Текст книги "Мертвые хорошо пахнут"
Автор книги: Эжен Савицкая
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 23 страниц)
~~~
Я помню обо всем. Не пропало ни слова, ни жеста. Поначалу я шагал против ветра, потом ветер меня таки отбросил. У меня была очаровательная мать, и она ограждала меня от всякого непотребства. Убаюкивала в масле. Золотистыми орешками масла латала прорухи. Сохранила от распада. Я так и не зачах. Я высунул на улицу нос, сначала голову, потом нос, и свежий воздух не сгубил меня. Я присмотрелся к своим сестрам по роду людскому, у них были лица, на которые я всегда уповал, и мохнатки, о которых я грезил. Мне не хватало нежности, как не хватает ее всем и при любых обстоятельствах. Я должен был всего беречься. Я научился лгать. Прикинулся мертвым. Притворился, будто я – всего-навсего живой труп, без грусти расставшийся с тем, что меня составляло, расставшийся со своими шкурами, со своими волосами, зубами, ногтями, с матерью, с отцом, со своими братьями и сестрами, громоздя под собою дни за днями.
~~~
Я помню обо всем. Я бегал по крышам, перелезал через стены. В один прекрасный день поднял руку на отца. В другой убил курицу. Никогда не застилал за собою постель, оставляя ее разоренной, заваленной отмершими шкурами. Никогда не чистил велосипед, он очень быстро заржавел и сгинул – так, как у них, велосипедов, и водится, я же стал покрывать расстояния пешком. Я пользовался податливостью мостов. Скользил по гравию. Царапал сланец, состав и структуру которого научился определять. Никогда не искал приключений среди лугов, предпочитая пробираться вдоль оград, настолько я боялся их хозяев. Шел пешком куда хотел. Каждое утро отправлялся на эспланаду над вокзалом и бросал камни в листву росших внизу деревьев. Я носил имя колючего дерева. Мне хватало того, что у меня есть ноги. Я никогда не закрывал глаза, карауля подземные толчки, оползни, монстров. Я никогда не закрывал глаза, даже в те безмятежные моменты, когда невеста выряжала меня в бумазейную ночную рубашку.
~~~
И на плато он поет, дурак с тачкой навоза. На бегу, на ходу, копая, он поет, садовник пастернака.
Мое снадобье это алый цветок. Женщина ведет свой род от единорога, мужчина от обезьяны. Когда-то, бежав столиц и изнурительного труда кровожадных городов, я жил в древнем лесу орангутангом.
С радостью вернувшись к вегетарианству, я утратил навыки речи. Мое снадобье это алый цветок.
~~~
В процветающем городе, на ковре с минаретами, танцуют Мария и Леон, поет, повалившись на продавленный диван Карла, дурак.
Пристукивая каблуками, привстав на цыпочки и выгибая ступню, выписывают в танце историю своей любви, попирая ногами шелковые тюльпаны, поет дурак на диване о семи ножках.
И под ногами у них путаются розовые цветы каштанов.
~~~
Экбаллиум! экбаллиум!
Меня любят клещи и слепни, меня очень любят клещи и слепни, клещи и слепни любят меня самой настоящей любовью, вешаются на мошонку, порхают по плечам и сосут кровь прямо из яремной вены, ее источника, летом, осенью, по весне, в Карунчо, Сольвастере и Си, я – среди их скота, в их поголовье я нетель, косуля, кролик, зверок с горячей кровью, поет дурак, когда приходит вечер. Так хорошо, так хорошо быть влюбленным, но я ни в тех, ни в других не влюблен, мне их воодушевление недоступно. И пиявки почитают меня, когда я омываю в пруду свою тушу, гроздьями цепляются за кожу, метят в мою питательную субстанцию.
~~~
Лежа на диване о семи ножках, на диване Карла, садовник отдыхает, седлает своего конька.
Первая ножка, первая из четырех передних, опирается на глаз, вторая на распускающийся со вздохом цветок, третья на воду и четвертая на воздух. Что за этим кроется? А три задние ножки, что в тени на паркете поделывают они? Не пляшут ли на огне земли? Семь ножек дивана Карла состоят в заговоре. Тогда как три мужа матери Алеши жили, как им заблагорассудится. Умерли они скоропостижно. Первый снимал с варенья пенку. Второй раскладывал его по банкам. А третий запечатывал, запечатывал банки, поставлявшие к столу румянец, рубин, изумруд, малахит, топаз и янтарь с ясным их светом. Жизнь использовала каждого по-своему. Умерли они скоропостижно.
Сбитый с панталыку, присовокупляя семь ножек дивного Карла к трем матерям Алеши, он находит под соломенной циновкой влюбленную женщину и жемчужину. Где же Карл? Вот вопрос, который задает себе дурак на диване, поднося к губам чашечку кофе по-гречески. И чей это перстень проглатывает на вышивке рыба или чудище морское?
~~~
Свои крошки он сбрасывает на прохожих, вытряхивая скатерть на балконе или из окна, скатерть его матери (живой в нас, утверждает он) – это его знамя в Ажимоне, напротив коммунальной школы. Падают на мостовую белизна и розы, и цветы дерева, которое грызет крыса.
Шут-что-видит-сны-наяву – такое прозвище дал ему в пылу спортивного соперничества сын.
В кошмаре он видит себя за рулем. Похороны! Похороны! Тысячи машин вслед за катафалком! Это заполненный до краев мусорный грузовичок! Похороны! Похороны! Грандиозный затор в городском движении. Ну до чего же красивы в Бельгии погребения!
~~~
Внезапно он начинает слышать голоса. Что это, раннее слабоумие? Старческий маразм? Начальная стадия глухоты? Звуки доходят до него в состоянии бодрствования, на хриплом наречии. Старое белье, старое тряпье, старое белье обернуть умерших, простыни прикрыть детей, тряпицы, лоскутья для пыли, платки для всегда излишней спермы, старые, с писком рвущиеся кальсоны, полный старой крови старый парашют, пожелтевшие от света и слез занавески, продырявленные победоносные рубашки, старые остовы, старые автомобили, старые железки, старые медяшки, старые шляпы, старые механизмы, старые ванны, старые колеса, старые баки, старые цистерны, старые суда, я принимаю все, что вы выкидываете, я люблю то, что вы больше не любите!
И вот теперь, стоит ему смежить веки, в глубине глаза приоткрывается диафрагма, за которой – движущиеся силуэты, слегка – но каким солнцем? – освещенные или живо – но каким солнцем? – озаренные. Все проецируется прямо на ретину, по сю ее сторону, и когда он хочет прояснить свое перевернутое зрение, диафрагма сужается и закрывается. Не начальная ли это стадия слепоты? Так он увидел дядюшку Мегеле, лысого, в темных очках, тот выкрикивал что-то по поводу популярного, входящего в состав многих смесей швейцарского молока. Он словно увидел длинного, неспешно разворачивающегося червя. Он увидел, как плачет какая-то женщина. Чтобы не видеть некоторые сцены, он на долю секунды открывает глаза.
~~~
Экбаллиум! экбаллиум! А что, если залежи золота, нефти и ртути служили балластом и килем, незаменимым для устойчивости и равновесия столь тонкостенного суденышка земли и воды в бушующем море магмы? И с их извлечением из архипелага тех мест, где отягчение настоятельно потребно, запускается процесс перетасовки такелажа и рангоута, всевозможного оборудования на борту корабля, на котором мы дрейфуем с нашим запасом пресной воды, с белым как снег мрамором, с прокормом ртов наших, с припасами древесины. В предвидении чего? Сколько было золота в Эльдорадо, сколько железа в Рио-Марино, помнишь? И в каких-то конкретных точках земного шара все еще остается столько золота, столько нефти, столько золота во вселенной! Но настоящий геолог помалкивает о богатых жилах из страха, что его обжилят.
А что, если газы баранов, коим препоручается подъедать червивые яблоки, были как искры, связующие природный газ с голубым метаном рудных глубин, и с их сбором в стеклянный баллон облегчается вся атмосфера, образуется в стратосфере поперечная волна и бьется о смазанные стенки кольца, кольца, проглоченного рыбой или чудищем морским на вышивке в выходящем на худосочные каштаны салоне. Там кинорежиссерша вяжет платьице без рукавов малышке, которая только что появилась на свет, маленькой Ане.
Дует ветер, расходилось небо. Что поделывает в подобных обстоятельствах дурак? Щелкает при свете свечи орехи, лесные, грецкие и миндаль. Грецкие от Дидье и Кристины, миндаль из Прованса, из деревенского домика Антуанетты и Алена, лесные из Шевофосса и Ковберга. Всю свою юность прощелкав орехи зубами, он вынужден теперь применять рычаг второго рода.
~~~
Всю свою юность прощелкав орехи зубами, он обучился кое-каким уловкам. Чтобы позвонить по телефону, дураку нет нужды касаться пальцем кнопок, не нужен звуковой или световой сигнал. Он нажимает большим пальцем на цевку кубка, который твердо держит за ручку. И поднимается крышка, выказывая свою зеркально отполированную поверхность, которую его беседа с пеной затуманивает, беседа, чья длительность и цена – одно сезонное пиво. За здоровье пьющих и непьющих!
~~~
В силу врожденных особенностей физического сложения, он относится к аплодисментам как к топливу для своей мозговой машины. В обширном светском цирке наводит лоск на кое-какие техники, пристукивает при случае деревянным башмаком, крепко целует в губы или неприкрыто зубоскальничает. Аплодисменты любы даже мудрецу, иначе с чего бы ему мудрить над своей мудростью – господин первый советник, примите заверения в моем глубочайшем уважении, – даже мудрецу! И вот он тут, дурак, подумайте только, а кругом говорят сплошь по-французски! И к кому может он по сути обратиться, дурак-то, в это праздное время? Сие никому не ведомо. Слышен голос его первого секретаря.
Экбаллиум! экбаллиум!
Сегодня я пишу вам по маленькому словарю, что нужно знать от и до, от аплодисментов до апсиды? Априорно ясно, что летать подобно ворону и попугаю мне мешает весомое бремя костей и что мне не хватает хвоста как у сороки, здесь моя рука наливается тяжестью, словно мне, некогда полному апломба, изменяют, как изменили моему отцу (в нас живому), легкие, словно моему телу не хватает соли. Что бы съесть из того, что предлагают всемогущие мясники? Похоже, что в Америке умелыми приемами производят удобную плоть, никакой поэзии, пожалуйста, никакой поэзии, обойдемся прозой. Говноеды угрожают бананам. Говноторговцы угрожают финиковым пальмам. Угрожают они и картошке. Угрожают аппетиту, что за ненасытность, превращая его мало-помалу в ротовую одержимость. Аплодируйте после еды и не разговаривайте с полным ртом или уткнувшись носом в жавелевый компот.
~~~
Экбаллиум! экбаллиум! От и до, от банка до бардака, я же вам обещал, от банка до бардака, с дубовой банкетки или из-за махонького секретера, или с мраморной доски мраморного надгробья, надгробья Эрвелино, от банка до бардака, возвещаю вам, кто же кудахчет от банка до банкета, от банкета до бардака? Ах, в банке под завязку банкнот! Что на блюдечке, что на плато. В ломбарде национальная собственность. В борделях или универмагах – женщины со своими дочерьми, на банкетках, нарумяненные по всем канонам, с пробой на лепиздочках и сердечках, потом, перед присяжными, отдувающиеся за коррупцию магистратов, советников, маршалов, адмиралов и мясников.
~~~
Набросанный сыростью и грибами на одной из стен дворика высокий силуэт косматого человека с тремя руками, в зависимости от дневного света то очень явственный, то затушеванный, вынуждал меня к обходным маневрам и разнообразным уловкам. Я всегда, стараясь не смотреть прямо на него, обстреливал его первым – влажной землей, сухим голубиным пометом, козявками, всем, что ни попадется под руку – и оскорблял его, как только мог. Если же он был невидим, я пользовался этим, чтобы выскоблить раствор, поцарапать кирпичи, расширить трещины там, где он, сплошь изъеденный паразитами, появлялся, развертывая на костях своих свою кожу.
Не было ли подобного типа во дворе и у остальных?
Вне досягаемости чудовища, восседая на маленьком стульчаке, я царил в закутке общей комнаты столько времени, сколько мне хотелось. Мне хотелось, чтобы это время было бесконечным, мне под стать, целиком в моем распоряжении.
Мой старший брат работал по заказу на радио, чей зеленый огонек поблескивал в полутьме. Кто-кто шевелился в полутьме? Неужели все тот же дворовый призрак, шлепающий вялыми ногами по балатуму [35]35
Балатум– тип напольного покрытия, схожий с линолеумом; в Бельгии так называют и собственно линолеум.
[Закрыть]?
В буфете стояла зеленая коробка моего отца (живого в нас) с мылом, бритвой, помазком, одеколоном. В определенные часы мы вдыхали ее квинтэссенцию.
Я покидал стульчак по доброй воле и оставлял свою царственность в пластмассе ночного горшка. Не знаю, что осталось от этого стульчака сегодня. Мы отколупывали от него щепу и лучину, стремясь разжиться шильцами и крохотными стрелами. Он мало-помалу исчез, фрагмент за фрагментом, как стол, как синий блейзер, потом зеленый. Дни были коротки, а дел уйма.
Раздвинув гармошкой чрево рукодельного столика, можно было обрести сокровище.
Сад Эжена
В связи с выходом в свет своей седьмой книги, «Марен мое сердце», посвященной сыну, Эжен Савицкая согласился побеседовать в апреле 1992 года с корреспондентом газеты «Либерасьон».
Дом прилепился к склону одного из окружающих город холмов. Одинокий на своем выступе, красный, как кирпичи, из которых он сложен, окруженный садом, где тянутся ввысь клены и рябины, а над ними проплывают дымы, туманы и дожди. Здесь живет Эжен Савицкая, тридцатисемилетний бельгийский поэт, который в эти дни выпускает в свет свой седьмой роман, «Марен мое сердце», и переиздает первый, «Лгать», появившийся в 1977 году.
«Я не вполне доделан, словно кусок дерева со вбитым гвоздем, легкий, смутный, если не мутный, черный из-за дыма, иззолоченный отсветами солнца, синюшный поутру и вечером, розовеющий из-за крови, желтеющий из-за печени», – в буклете, озаглавленном «Лето: бабочки, крапива, лимоны и мухи», Эжен Савицкая набрасывает сей автопортрет – и тот хорошо передает его манеры и стиль. Замкнутый, молчаливый, он выказывает желание жить в стороне от мира, держась к нему как можно ближе, в восхищении непрестанным преображением стихий и существ. Его, кажется, интересуют только деревья, цветы, камни и дети, однако же его короткие книги на свой лад полнятся звуками «первозданного безумия», каковое овладело людьми, и катаклизмов, каковые испокон веку на них обрушиваются. […]
«Либерасьон». Кто вы по происхождению?
Эжен Савицкая.Я родился в 1955 году в предместье Льежа. Ношу фамилию своей матери, она русская. Отец – поляк. Родители встретились здесь, вскоре после войны, попав сюда из Германии, куда были угнаны. Мой отец происходит из крестьянской семьи из окрестностей Кракова, мать родом из Смоленска, из более обеспеченной среды. Когда ее угнали на работы в Германию, ей было двадцать, отцу немногим больше. Отец работал на ферме, мать на заводе. Она многого натерпелась, рядом с ней не было ни одной близкой души. После войны она вышла замуж за фламандца и какое-то время жила в Брюгге, работая портнихой. Потом встретила моего отца и вышла замуж во второй раз.
«Либерасьон». Им никогда не хотелось вернуться в Россию или Польшу?
Э. С.Отец был сиротой. Что касается матери, она никогда не хотела вернуться в Россию, она порвала все отношения, не написала ни одного письма, ни одного не получила. Я и сегодня почти ничего не знаю о ее семье, она о ней никогда не говорит.
«Либерасьон». Вы провели свое детство здесь, в Льеже?
Э. С.Мой отец был шахтером. Но, проработав несколько лет в шахте, он подорвал здоровье и был вынужден перебраться за город, на лоно природы, в тридцати километрах отсюда. Так что почти все детство я провел в сельской местности. Я вернулся в Льеж, когда поступил в лицей. От детской поры у меня сохранились очень яркие воспоминания. У родителей было мало денег, у нас был свой огород, фруктовый сад и много живности – кур, кроликов, гусей, настоящий зверинец.
«Либерасьон». Какое место занимали в вашей семье книги?
Э. С.Мать получила приличное образование. Отец, напротив, почти не посещал школу, но очень любил поэзию, особенно национально окрашенную польскую, и часто читал вслух стихи. Вдобавок он был превосходным рассказчиком. До четырех лет я слышал дома только русский и польский, языки, на которых я и сейчас говорю, смешивая, правда, их сплошь и рядом. Я много читал. Как и мой старший брат, который был старше меня на год. Событием стало чтение сюрреалистов, я и не подозревал, что существует подобная литература. До тех пор я в основном читал поэтов вроде Гюго или Ламартина, классиков. Несомненно, знакомство с сюрреализмом и подтолкнуло нас с братом написать свои первые стихотворения. Я принял участие в поэтическом конкурсе. В жюри входил писатель Жак Изоар, который преисполнился ко мне симпатии и которому я многим обязан.
«Либерасьон». В каком возрасте вы опубликовали свои первые сочинения?
Э. С.В семнадцать лет, в 1972 году. Тот факт, что я обнародовал свои тексты, побуждал на этом не останавливаться. Спустя два года другой мой текст приняло обозрение «Минюи». В ту пору я был ошеломлен «Дневником вора» Жене и «Моллоем» Беккета. Я не слишком понимал, чем заняться, ни одна профессия меня не привлекала. Наряду с письмом меня интересовали разве что театр и живопись.
«Либерасьон». Одновременно с «Марен мое сердце» издательство «Минюи» переиздает «Лгать», ваш первый роман, появившийся в 1977 году.
Э. С.Мне хотелось написать о своей матери. Поэтически это сделать не удавалось, нужно было отыскать какую-то другую форму. Я назвал книгу «Лгать», поскольку эта форма тотчас обернулась ложью. Намерение сказать правду иллюзорно. В письме почти не за что ухватиться. Законченная книга кажется бесформенной, это весьма неудобный предмет, который не сулит особого удовлетворения, начинаешь говорить себе, что стоило сделать что-то совсем другое. Мало-помалу, продвигаясь, расставляешь вехи, но они воткнуты в пустоту.
«Либерасьон». Этот текст кружит вокруг фотографии вашей матери. Почему?
Э. С.Мать никогда не рассказывала о своей жизни до нас, я не мог опереться на свою память, нужно было все изобрести. И вот я взял за отправную точку фотографию, фотографию тех времен, когда меня еще не было на свете: мать предстала передо мной как бы сторонним персонажем, которого я не знал. Мне надо было заново изобрести эту женщину, мою мать, такую, однако же, близкую.
«Либерасьон». В «Лгать» мать мечтает уехать, будь то в Калькутту или Смоленск. Так ли обстояло дело с вашей матерью?
Э. С.Она всегда мечтала уехать. Ее прибило к берегу здесь, в Льеже, чисто случайно. Так обернулось изгнание. В большинстве своем русские или польские эмигранты вроде нее надеялись добраться до Соединенных Штатов, многие оседали по дороге. Мать разочаровалась в своих чаяниях, она принадлежит к тому поколению, которое так и не оправилось от войны. Отец сумел приспособиться куда легче, особенно за городом.
« Либерасьон». А вы, вам никогда не хотелось покинуть этот город?
Э. С.Здесь я чувствую себя сравнительно укорененным. По правде говоря, у меня нет ни вкуса, ни тяги к путешествиям. Мои путешествия – это мои детские воспоминания. Во дворе нашего хозяйства имелись старые необыкновенные механизмы, огромная цистерна на колесах, приспособленные нами сказочные экипажи, в которых я и мои сотоварищи о чем только ни грезили. Еще и сегодня мне нужно совсем немного, чтобы почувствовать себя в чужих краях. Мне никогда не скучно. Я получаю удовольствие от самой незначительной деятельности.
«Либерасьон». Как вы живете?
Э. С.До сих пор я как-то обходился, нигде не работая. Жил на мелкие приработки, на различные стипендии, гранты. Два года провел в Риме, на вилле Медичи. Я пишу, занимаюсь садом и двумя своими детьми, сыном, которому три, и дочерью, которой год.
«Либерасьон». «Марен мое сердце» целиком посвящен вашему сыну.
Э. С.Как только родился Марен, я начал делать заметки. Забросил их, начал снова. Целый год я занимался им целыми днями, его мать работала. Чтобы не позволить ему перевесить мою работу, я его в нее заключил. Марен вошел в мое письмо. Мало-помалу замысел книги обрел свою форму: отрывочно рассказать о первой тысяче его дней. Из чего и получился «роман в тысячу глав, девять десятых которого утеряны», поскольку по ходу дела я многое опустил. Это книга, родившаяся из опыта. В самом начале, при рождении, я говорю и о выдохе, предшествующем первому вздоху. Прежде чем задышать, ребенок испускает дух. В бытность свою подростком я свалился однажды с довольно высокого дерева. И от силы удара о землю задохнулся. Я никак не мог вздохнуть. Потом начал стонать, хрипеть, полностью опустошив свои легкие. Благодаря этому мне удалось вновь обрести дыхание.
«Либерасьон». Почему вы назвали сына Мареном?
Э. С.Из-за моря. Я почти ничего не знал о море, открыл его довольно поздно. В Италии, на острове. Именно там я по-настоящему его увидел. Я купался, это было потрясающе. С вершины острова со всех сторон было видно море. Отсюда и возник Марен, пришел из моря.
«Либерасьон». Вы говорите о Марене то как о карлике, то как о гиганте.
Э. С.Ребенок имеет право на все. Большую часть времени гигант – это он, а я – карлик. Он лишен каких бы то ни было предубеждений и распределяет роли по своему вкусу. Благодаря Марену я смог стать таким же, как он. Это привилегия, счастливый случай. Это в некотором роде напоило меня новым кислородом. Я хотел написать легкую книгу, я не собирался извлекать из этого выгоду. Дети настраивают на лирический лад, хочется писать им песенки. Благодаря им я смог вспомнить старинные вещи, о которых совсем позабыл, и стал смотреть на детей другими глазами. Тут, рядом с домом, находится сиротской приют, его воспитанники частенько разоряют сад. Из-за этого я был с ними не в ладах. Сегодня я понимаю их куда лучше, я способен войти в их игру, в их способ видеть мир.
«Либерасьон». Несколько лет назад вы написали «Каполикан», историю, герой которой, желая, чтобы у него были братья и сестры, покидает свою мать и принимается тайком производить детей.
Э. С.«Каполикан» ставил проблему зачатия детей. Несмотря на все мои познания, я остаюсь касательно этого в полном неведении и изумлении. До «Каполикана» и до того, как стать отцом, я написал для какого-то обозрения текст под названием «Родовая ночь», в котором представлял себе, будто у меня двое детей. Они родились от женщины, которую я любил, но процедура зачатия от меня ускользала, просто-напросто на следующий день после ночи любви они были тут как тут. Тут была загадка и в то же время как бы предчувствие. Однако же изготовление детей обладает поистине детской простотой. Все усложняется потом, когда приходится их растить, чтобы они выпутались и чем-то стали.
«Либерасьон». В «Марен мое сердце» Марен принимает всевозможные формы: ребенок, рыба, медведь…
Э. С.Ребенок имеет право на любую форму. Он может быть всем чем угодно, потому что в это верит. Нет никаких препятствий, чтобы он был медведем или дельфином. В конечном счете живые существа, люди и животные, не слишком далеки друг от друга. Мы состоим из одних и тех же элементов, которые беспрестанно рассеиваются и вновь сочетаются. Мы все родились из одних и тех же дрожжей, из одного гумуса, из одной гнили. Так я вижу мир. Мелкие человеческие перипетии довольно смехотворны в сравнении с этими всеобъемлющими преобразованиями. Мироздание прекрасно обходится без нас и так и будет без нас обходиться.
«Либерасьон». Почему вас так увлекает мир детства?
Э. С.Потому что это необыкновенный мир. Ребенок наделен пылом, энергией в чистом состоянии, каковая и дает ему силу расти. Во всех нас с самого начала заложен запас пыла, который рано или поздно исчерпывается.
«Либерасьон». Ваш язык чрезвычайно материален, вы часто пользуетесь словарем ботаники, минералогии, мира животных.
Э. С.Я использую этот словарь, потому что хорошо его знаю и он мне нравится. Меня живо интересуют ботаника, орнитология и прочие науки о природе. Они мне нравились еще до того, как я начал писать. Наверняка это связано с моим сельским детством. Я вел отнюдь не стерилизованное, как в городе, существование, а совершенно иную, конкретную жизнь. Во дворе не было канализации, а было отхожее место. Было место навозу, сильным запахам, тухлятине. Однажды человек холостил кролика, но не справился с операцией. Кролик, царапая себя, разворотил рану так, что стали видны внутренности. Это было чудовищно.
«Либерасьон». Вы говорите, что возделываете свой сад. Есть ли связь между писательством и садовничеством?
Э. С.Сад – совсем как письмо: работа, требующая терпения. В данный момент меня интересует подрезка фруктовых деревьев. Это не так-то просто. У меня такое впечатление, будто я нахожусь перед живой, но аутистской массой: дерево живет, но абсолютно себя не выражает. И вот я кружу вокруг него, разговариваю с собой и разговариваю с ним. То же происходит и при переписывании: слова словно составляют единую глыбу, живую, но неуловимую. Я испытываю к материи большое влечение и в то же время недоверие. Я не доверяю словам. Наша эпоха слишком их затаскала, они стремительно теряют свой смысл. Я сопротивляюсь, бережно обращаюсь со словами, поддерживаю их и культивирую. Ибо они страшны. У меня был друг, художник, инфицированный СПИДом. Для одной из его выставок я написал текст. Я знал, что он болен, и с величайшим вниманием отнесся к тому, какие слова использовать, стараясь все-таки как можно точнее сказать, чтб думаю о его живописи. Одно из его полотен было сделано из раскрашенного пчелиного воска. И я написал, что этот воск может закупорить необратимое расслоение, крошение полотна. После чего не переставал упрекать себя, что использовал это слово: необратимое. Меня подвигла использовать его забота о точности, профессиональная деформация. Иногда у тебя нет права сказать. Существует как бы некий нравственный закон письма.
«Либерасьон». Вы пишете каждый день?
Э. С.Почти. Много кружу вокруг да около, потом приходит книга. Поначалу ничто не определено, направление мало-помалу задается самим письмом. Я пишу понемногу. Довольно быстро пресыщаюсь тем, что пишу, и стараюсь делать все возможное, чтобы письмо не вызывало у меня скуки. Пишу и стихотворения и их сохраняю. Это миниатюры. Когда я их пишу, я стремлюсь к определенному совершенству, ложному, конечно же, но это упражнение в равновесии. Я пишу их, как строят корабль, соблюдая все правила, чтобы они не дали течь. Это игра, своего рода спорт.
«Либерасьон». Судя по всему, вы ведете уединенную жизнь. Интересует ли вас мир вокруг вас?
Э. С.Я мало читаю газеты, мне их пересказывает один друг, так что я в курсе. Политическая жизнь здесь довольно диковинна, сплошь и рядом ребячлива, словно смотришь фильм с Чарли Чаплином. В остальном я живу в стороне. Вмешиваться – это не для меня. Чтобы обратиться к другим, я публикую книги. Общаться по-другому я не умею. Если бы мне пришлось этим заняться, не знаю, хватило бы меня на что-то большее, кроме как на рассылку изредка оскорбительных писем. Я лишен социальной активности, обрезаю себе деревья и возделываю свой огород. Таков мой способ принадлежать к своему городу: я даю ему несколько деревьев и рассеиваю над ним запах цветов из сада.
Беседовал Антуан де Годемар