Текст книги "История под знаком вопроса"
Автор книги: Евгений Габович
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 42 страниц)
Итак, с античными рукописями дело обстоит не слишком блестяще. Но, по крайней мере, эпические сказания являются аутентичными, не выдуманными, не сфабрикованными? Хотя бы они несут достоверную информацию о прошлом, пусть еще и не снабженную хронологическим скелетом? К сожалению, даже в этой области «доисторического» моделирования прошлого мы не можем быть уверены в правильности того, что нам рассказывают историки о легендах разных народов. Не говоря уже о том, что время фиксации эпической информации, скорее всего, было столь же неверно датировано, как и информации исторической: она не могла долго оставаться в первоначальном виде на стадии устной и, следовательно, неконтролируемо редактируемой любым сказителем передачи из поколения в поколение.
Историки говорят, что эпос есть свидетельство появления у соответствующего народа исторического мышления. Уже одно это заставляет меня усомниться в древности даже классифицируемых традиционно как древнейшие эпосов. Считается что древнейшие эпосы – это вавилонское сказание о Гильгамеше, сосланное ориенталистами во второе дохристианское тысячелетие, и индийские «Махабхарата» и «Рамаяна», датируемые оба «с большой точностью» IV век до н. э. – II век н. э. Хотя по вопросу об их авторстве у историков нет полной ясности, но уже на заре фиксации эпосов, говорят они нам, было большое число авторских эпических произведений:
• «Илиада» и «Одиссея» Гомера (якобы VIII век до н. э.)
• «Энеида» Вергилия (якобы I век до в. н. э.)
• «Шахнаме» (Королевская книга) Фирдоуси (якобы конец X – начало XI века).
Критическое рассмотрение этих фантастических датировок можно найти в работах российских критиков хронологии, и я не буду на них останавливаться.
Многие народы Западной Европы якобы обрели свои эпосы в Средние века. Но вот про большинство славянских народов известно, что их эпические сказания были зафиксированы в письменной форме лишь в последние две сотни лет. Не подозрительно ли это? Чем объясняется равнодушие именно славян к своим эпическим сказаниям, продлившееся аж до XIX века? В этом же веке произошла и фиксация финского и эстонского эпосов. Может быть это просто жанр литературы, бывший долго популярным на западе Европы и мало известный на ее востоке? Ведь недаром именно французский писатель Проспер Мериме попытался в начале XIX века сочинить эпос славян Балкан. А может быть гипотеза о средневековом происхождении западноевропейских эпических произведений – еще одна утка историков?
Кстати, вся история с фальсификацией эпоса балканских славян, с попыткой Мериме выдать свои «Песни югo-западных славян» за переводы подлинных народных песен эпического характера, является прекрасной иллюстрацией к тому, как сочинялись такие произведения. Если бы не внимательная реакция одного из друзей А. С. Пушкина, имели бы мы сегодня старинный эпос западных славян, переведенный на все языки мира, в том числе и на славянские тоже. Подозреваю, что ситуация в случае с Мериме абсолютно типична для всех авторов – известных или безымянных – эпических поэм: всем им было гораздо проще просидеть лишнюю неделю за письменным столом и сочинить недостающие части поэтического замысла, чем предпринимать трудные путешествия с целью сбора действительно народных сказаний.
Но и те, кто испытывал тягу к фольклорным странствиям, рассматривали собранные ими народные песни и сказания лишь как сырой материал для собственного творчества на тему о. Впрочем, и само выражение «народное творчество» не должно нас вводить в заблуждение. Творчество – всегда явление авторское. Только в случае «народного» автор может не быть известен или не иметь иных литературных заслуг, уже признанных. Передачу фольклора от поколения к поколению тоже не следует понимать слишком узко: язык меняется, окружающий мир претерпевает изменения, и со временем новые авторы слагают новые песни по мотивам старых, но уже на понятных их современникам языке.
Фульд рассказывает историю возникновения финского эпоса «Калевала» (Земля Калева). Он подчеркивает, что эта поэма ни в коем случае не может считаться достоверным пересказом возникших в древности сказаний. Он прямо называет «Калевалу» удачной литературной конструкцией, вышедшей из – под пера финского врача и – с середины XIX века – профессора финского языка Хельсинкского университета Элии Леннрота (1802–1884). Последний собственноручно собирал народные песни восточных финнов, ингерманландцев и карел и открыто писал при этом о своем замысле создания на этом материале эпической поэмы, сравнимой по размаху с исландской «Эддой». Его литературными образцами были, кроме того, греческие эпики Гомер и Гесиод, скорее даже последний, ибо этот якобы живший в VIII–VII веках до н. э., поэт описывал в своих поэмах, являющихся одним из важнейших источников наших сведений по греческой мифологии, не только героев, но и богов, и миф о возникновении мира (как и Леннрот в «Калевале»).
Утверждается, что собранные им в основном в Карелии и в Эстонии песни были лишь частично созданы в новое время, в то время, как другая часть якобы существовала уже в Средние века. Это утверждение можно понимать и так, что в ареале распространения северo-западных угрo-финских языков (Карелии, Эстонии и Южной и Восточной Финляндии) еще на рубеже XVII и XVIII веков царило некое подобие Средневековья. На самом же деле различия в собранных песнях имели в основном географический характер, и важная часть работы Леннрота заключалась в том, чтобы скрыть этот локальный колорит народных представлений о прошлом и придать им некий общефинский характер.
Никакого финского народа или финской нации как осознанного самими «финнами» единства, в XVIII веке еще не было. Этот процесс «пошел» только в начале XIX века. В стиле примерно в то же время выдуманных норманнов пишет он о некой Северной Земле, в которую его герои Вяйнемяйнен, Илмаринен и Лемнинкяйнен предпринимали военные и колонизаторские походы. Он исходил из своей модели древней финской культуры, которая, конечно же, была плодом его традиционного исторического образования, исторических представлений в духе середины XIX века.
Конечная версия «Калевалы», или «Новая Калевала» вышла в свет в 1849 году, но еще в 1835 году Леннрот опубликовал свою поэму без указания собственного авторства. Хотел ее выдать за средневековый эпос?! Сегодня эту «средневековую» поэму называют «Старой Калевалой». Она настолько соответствовала общему настроению того времени, что была сразу же признана как народный эпос и сыграла важную роль в создании общефинского самосознания и в формировании финской нации. Поэма Леннрота сыграла также весьма важную роль в процессе становления общефинского или литературного финского языка. И не только поэма, но и его другие публикации, такие как двухтомный финскo-шведский словарь, не потерявший значения и по сей день, как его сборники народных баллад и лирических стихотворений, пословиц и песен.
Эстонский эпос «Калевипоэг» (Сын Калева) был создан чуть позже финского эстонским врачом, публицистом, просветителем, фольклористом и поэтом Фридрихом Рейнгольдом Крейцвальдом (1803–1882) в 1857–1861 годы. «Калевала» произвела сильное впечатление и на эстонских интеллектуалов. Была разработана стратегия создания эстонского эпоса, который – таковы романтические представления до 1850 года – должен был восстановить якобы некогда существовавший эстонский эпос, от которого сохранились в основном народные сказки о великане Калевипоэге (сыне Калева).
Этот фантастический герой ворочал гигантские камни, бросал их на большое расстояние в своих врагов, носил на плечах громаднейшие доски, из которых можно было построить мост через Чудское озеро (доски как технологический продукт указывают, в отличие от камней, на довольно позднее происхождение и этих сказок), но при случае просто сметал оными врагов с лица земли, занимался преобразованием ландшафта, строил города (явно не в каменном веке!). Имеются параллели в этом образе со сказаниями о великанах в скандинавском фольклоре.
Интерес к сказкам про сына Калева проявлялся уже в начале XIX века. Эстонофильские круги местной немецкой интеллигенции связывали сперва свои надежды с деятельностью Ф. Р. Фэльманна (Faehlmann), который уже в 1830 году произнес доклад о тематике эстонских сказок и песен на тему о сыне Калева в Эстонском образовательном обществе. После его смерти за дело взялся Крейцвальд, который в 1853 году завершил первую версию сказания о Калевипоэге. Ее публикация не состоялась из-за противодействия цензуры. Сильно переработанная вторая версия эпоса «Калевипоэг» была опубликована по-эстонски по частям в 1857–1861 годы. По оценке БСЭЗ поэма Крейцвальда – «это сказочнo-поэтическое отображение исторических судеб эстонского народа». По нашей оценке – это литературное произведение, типичное для эпохи национальной консолидации, которое заменяет мифами отсутствующее историческое знание и возводится в общенациональный канон.
Интересно, что этот эстонский эпос предназначался не столько эстонскому читателю, сколько немецкому: эстонская письменность только создавалась при жизни Крейцвальда и даже среди – в то время еще немногочисленных – образованных эстонцев было больше тех, кто свободно читал по-немецки, чем по-эстонски (хотя бы потому, что по-эстонски еще не существовало почти никакой литературы). Подъем эстонской литературы начался лишь в 60–х годах XIX века уже после опубликования «Калевипоэга». Сам Крейцвальд до 1840 года публиковался исключительно по-немецки. Именно поэтому «Калевипоэг» был практически одновременно издан и по-немецки, в 1861 году. Именно интерес на Западе Европы стал залогом успеха как «Калевалы», так и «Калевипоэга» вскоре после первой публикации.
Старинный чешский эпос начала XIX векаПрофессор Галлеттис как-то, обращаясь к студентам, строго заметил:
«Прошу вас не мешать мне: я потерял свою мысль и сбился с концепции».
Чегo-чего, а с концепции Вацлав Ганка (1791–1861) не сбивался. Наоборот, он ее реализовывал до последнего своего вздоха. Был он чешским общественным и культурным деятелем национального масштаба, лингвистом, писателем и политическим идеологом чешского национализма и панславизма. Провинциальное происхождение и материальные проблемы семьи наложили отпечаток на всю его дальнейшую жизнь. Гимназию в Градце – Кралове он стал посещать лишь с 16–ти лет, а подготовка к ней проходила в кругу семьи. С 1809 года Ганка – студент Карлова университета в Праге, а в 1813–1814 годы он углублял свои знания в Вене, изучая юриспруденцию. По возвращении в Прагу Ганка стал библиотекарем Чешского музея в Праге, переименованного впоследствии в Национальный музей, где прослужил до конца своих дней. Похоронен он был с большими почестями.
Ганка интересовался народными песнями и сочинял подражания оным. Он был еще сравнительно молодым человеком, когда в 1817 году якобы открыл древнюю рукопись, содержащую шесть эпических, две лирo-эпические и шесть лирических песен, которые якобы следовало петь в сопровождении музыки. Она была названа Краледворской. Эта рукопись заполняла семь пергаментных двойных листов, исписанных каждый с двух сторон. Ганка утверждал, что нашел ее в сентябре 1817 года в келье церковной башни в восточнo-чешском городе Двур Кралове. Сочиненная им рукопись казалась весьма древней. Эксперты решили, что она относится как минимум к XV веку. Со временем они договорились до того, что самые старые части текста якобы были написаны в IX веке, а более новые – в XIII веке.
Годом позже последовала вторая сенсация: Зеленогорская рукопись. Обе были сочинены им вместе с друзьями Йосефом Линда и Венчеславом Свобода, причем первый выступал в роли соавтора, а второй – в качестве переводчика на немецкий. Эти «старинные» рукописи быстро приобрели известность как свидетельства давнего существования древнечешского эпоса. Приобрел международную известность и Ганка. Со временем он поднялся до хранителя Национального музея в Праге, в котором многие годы до того работал библиотекарем. На старости лет, начиная с 1848 года, он даже стал профессором славянских языков в Праге. Эту карьеру он сделал не без помощи названных выше своих фальшивок.
Главная задача этих подделок заключалась в удревлении чисто чешской истории и в ниспровержении господствовавшего варианта местной истории, воспринимавшегося младочешской интеллигенцией как немецкий и несправедливый по отношению к чешскому языку и народу, к его культуре. Первое разоблачение рукописей как подделок, написанное в 1824 году языковедом профессором Йозефом Добровским, у которого Ганка и его друзья учились старославянскому и русскому языкам, так прямо и объясняло всю акцию ненавистью ее авторов ко всему немецкому. Все это напоминает борьбу национальных исторических школ на Кавказе в XX веке, описанную в предыдущей главе.
Фульд посвящает этой афере две страницы с лишним и приводит с десяток книг на эту тему. Он отмечает, что Ганка изготовлял также поддельные якобы средневековые миниатюры (определенными талантами он все же обладал). Фульд пишет также о роли другого фальсификата – т. н. песен Оссиана – как вдохновившего Ганку со товарищи на фальшивку. Известно, что с выдуманными Томасом Макферсоном песнями Оссиана (см. о них ниже) молодые чехи ознакомились по их русским переводам в процессе обучения русскому языку под руководством Добровского, так же как и со ставшим как раз в начале XIX века популярным «Словом о полку Игореве». Последнее тоже сыграло свою роль в процессе созидания «древнечеш – ской» поэзии. Фульд цитирует Свободу, который в ответ на разоблачения Добровского писал, что молодая чешская интеллигенция была бы счастлива иметь в своих рядах чешского Макферсона и что она умоляла бы его писать дальнейшие песни древних чехов, не обращая внимания на историческую правду. Гораздо, мол, почетнее писать гениальные выдуманные эпические произведения, чем снова уничтожать только что придуманное чешское Средневековье в унисон с ненавистными немецким историками.
Славянофилы о ГанкеИстория этой фальшивки хорошо известна в России и описывалась в книгах по новой хронологии. Я хочу поэтому в основном ограничиться несколькими цитатами из «Хомяковского сборника» (Томск: Водолей, 1988), вернее из напечатанной в его первом томе (стр. 283–298) статьи М. Ю. Картушева «Ф. С. Хомяков и Вацлав Ганка», который считает Ганку выдающимся четким просветителем. Он подчеркивает, что чешский ученый был известен решительно всем русским путешественникам по Чехии, причем на протяжении многих десятков лет. Ганка воспринимался ими как убежденный русофил, и мало кто знал, что его любовь к России не была бескорыстной: через российского посланника он неоднократно «советовал» царскому правительству награждать его ценными предметами. Да, он «принимал всех русских как родных, демонстрировал им сокровища Национального музея, обменивался культурной и научной информацией, помогал, как мог, молодым ученым – славистам» из России. Но за свои услуги Ганка предпочитал получать бриллиантовые перстни, кои и демонстрировал при каждом случае, рассказывая об их происхождении из российской казны. Да, Ганка был «знаток и бесплатный преподаватель русского языка, переводчик с русского и украинского, распространитель произведений русской литературы среди соотечественников, ознакомитель русских с новинками чешской культуры, адресат многих русских ученых – филологов, славистов», но мечтой его жизни – кажется, так и не сбывшейся – было получение из России большой золотой медали. Впрочем, обратимся непосредственно к Хомякову (стр. 285–287):
«Совершенно ясно, что Хомяков, путешествуя по славянским землям, никоим образом не мог миновать столь пылкого друга русских и горячего почитателя России. К тому же Ганка имел довольно громкую известность в России как «первооткрыватель» Краледворской и Зеленогорской рукописей, удачно выданных им за древний чешский эпос. В 1830–е годы, когда были созданы кафедры славистики при ряде университетов России, «открытия» Ганки, подделанные им рукописи изучались студентами и слушателями не одно десятилетие. История с рукописями проливает некоторый свет на характер патриотизма чешского просветителя. Патриотизм его, и патриотизм пламенный, – бесспорен, как несомненная преданность Ганки науке, при отсутствии, впрочем, основательных исследований и фундаментальных трудов и при скромных способностях, отчасти заменяемых неустанным трудолюбием. Избыток патриотизма, связанный прежде всего с ориентацией на «славянскую идею», […] и вдохновил Ганку на научную мистификацию. […] «в создании «подделок» под героический эпос проявилась историческая необходимость», «жгучая потребность» доказать «права народа на его историческое существование». Общественнo-культурные предпосылки для имитации древнего чешского эпоса, несомненно, были, был и творческий отклик многих славянских поэтов, волна литературных подражаний. Но возникает вопрос: не повредили ли дальнейшие разоблачения лжеэпоса, «баллад XIX века» […] тому же литературному возрождению и росту чешского национального самосознания впоследствии? Кроме того, известно, что Ганка не раз переходил границы допустимого, когда дело касалось памятников чешской старины. Об этом свидетельствует библиотекарь чешского музея, член – корреспондент Академии наук А. Патера, который в письме к русскому слависту В. И. Ламанскому от 27 декабря 1878 года недвусмысленно высказывается насчет сомнительных привычек прежнего хранителя музея Ганки. Доказывая поддельность глосс в музейной рукописи «Mater verborum» и считая это делом рук Ганки, он комментирует: «И потом, кто у нас не знает слабости Ганки? Ведь у нас имеется много доказательств того, как он любил вписывать свои замечания и поправки в старые рукописи!»"
Как бы там ни было, из этого факта можно заключить, что Ганка был, по всей видимости, человеком фанатического склада, склонным к крайностям, способным переступить известные нравственные границы из страстного желания подтвердить свою веру в славянство, в неисчислимые богатства древней чешской культуры «находками» и «открытиями». Можно предположить, что культурнo-научная деятельность Ганки была не свободна от самолюбия и тщеславия, которые носили иногда далеко не безобидный характер».
Оставим на совести автора статьи его несколько мягковатое отношение к самому факту литературно-исторической подделки. Она вполне соответствует советской традиции снисходительного и даже восхищенного взгляда на фальсификации, осуществленные с благородной целью (цель оправдывает средства, и если истории не было, ее нужно придумать). Приведу в качестве примера цитату из статьи С. В. Никольского «Чешская литература» в Истории всемирной литературы в девяти томах (том 6, стр. 492–500):
«К числу наиболее значительных произведений формирующейся национальной литературы […] относятся так называемые Краледворская и Зеленогорская рукописи, созданные В. Ганкой (1791–1861) и Й. Линдой (1789–1834) в 1817 и 1818 годах и представляющие собой искусную литературную мистификацию. Авторы стилизовали свои произведения под древние поэтические сказания, переписали их на пергамент и сочинили историю обнаружения (мистификация была раскрыта только в 80–х годах XIX века). Рукописи состоят из нескольких десятков эпических и лирических произведений. Некоторые из них приближаются по типу к жанру поэмы. Опираясь на чешские исторические хроники, русскую и сербскую народную поэзию, сочинения далматинского поэта XVIII века А. Качича – Миошича, на творчество Хераскова, Карамзина, а также на русский пе – ревод «Песен Оссиана» (1792), Ганка и Линда создали в лучших произведениях рукописей высокохудожественный синтез. Дух национального самоутверждения отразился в героикo-эпических повествованиях о борьбе чехов с чужеземными захватчиками, в образах героев – воителей, в романтизированных картинах древнечешского государства с развитыми правовыми нормами, в образе мудрой правительницы Либуше» (стр. 494)
Слово «стилизовать» весьма растяжимо. Можно ли стилизовать под нечто, никогда не существовавшее? Или допустима стилизация под романтические ментальные конструкции периода начинающегося национального возрождения?
Уникальна ли чешская фальшивка?Воздерживаясь от дальнейших комментариев, отмечу только, что в случае Чехии, находящейся в самом центре Европы, в последовавшие за «открытиями» Ганки десятилетия возникла научная элита, которая – после трудного процесса внутреннего очищения – оказалась способной отторгнуть выдуманный эпос за ненадобностью. Но у нее всегда находились националистические противники. В 40–е годы XIX века, «когда состоялась встреча Ганки с Хомяковым, слава чешского просветителя была в зените», но уже в конце 50–х годов началось падение его популярности сначала в Чехии, а потом и во всей Европе. Краледворская рукопись, в течение полувека считалась одним из наиболее ценных источников для реконструкции славянской мифологии, а когда подделка была, наконец, окончательно разоблачена, то это было воспринято многими чехами почти как национальная трагедия.
Это окончательное разоблачение произошло уже после смерти Ганки, и значительную роль в нем сыграл будущий первый президент Чехословацкой республики, профессор Карлова университета, Томаш Гарриг Масарик. Он включился в спор в 1886 году. Масарик привел целый ряд доказательств – эстетических, лингвистических и даже химических, свидетельствующих о том, что речь в случае обеих знаменитых рукописей идет о подделках. Уже в 30–е годы XIX века было показано, что одна из подделок Ганки написана чернилами марки «немецкие синие», которые начали производить только в 1704 году, но националистически настроенные чехи проигнорировали этот факт с легкостью. Масарик доказал, кроме того, что некоторые грамматические отклонения в рукописях тождественны ошибкам, которые в чешской грамматике допускал именно Вацлав Ганка. Мнение о том, что речь идет не о древних чешских рукописях, а о подделках XIX века привилось к концу XIX века, и в чешских школах стали рассказывать о неудачной попытке Вацлава Ганки и Йосефа Линды продлить историю чешского народа. Тем не менее в 1912 году националистически настроенные историки и деятели культуры снова опубликовали манифест об истинности «древних» чешских рукописей.
Впрочем, не надо думать, что все в современной Чехии смирились с разоблачением фальшивки. Михал Лаштовичка в статье «Рукописи Краледворская и Зеленогорская – до сих пор не решенная историческая загадка», распространяемой Радио Прага в Интернете, из которой почерпнуты приведенные в предыдущем абзаце сведения, писал в июле 2004 года, что «вопрос исторической достоверности рукописей снова был открыт в 1967 году, когда чехословацкое правительство поручило Криминалистическому институту определить время возникновения обеих рукописей». Однако «Протоколы о расследовании рукописей с точки зрения науки» этого института, подтверждающие вывод о поддельности рукописей, были опубликованы лишь в 1994 году и – из-за сопротивления националистически настроенных историков – только в сокращенном виде. Эти националистически настроенные историки, выступившие как коллектив независимых ученых – историков, опубликовали в 1996 году новое изложение доказательств того, что рукописи относятся к XV веку.
| Чешский русист и славянофильский патриот Вацлав Ганка,придумал за своих чешских предков ненаписанный ими древнечешский эпос. Его поступок легко понять: предков трудно переучивать, ибо они уже отошли в мир иной, а эпос нужен каждой только зарождающейся нации как морская вода выброшенной волнами на берег моря рыбе. |
Несмотря на эти рецидивы, в случае средневекового чешского эпоса вопрос, вроде бы, прояснен. Однако в случае десятков и сотен других малых народов нет никакой уверенности в том, что аналогичные фальсификации не продолжают и по сей день формировать историческое самосознание этих народов и искажать нашу всемирную картину прошлого. Если в просвещенный XIX век ничего не стоило обмануть науку передовых европейских стран, то где гарантия того, что не были более поздними подделками и мистификациями и древние ирландские саги, и обе «Эдды» исландцев, и сага о Нибелунгах?! Талантливые имитаторы виртуального или воображаемого прошлого находились всегда, а наивная легковерность гуманистов не должна была быть меньшей, чем просвещенных деятелей культуры и науки XIX века. Впрочем, вопрос о германском и кельтском эпосе я рассмотрю ниже отдельно.
Другое дело, что за прошедшие века многие щели в фундаментах этих более ранних мистификаций могли успеть солидно заштукатурить. Так что сегодня совсем уже не легко разоблачать древнейшие из эпических произведений, разбираться в реальной (и, предположительно, довольно поздней) истории их создания. Но вопросы в этой связи можно и нужно ставить. Тем более, что в истории славянской эпической словесности известна еще и упомянутая выше фальшивка Проспера Мериме, которой мы обязаны существованием «Песен западных славян» А. С. Пушкина. Скорее всего, фальшивкой было и «Слово о полку Игореве». Очень уж близко по времени к так поразившим воображение русских писателей «Песням Оссиана» лежит год «нахождения» «Слова» Мусиным – Пушкиным.
Одиннадцать из «песен западных славян» являются осуществленным Пушкиным поэтическим переложением прозаических песен из книги «Гузла, или Избранные иллирийские стихотворения, собранные в Далмации, Боснии, Кроации и Герцеговине» («La Guzla», 1827), анонимно изданной Мериме. Остальные стихотворения Пушкин заимствовал из разных сербских источников, устных и печатных, но не исключено, что и он в отдельных случаях больше полагался на свой поэтический гений, чем на подлинные тексты сербских авторов. Напомню, что писал о всей этой истории про якобы балканo-славянский эпос Пушкин:
«Неизвестный издатель говорил в своем предисловии, что, собирая некогда безыскусственные песни полудикого племени, он не думал их обнародовать, но что потом, заметив распространяющийся вкус к произведениям иностранным, особенно к тем, которые в своих формах удаляются от классических образцов, вспомнил он о собрании своем и, по совету друзей, перевел некоторые из сих поэм, и проч. Сей неизвестный собиратель был не кто иной, как Мериме, острый и оригинальный писатель, автор «Театра Клары Газюль», «Хроники времен Карла IX», «Двойной Ошибки» и других произведений, чрезвычайно замечательных в глубоком и жалком упадке нынешней французской литературы. Поэт Мицкевич, критик зоркий и тонкий и знаток в словенской поэзии, не усомнился в подлинности сих песен, а какой-то ученый немец написал о них пространную диссертацию»
В последней пушкинской фразе речь идет, по мнению филологов, о книге: В. Герхард. Сербские народные песни и сказания о героях. Лейпциг, 1828, содержащей перевод сербских народных песен, а также «Гузлы» Мериме. Пушкин не сомневался в подлинности западнославянских песен, помещенных в «Гузле», но эту его уверенность поколебал вернувшийся с Запада приятель С. А. Соболевский, который дружил с Мериме. По просьбе Пушкина Соболевский обратился с письмом к Мериме, и попросил последнего рассказать историю возникновения «Гузлы». Текст этого письма Соболевского не сохранился, зато ответ Мериме на это письмо Пушкин поместил в предисловии к «Песням западных славян».








