермером Франсуа, который вел его в поводу, ты являла собой чрезвычайно любопытное сочетание, и щель, которую ты мне сначала показывала, потом отказала, теперь терлась о чудовищный, чего доброго наэлектризованный хребет, твой крохотный рог сообщался с земными волнами и вибрациями. Какая мать окаймила твои уши толикой воскового молочка, и не от твоего ли отца уксус ответствен за красные, винного уксуса венчики у тебя вокруг сосков? И я стал рыцарем, облеченным золотом и лазурью фруктового сада. Но узнал тебя только после того, как растерял весь свой блеск и прошел на ристалище через унижение.
~~~
Ай да красавицы, ай да сливы! Красавица Лувена! Намюрская синяя! В столице его, подрастерявшего зубы дурака, обихаживает одна жинка, несколькими взмахами ножниц корнает лохмы, обрезает ногти на ногах, оставляет ему остывать на кухонном буфете чашечку кофе. Варит из слив варенье и компот. Красавица Лувена! Намюрская синяя! Сегодня за столом творог из Вербомона с ну просто непревзойденным сладким супчиком, этаким компотом. Компот! Компот! Компот! Свежий-пресвежий компотик, кричали женщины на перронах вдоль железнодорожной линии от Томска до Омска. Зачем вы приехали в Омск, допытывается рьяный таможенник.
~~~
Мой сводный брат обучил меня весьма и весьма многому. С ним я отправлялся рыбачить на реке в Базоа, на Яве, в Ланее. Первой моей добычей стал окунь, крупнее которого на конце своей лески мне так и не довелось повидать. Дуракам везет.
Его посадили в тюрьму Сен-Леонард, по имени того, кто связывает и развязывает [34]34
Святой Леонард является покровителем заключенных.
[Закрыть], за то, что он спьяну стянул сохшие на веревке женские трусики.
Он же, землекопствуя на подступах к кладбищу, одним движением заступа пробил свинец напитанного соком гроба.
Вот она, проза. Вот она, проза теофаний.
~~~
И натыкается в словаре на Палестину, в стареньком словаре, на откидной столешнице старинного секретера, и читает, если только это не его секретарь.
Палестина в будущем, сочинение доктора Бланде. Сей долгие годы проживший в Сирии заслуженный геолог изучил Палестину с весьма специфической точки зрения. В своей книге он рассматривает, нельзя ли вернуть этой выжженной стране, где почти нет растительности, плодородие, каковым, судя по всему, она когда-то обладала. Эль-Гор, говорит он (так арабы называют вдавленную глубже всего часть Палестины), Эль-Гор представляет собой борозду, своего рода расщелину в земной коре, что простирается в Сирии параллельно Средиземному морю от 31-го до 33-го градуса северной широты на 15 километров в ширину; на ее дне протекает Иордан и дремлет Асфальтовое озеро. Этот Эль-Гор, за вычетом Эль-Араба на юге, лежит ниже уровня Средиземного моря. Углубление достигает своего максимума, 800 метров, на дне Мертвого моря. Оное же являет собой не более чем впадину в наносных отложениях речного происхождения и с трудом противостоит непомерному выпариванию и иссушающим ветрам. Прежде Мертвое море затопляло почти весь Эль-Гор, Ливан находился под водой, и прилив проникал в боковые вади. Доктор Бланде, француз, как предполагает, взяв это на заметку, дурак, предлагает с помощью отводного канала пустить в Эль-Гор Средиземное море и тем самым создать параллельно главной его уменьшенную сирийскую версию. Местом, где следовало бы провести этот канал, оказывается Галилейское плато, между Птолемейским заливом на западе и Тивериадским озером на востоке, между Аккой и Тиверией. Ров имел бы 25 000 метров в длину, 8 в глубину, 50, а в случае необходимости – и все 100 метров в ширину. Не слишком сложные по исполнению работы обошлись бы в шестьдесят миллионов, а наполнение Эль-Гора заняло бы немало времени, растянувшись самое меньшее на двадцать лет. Исходя из оценки периода наполнения в двадцать лет, получается ежедневный подъем воды в Мертвом море на 0,05 м и в Галилее на 0,025 м, так что нечего бояться, что кто-то окажется захвачен наводнением врасплох. Поднявшись на 392 метра по сравнению с уровнем асфальта, вода полностью заполнит бассейн между становым хребтом гор Иудеи и Моавскими высотами на востоке; на юге она остановится за Довт-эль-Вогла, на полдороге к Эль-Сате; на севере поднимется до моста Якова под Бахр-эль-Хулехом; Асфальтовое и Тивериадское озера, Иордан и Шуайб исчезнут под этим новым морем в пятьдесят лье длиной и четыре шириной; глубина будет колебаться от максимальных 800 метров в Мертвом море и 425 в Тивериадском озере до 300 метров в Эль-Горе и т. д. Но на этом вторжение вод не закончится; через десять боковых вади Шуайба, через пятнадцать или шестнадцать боковых вади долины Иордана вода поднимется в примыкающие долины. Искромсанный тем самым сотней фиордов, Эль-Гор повторит конфигурацию берегов Шотландии или Норвегии, Иерусалим станет почти что морским портом, повернувшись спиной к Средиземному морю; то же самое, благодаря горной реке Биркет-эль-Халиль, относится и к Хеврон-эль-Халилю, несмотря на высоту в 900 метров над уровнем моря. После затопления Эль-Гора дело завершат канал в Галилее и канал в Эль-Арабе. Последствия: Иудея превратится в защищенный от набегов бедуинов полуостров; Мертвое, или Горское, море, бороздимое под парусом и паром, наполнится рыбой; климат из необузданного сверхконтинентального превратится в умеренный морской; воздух вновь обретет чистоту и нормальное давление, так что человек не будет более дышать под этими его 392 метрами как в глубокой шахте; повсюду распространятся плодородие и свежесть, а по берегам Горского моря смоковницы, пальмы и мирт. Жалеть же почти не о чем, разве что о нескольких ничтожных поселениях, главное из них – Иерихон. Эль-Риах уйдет под воду. Тибериада вскарабкается от него выше по склону; Семак к югу, Адуерибах к востоку от Тивериадского озера окажутся заброшены. Вместо засоленной, бесплодной, нездоровой, необитаемой и к обитанию непригодной лагуны раскинется внутреннее море, а вокруг него – самый настоящий сад или рай земной.
Вот она, проза.
Прельщенный, дурак превращается в попугая, в юную вдову, и летит на осмотр.