Текст книги "Вдоль по памяти. Бирюзовое небо детства (СИ)"
Автор книги: Евгений Единак
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 50 страниц)
А вечером тетя Ню ся, как я называл ее по возвращении их из ссылки до самой смерти, за чаем рассказывала старикам о мытарствах ее семьи.
-Поездом прибыли на станцию Ишим. А пакет с документами застрял по дороге. Около месяца мы жили в боковой комнате, примыкающей к багажному отделению вокзала с еще двумя такими же семьями. У Серафима снова сердечный приступ следовал за приступом. Ему постоянно не хватало воздуха.
Живущий с нами в комнате старый худой, сам постоянно кашляющий, фельдшер подолгу слушал сердце Серафима. Закончив слушать, каждый раз подолгу молчал. Лекарств не было.
Наконец пришли документы. Нас на машине привезли в Викулово. Оттуда по большаку в Каргалы. Недалеко, около тридцати километров от Викулово. Отсюда еще ближе. Выделили небольшую отдельную уютную комнату. Серафима сразу взяли на работу в строительную бригаду. Витя пошел в школу. Жизнь стала налаживаться.
А потом случилось несчастье. Во время сенокоса объявили субботник. Косили на жаре целый день. Муж пришел с субботника усталый, какой-то посеревший. Витя играл на улице.
Раздевшись, Серафим помылся. Глядя на накрытый стол, подошел и, потирая руки, сказал:
– Хорошо дома...
Взявшись за спинку стула, на мгновение застыл и с грохотом рухнул на пол. Стул под ним вдребезги. Он был рослый мужик.
–Когда я наклонилась к нему, он был уже мертв. Я это сразу поняла, хотя верить не хотелось. Хорошо, хоть Витя не видел.
На вскрытие тело повезли в Викулово. Там и похоронили мы Серафима. Люди помогли. А в той комнате жить уже не могла. Витя уже давно спит, а я лежу в темноте с открытыми глазами и слышу дыхание мужа рядом. Знаю, никого нет, но все равно слышу. А днем повернусь в комнате и слышу грохот. Будто вижу, как он падает, такой большой. Несколько раз ходила к начальству. Просила отправить куда-нибудь, только бы не жить в этом селе, не спать на этой кровати, где я слышу его дыхание. И вот я здесь.
Рассказы вает Виктор Серафимович Унгурян:
С первого же дня казалось, что я вернулся домой. Уже вечером я был уверен, что знаю бабушку Софию и деда Юська всю жизнь. Нам совершенно не пришлось привыкать друг к другу. Жили мы все в одной комнате, поделенной пополам большой печью. С одной стороны на широкой постели спали старики, с другой мы с мамой. Весной мне сделали узкую кровать за печкой. Я стал спать один.
Во второй класс я пошел в Волынкиной. С первого же дня я стал в школе своим. Учился хорошо. На русском я разговаривал без акцента, даже правильнее, чем местные ребята. В сентябре уходил с ребятами на Бездонное озеро. На простые снасти ловили и приносили домой много рыбы.
Зимой я катался на санках с горы. Один спуск был короткий, но крутой. Совсем недалеко от нашего дома. Другой санный спуск начинался в центре села, недалеко от школы. До Ишима было около двухсот пятидесяти метров. А потом санки скользили по льду почти через весь Ишим. Затем учительница подарила мне самодельные лыжи. Остались от кого-то из ссыльных. На лыжах мы ходили кататься за излучину Ишима.
Постепенно отошла от навалившегося на нас горя мама. Только по ночам она резко вздрагивала, почти вскакивала. Бывало, по несколько раз за ночь меня будил ее тяжелый стон во сне. Она постоянно была в работе, стараясь помочь то одному, то другому старику.
Русский язык сначала давался маме довольно туго. Но скоро она бойко разговаривала на смеси из русского и украинского языков, а когда не могла подобрать слово, мгновенно вставляла молдавское. Местные великолепно понимали ее речь и почти никогда не переспрашивали.
Но были случаи, когда сказанная ею фраза в селе становилась крылатой. Однажды бабушка София долго возилась с сучковатым поленом, пытаясь его расколоть. Выйдя во двор, мама увидела безуспешные усилия бабушки. Издали закричала:
– Бабушка! Бросай мене топор! Сейчас я тебе зарубаю!
Так мама сказала, что сейчас нарубит бабушке дров.
Слышавшие крик мамы соседи застыли в недоумении. Пришлось мне переводить мамину фразу. Вплоть до нашего отъезда по селу слышались окрики вроде: Мария! Бросай в меня топор! Сейчас и я тебя зарублю! (Мария! Подай мне топор. Сейчас я нарублю дров).
Звучали шутки удивительно доброжелательно и беззлобно.
В конце мая, когда все вокруг зазеленело, я играл на площадке перед открытой землянкой, где старики провели свою первую зиму.Сейчас там держали разный инвентарь, вялили рыбу. Вечерело. Вверх по склону, выходящему на Ишим, в село потянулись вереницы коров. Каждая возвращалась к своему дому. Коровы жили свободно. Их привязывали только на время дойки. Утром, если корова не уходила пастись самостоятельно, ее просто выгоняли на пыльную улицу и она направлялась к склону, где паслось все сельское стадо.
Поднявшись по тропке, коровы медленно проходили возле меня. Каждая направлялась к своему сараю. Некоторые держали коров в землянках, где когда-то зимовали сами. Вдруг одна телка отделилась от группы коров и вошла в нашу землянку. Я за ней. Выгоняя, я увидел на полу несколько коровьих лепешек. Некоторые уже были почти сухими. Я понял, что телка заходит сюда не первый раз.
Выгнав телку из землянки, я закрыл дверь. Но полностью закрыть не смог, так как она перекосилась, толстые доски уперлись в землю. Оставалась небольшая щель. Телка, не обращая на меня внимания, вернулась и встала у дверей. Я наблюдал. А телка просунула морду в щель и головой открыла дверь. Войдя в землянку, она встала на то же место. Я побежал за взрослыми.
Пришли все. Проходящий сосед сказал, что телка принадлежит одному из местных, живущих на соседней улице. Меня послали за ним. Войдя в землянку, мужик стоял в дверях, глядя на телку. Потом почесал затылок, и, повернувшись к нам, сказал:
– Моя телка. А здесь нашла свое убежище. Вторая телка ее часто обижала. Ведь у меня две коровы и две телки.
И, немного помолчав, повернулся к бабе Софии:
– Пусть она живет у вас. Отгуляет, будет молоко, – Мужик кивнул на меня. – А пока приходите каждый день за молоком, у нас достаточно. А как отелится, вернете теленка.
Так решилась у нас проблема с молоком.
Потом у нас появились гуси. Купили ли, подарил ли кто-то, или обменяли? Не помню. Сначала это были небольшие гусята. Держали их в загородке рядом с землянкой. К концу лета гусята подросли настолько, что самостоятельно покидали загородку и по склону скатывались к Ишиму. Мама вначале боялась, что гусят унесет вода. Но оказалось, что Ишим течет еще медленнее, чем Куболта.
Вечером гуси неизменно возвращались домой. Зимовали в огромной конуре, которую мы вырыли рядом с землянкой. Рыли впятером. Глину сваливали вниз по склону к Ишиму. Конуру все расширяли и в итоге она по площади лишь немногим уступала землянке.
Несмотря на увечье, дед Юська работал со взрослыми почти наравне. Всех инструментов в хозяйстве было по паре. К каждой лопате, граблям и даже косе, бабушка София с мамой по указанию деда прикрепляли специальные шлейки. Часть инструментов от начала до конца приспособил недалекий сосед-мастеровой по имени Тимофей.
Шлейку одевали деду через голову, а потом одевали пояс с какими-то палками и ремешками. Так дед мог одеть и работать с лопатой, граблями и даже косой. Заготовленное и высушенное сено привозили домой на необычно длинной двуколке соседа. Брали у соседей, когда надо было. Спрашивали разрешения только в первый раз. Так было заведено. В двуколку запрягали корову.
Я сам уже старый человек. С тех пор прошло больше шестидесяти лет. Будучи маленьким, я примерял на себя шлейки деда Юська. Примеряю мысленно и сейчас. Не знаю, откуда брал силы и черпал волю безрукий худой старик, работая наравне со здоровыми, а иногда и больше. Не дай бог никому! Я бы так не смог.
В конце пятьдесят третьего пришло письмо из Москвы, где сообщалось, что старики могут ехать домой, в Молдавию. По ночам мы с мамой слышали впервые начавшиеся разногласия между стариками. Бабушка София стала потихоньку собираться. Дед Юська ворчал. Он категорически не хотел уезжать.
Странно было слышать от старого, искореженного судьбой человека, оставившего на родине семерых взрослых детей следующие слова:
– Сейчас мне хочется дожить жизнь и умереть здесь. И чтобы здесь меня похоронили. Чувствую, что возвращение очень быстро загонит меня в гроб.
Из его глаз в такие минуты катилась крупная слеза. А вслед за слезами начинало часто капать из носа. Немного помолчав, дед Юська продолжал:
– Если бы я знал, какая она Сибирь, то еще лет пятьдесят назад просил бы сослать меня сюда.
После этих слов деда Юська начинала плакать моя мама. За ней, всхлипывая, вытирала глаза концом своего черного платка бабушка София.
Последние два письма в Молдавию от стариков в декабре пятьдесят третьего писал я. Одно письмо я написал дяде Коле, твоему отцу. Письмо было писано от бабушки Софии. Второе письмо я написал от деда Юська младшему его сыну Сташку (Евстахию).
Ответа на письма получить не успели. Как выяснилось потом, копии писем об освобождении из ссылки получили и в Елизаветовке. Перед новым годом без предупреждения, как снег на голову, появился самый старший сын деда Юська – Олесько. Он, никогда не выезжавший никуда дальше Тырново, удивительно оперативно научился ориентироваться в маршрутах и расписании поездов.
Сказать, что встреча с сыном после пяти лет разлуки, была радостной, не могу. По приезду сына старик выглядел загнанным в угол зверьком. За несколько недель он резко похудел. Верхние веки постоянно прикрывали глаза наполовину, а нижние опустившись, вывернулись и образовали широкую красную кайму, которой до того, не было видно. Дед, согнувшись, часто сидел в углу за печкой. Из глаз его текли слезы.
За четыре года я ни разу не видел деда пившим водку, а не то, что пьяным. А сейчас он довольно часто просил меня достать из нагрудного кармана деньги и сходить за монополькой. Так он называл московскую водку в маленькой бутылочке, которую местные нарекли чекушкой.
Дед спускался на террасу, где была землянка, в которой они провели первую сибирскую зиму, садился на бревно и просил меня поить его прямо из горлышка. Выпив пару глотков, он, ссутулившись, глядя слезящимися глазами на просторы за Ишимом, подолгу сидел на бревне.
В такие минуты он мне напоминал охотничьего сокола ссыльного башкира Урала Нурисламова, сосланного, по его словам, из Парижа. Но не из французского, а из башкирского Парижа. Сослали Урала всего лишь за семьсот пятьдесят километров от дома. В Волынкиной он жил одиноко на краю у Бездонного озера. Урал содержал сокола в просторной клетке, обильно кормил, но выпускал редко. В неволе сокол как будто стал меньше. Его некогда широкие тугие перья на крыльях и хвосте напоминали небрежно обломанные прутики.
Дядя Олесько спускался на террасу и садился рядом с отцом. В такие минуты мама звала меня наверх. Мне, двенадцатилетнему, было понятно настроение деда Юська и я, лежа на краю обрыва, смотрел на сидящих внизу отца и сына. Дядя Олесько о чем-то подолгу говорил, разрубая рукой перед собой воздух. Дед в такие минуты казался совершенно неподвижным, застывшим.
Бабушку Софию, мне кажется, тогда раздирали противоречия. С одной стороны, она за долгие годы привыкла к ежедневному кругу обязанностей и самому деду. За пять лет, проведенных на Ишиме она привязалась к просторам за Ишимом, к насиженному месту, а главное к людям. Она, не скрывая мыслей, как то сказала маме:
– Таких людей в Бессарабии я уже не увижу.
Дети уже взрослые, если не сказать пожилые. Внуки кажутся какими-то далекими, а иногда совершенно чужими. За время Сибирской ссылки у бабушки Софии, судя по письмам, было уже трое правнуков.
Вместе с тем, как признавалась маме бабушка София, она устала. Устала до того, что часто хочется просто лечь и умереть. Устала от постоянного, не по силам физического труда. Устала от необходимости каждый день повторять одно и то же: вставать всегда намного раньше, приготовить ведро и тазик, нагреть воду. Помыть, вытереть, потом одеть, застегнуть, покормить, сводить в туалет деда, в последние годы страдающего жестокими запорами. Потом обед, затем вечер. А вечером опять купание, посложнее, чем маленького ребенка.
– А через полгода мне самой семьдесят пять, – как будто убеждая себя, говорила маме бабушка София.
– Если мы отсюда уедем, будем жить отдельно, каждый у своих детей. Я не говорила, но мне кажется Юсько это понял. – говорила бабушка София, не скрывая мыслей и не стесняясь моего присутствия.
Но через минуту бабушка неожиданно говорила:
– А может лучше бы Олесько не приезжал. Доживали бы мы тут с вами. Привыкли уже. Иногда кажется, что я без вас с Витей уже не смогу..
Еще через одну минуту она себе возражала:
– Да нет. Если бы Олесько не приехал, очень скоро приехал бы Никола. Он бы меня тут не оставил. Он еще маленький был, а решал все сам. Резкий он у меня.
Неделя сборов прошла незаметно. Да собирать особенно старикам было нечего. Бабушка София складывала, вязала узлы и узелки, а дядя Олесько потом развязывал, пересматривал и молча откладывал большую часть вещей на печь и за кровать стариков. С домом вопрос был решен с самого начала. Единодушно старики оставляли дом нам.
Да и мы с мамой надеялись, что не за горами тот день, когда мы получим письмо о нашем освобождении. Мама рвалась домой безо всяких сомнений. Меня же, подобно бабушке, надвое раздирало стремление уехать с желанием остаться.
За последние несколько месяцев неузнаваемо изменилась часть села, где строились и жили депортированные. Много домов опустело. Их покидали люди, уезжающие в разные концы страны. От Молдавии и Украины до Белоруссии, Прибалтики и самой России. Окна и двери одних домов были заколочены белыми досками крест-накрест. В части домов даже двери остались открытыми. Заходи и живи.
Несмотря на снежную зиму дорога из Волынкиной до Викулово была укатанной. На улице перед школой остановился гусеничный тягач с длинным санным прицепом. В то воскресенье село провожало несколько семей, возвращающихся в родные края.
Я стал просить маму поехать проводить стариков до Викулово. Это как с Дондюшан до Плоп, около семи километров. Места в санях было достаточно. Мама сначала дернулась сесть, а потом вдруг как-то осела и заплакала навзрыд. За ней как по команде стали плакать отъезжающие и провожающие женщины. Мужчины отворачивались, вытирая глаза, потом громко сморкаясь.
Водитель тягача впрыгнул в кабину и завел двигатель. Однорукий председатель сельсовета громко что-то говорил всем, но рокот двигателя заглушал его слова. Прошло больше шестидесяти лет, а я не перестаю себя укорять за то, что не запомнил имя этого, потерявшего на фронте руку, удивительного человека.
За четыре года я бывало по несколько раз в день видел этого, размахивающего единственной рукой, худого, часто небритого мужика, спешащего по улочкам села. Во все вопросы он вникал с ходу, так же быстро решал их. Достойно и без обид. На деревне он был председателем, прокурором, судьей и просто добрым советчиком...
При написании главы я, бывало, говорил с Виктором по телефону почти каждый день. Иногда передо мной вставал какой-либо вопрос, требующий немедленного разрешения. В противном случае я не мог двигаться дальше. С трудом останавливал меня толь ко поздний час.
Но каждый раз, когда в конце телефонного разговора мы с ним прощались, он говорил:
– Женя, ты звони. Звони, как только будет необходимост ь. Знаешь, мне это тоже нужно. Вечером ложусь и начин аю вспоминать. Жизнь в Волынкиной со стариками была не самым худшим периодом в моей жи зни. Если честно, то мне хотел ось бы там побывать, в Волынкиной . Но не сейчас, а в начале пятидесятых. Я даю себе отчет, что Волынкина сейчас другая, а может быть ее уже вовсе нет. Говорят, что сейчас в Сибири пустеют и вымирают целые районы. Звони, может еще что-нибудь стоящее вспомню.
А для меня в словах Виктора стоящее все. Любая мелочь, любая подробность о бабе Софии и не только о ней. Почему? Потому, что Вик тор в этой истории – последний из могикан. А я и правнучка деда Юська , внучка Олеська - Галя Ставнич, старше меня на три года – последние, кто видел живыми всех участников этой житейской драмы.
Мы уже немолоды. Надо спешить. Они должны вспоминать, а я должен успеть записать. Иначе с нашим уходом все канет в забвение. И уже никто не воскресит в памяти событий тех непростых и неоднозначных лет.
Январь пятьдесят четвертого. Третья четверть в первом классе. Мы только что вернулись с большой перемены, со школьного двора, освещенного желто-оранжевым зимним солнцем. Сам воздух казался желтым с каким-то неестественным розовым оттенком. Покрытые снегом крыши сельских домов почему-то были бледно-розовыми. А мы лепили, бросали снежки и кричали, что скоро весна.
Петр Андреевич Плахов, войдя в класс, положил на стол классный журнал. Это было сигналом к полной тишине. Наш Петр Андреевич был очень серьезным и довольно строгим учителем. На этот раз он не спешил сесть. Стоя рядом с учительским столом, он завел большие пальцы за широкий ремень с желтой пряжкой со звездой и одним движением отвел назад несуществующие складки гимнастерки.
– Единак! Можешь идти домой.
У меня неприятно заныло под ложечкой. Неужели Броник успел сообщить о брошенном мной снежке и случайно попавшем в раму окна дома Чайковских, граничившего со школьным двором.
Я скосил глаз на Броника, сидящего после нового года со мной за одной партой. Броник сидел совершенно спокойно и непринужденно.
– Твоя бабушка вернулась. На сегодня ты свободен.
Наскоро собрав портфель, я побежал домой. Забыв обмести снег я влетел в комнату. В комнате было тесно от пришедших родственников и соседей. Бабушка, одетая в черное, сидела на кровати у края стола. На меня, казалось, она не обратила внимания. Она рассказывала, как быстро они проехали поездом обратный путь из Сибири.
Тетка Мария подтолкнула меня вперед:
– Узнаешь бабу? Она с тобой много няньчилась.
А я узнавал и не узнавал. И без того тусклый образ в моей памяти, вероятно, за неполные пять лет почти выветрился из головы. Я не чувствовал в своей груди никаких порывов. Уже тетка Павлина, взяв меня за плечи, подвела к бабе:
– Поздоровайся хотя бы!
Баба София положила руку мне на голову:
– Подрос гарно! Сколько тебе лет?
– Уже семь. Я в первом классе. – сказал я, предупреждая ее вопросы. Мне захотелось побыстрее отодвинуться. От бабы Софии исходил неприятный запах. Точь-в-точь, как от нищенки, которая когда-то крутила яйцо над моей головой на пороге нашего дома. Тогда мама жебрачку прогнала. Но сейчас запах был в комнате!
Я побежал на улицу. Дверь в камору была открытой. Отец стоял над развязанными узлами и перебирал привезенный скудный скарб. Вынул и отставил в сторону бочоночек с крышкой, деревянные ложки, каталку для теста, настенный ящичек для ложек и вилок и сольницу в виде пузатой утки или гуся с длинной шеей. Бочонок и сольница мне понравились.
Затем отец вытащил металлический безмен, почти такой же, как у деда Михаська, только поменьше. Я сразу протянул руку.
– На, поиграйся! – отец подал мне безмен. – Поздоровался с бабой?
Ответить я не успел. В каморе сразу потемнело. В узких дверях стояла мама. Отец, продолжая вытаскивать вещи, откладывал их в сторону:
– Такое барахло из Сибири везти! Олесько же не глупый мужик, неужели он не мог оставить всю эту рухлядь?! Столько тяжести на себе тащить! А переодеть, знаешь? Не во что!
– Не сердись! – ответила мама, – Переоденем в мое. Есть во что. Пока баба неделю походит, я закажу у Анельки. У меня есть темный ситец и сатин. Ты видишь? Мама как ходила, так и ходит во всем темном.
Родители ушли, оставив меня наедине с целой кучей вещей, некоторые из которых я видел впервые в жизни. Была еще длинная деревянная лопатка. Ею можно играть в цурки. На самом дне узла лежала длинная, потемневшая от времени деревянная ложка.
– Зря отец сердится. Этой ложкой можно перемешивать запаренную мешанку для свиней. Все польза. – подумал я.
Вместе с тем я был разочарован. Привезла бы волчью шкуру из тайги или медвежью голову. На худой конец кедровых шишек. Петр Андреевич, сам сибиряк, рассказывал, как они били шишки и насколько вкусны и полезны кедровые орешки.
Быстро стемнело. Большинство гостей разошлись. Остались только тетки Мария и София. Мама накрыла на стол. Все расселись. Тетка Мария, указав на место на кровати у угла стола, сказала мне:
– Садись! Это твое место.
Я отрицательно замотал головой и сел на табуретку. Мама, подававшая на стол большую миску с картошкой, крупными кусками мяса и зеленью петрушки и укропа, засоленных с лета, весело посмотрела на меня. Она знала, что на том месте днем сидела баба София. Моя мама, как никто, видела и мгновенно оценивала все.
После ужина тетки ушли. А мама, вытащив из печи казаны с горячей водой, принесла большое круглое оцинкованное корыто, устроила в сенях баню. Меня загнали на печь. Мама раздела бабу, усадила в корыто и долго мыла, часто сливая на голову чистую теплую воду. После мытья, баба София долго вытиралась. В комнату вошла в маминой сорочке и платье. Потом мама расчесывала бабу сначала редким, потом густым гребешком. После купания мама долго стирала бабину одежду. Под конец, мельком взглянув в мою сторону, стянула с кровати и выстирала покрывало.
В начале пятьдесят четвертого, когда из Сибири вернулась баба София, моим родителям было по тридцать пять лет.
На следующий день, когда я вернулся из школы, войдя в дом, я, сам того не желая, невольно понюхал воздух. В комнате пахло нашим домом. Баба София сидела на печи и вязала для меня шерстяные носки. К вечеру она показала мне уже готовый носок.
– Посмотри, красивый получился! Примерь, должен быть в самый раз. А завтра свяжу второй.
– Я такие не одеваю! Страшно кусаются, а потом ноги сильно чешутся!
У бабы Софии опустились руки. Мама отвернулась к плите. Плечи ее чуть вздрогнули. А я, как мне казалось, уже извинительно продолжал:
– И вообще, я же вас не просил.
На печь к бабе Софии я залез только на третий день. Уселся после того, как понюхал воздух. Все было в порядке. В этот раз баба занималась со мной более интересными делами. Несмотря на то, что новый год давно прошел, баба София попросила исписанные тетради и стала вырезать снежинки.
Мы в школе вырезали на новый год снежинки, но эти были особыми. Баба София вырезала несколько разновеликих снежинок с замысловатыми узорами, а потом сшивала их белыми нитками, один конец которой оставляла свободным. Потом она выгибала мелкие лепестки и получалась пушистая, почти круглая, очень красивая снежинка.
Баба София подвешивала готовые снежинки на шнурок от печной занавески. Подвешенные, они красиво качались, каждая на свой лад, особенно когда кто-то открывал дверь в сени. Снежинки мне скоро наскучили. Баба София не знала, чем меня занять.
Выход неожиданно нашел я сам. Я подробно расспрашивал ее о Сибири, о речке Ишиме, о деревне, лесах. Вопросы мои были дотошными. Я расспрашивал о любой мелочи. И баба София рассказывала, как они рыли землянку, как строили в ней печку. Особенно интересен мне был дымоход. Как будто знал, что через шестьдесят лет ее рассказы пригодятся.
Моим расспросам не было конца. Баба София, бывало, уставала. Она говорила родителям:
– У меня уже язык высох. А он все расспрашивает. Зачем ему все это нужно?
И началась у нас с бабой Софией любовь, поверх которой резво и часто скакали конфликты, пламя от которых, бывало, развевалось на потеху всему селу.
Весной у тетки Павлины от рака желудка умер муж, дядя Иван. Не дожидаясь сороковин, тетка Павлина пришла к нам.
– Пусть мама переходит ко мне. Все будет веселее. А когда иду на колхозные работы, хоть кто-то будет дома.
У тетки Павлины была еще младшая дочь, моя двоюродная сестра Саша, старше меня на год. Училась она неважно, да и дома не держалась. Вот и решила тетка Павлина привлечь в качестве воспитателя бабу Софию. Через какое-то время отец, попросив ездового, перевез бабу Софию на новое место жительства.
Сначала мне не хватало бабы, но скоро я привык. Меня даже устраивал такой поворот. Я в любое время мог отлучиться, мотивируя уход из дому визитом к бабе Софии. В действительности я навещал ее очень часто. Я продолжал ее расспрашивать о жизни в Сибири. Бывало, она уставала и начинала повторяться. Я мгновенно ловил ее на этом и требовал рассказывать новые, еще незнакомые мне сибирские истории.
К бабе Софии приходили ее подруги молодости. Они неспешно беседовали о прошлом, об обычаях. По их мнению, во времена их молодости всё было гораздо лучше.
Однажды, пришедшая с утра её подруга сообщила, что дед Юсько, выйдя вечером на высокую, неогороженную террасу дома Сташка, упал. Невестка, услышав глухой удар тела о землю вышла посмотреть. Дед Юсько лежал лицом вниз мертвый.
Баба София, со времени приезда не общавшаяся с дедом, пошла в другой конец села и три дня, пока не похоронили, была там. Кое в чем помогала, но больше сидела на узкой лавочке под орехом, сохранившейся с еще досибирского периода ее жизни. Впоследствии, до конца своей долгой жизни, то подворье она не посещала.
Однажды в июле баба София пришла к нам. Родители были в поле. А я сидел на низенькой табуреточке в тени под старой грушей и резал яблоки-папировки мелкими дольками. Потом раскладывал порезанные дольки на ульи, где дольки сохли до состояния сушени. Зимой из сушеного ассорти фруктов и ягод варили компот.
Наблюдая за моей работой, баба София неожиданно сделала мне замечание:
– Ты очень крупно режешь. Сушеня будет гнить. Резать надобно тоненькими дольками. Тогда при сушке они быстро скручиваются и никогда не гниют.
У меня, при моей занятости, еле хватало времени на нормальные дольки! А тут:
– Еще тоньше режь!
В тот день программа моя была очень насыщенной. После чертовой сушени мне предстоял еще визит к Ковалю на кузницу. Потом надо было бежать почти два километра к колхозной стыне (овчарне), где в соломенном навесе уже несколько дней чирикали, одевающиеся в перья, воробьята. Опоздай всего на день, вылетят из гнезда, потом не поймаешь.
А ближе к вечеру надо было успеть на вторую случку фондовской кобылы Ленты с недавно привезенным из Черкасс жеребцом Жирафом. Конюхи нас гнали, но мы, заблаговременно спрятавшись в высокой траве лесополосы, лежа, наблюдали подробности лошадиной любви.
А тут какая-то сушеня! Меня прорвало:
– Чего вы приходите сюда порядки наводить? Шли бы себе домой и наводили порядок там.
Что тут сталось! Ведь подворье, где жили мы, считалось исконно бабиным!
Круто развернувшись, баба пошла к тетке Марии. А у той золовка Марушка Загородная и двоюродная сестра Волька (Ольга) Твердохлеб, племянница бабы. Выслушав возмущения бабы Софии, те не выдержали и громко расхохотались:
– Шо старэ, то и малэ! – вынесла вердикт тетка Мария. Разобидевшись, баба София ушла до горы, к тетке Павлине.
Родителям колхозное радио сообщило о конфликте еще до прихода домой. Я уже предполагал, что меня ждет разбор полетов, так как тетка Мария предварительно успела со мной поговорить. Придя с поля, отец, отворачивая голову в сторону соседа, ушел в сад, к пасеке. Воспитательные воздействия мамы были сведены к нравоучениям.
Но баба София не могла долго держать зла. Когда случался любой конфликт, она чувствовала себя неловко. Невиноватая, она всегда первой искала примирения с виноватым.
Баба София часто рассказывала мне о жизни на Подолье, обычаях, о приготовлении различных старинных блюд. Однажды речь зашла о так называемых галушках, подаваемых на стол под затиркой.
Галушка – это катыши теста из отрубей и ржаной муки размером с небольшой огурец. Обжаренные в подсолнечном масле, они лучше сохраняют свою форму. Затирка готовилась как подлива из зажаренной ржаной муки. На порцию приходились две-три галушки, залитые сверху темной сметанообразной массой затирки.
Баба София через маму передала, чтобы в воскресенье после обеда я пришел отведать галушек. В обед мама позвала меня к столу. Я отказался, сказав, что обедать я буду галушками. Мама тихо посмеивалась.
До горы я шел, подпрыгивая, предвкушая лакомство.
У бабы Софии, прослышав про дивное яство, собрались ее товарки. Они сидели за столиком под раскидистым ясенем у забора. Ясень тот никто не сажал. Вырос из семени, невесть откуда принесенного ветрами. Перед каждой бабиной гостьей стоял полумисочек, в котором угадывались по две галушки, облитые затиркой.
Одна из старух, взяв полумисочек в руку и, держа его у груди, ложкой брала небольшой кусочек галушки. Поваляв его в затирке, отправляла в свой беззубый рот. Долго жевала, как будто сосала. Проглотив, с вожделением произнесла:
– Ото ж як смачно!
У меня от голода засосало под ложечкой. Рот наполнился слюной.
– Тебе сколько? – угодливо наклонилась ко мне баба София, – две, три?
– Четыре! – я решил не мелочиться.
Баба София подала мне заветное блюдо. Глядя на бугристые контуры галушек, облитые серовато-бурой затиркой, я вспомнил одноклассника Мишку Бенгу, часто страдающего несварением желудка.
Ребром ложки я отдавил треть галушки и храбро сунул ее в рот. Начав резво жевать, я вдруг притормозил, неуверенно валяя во рту галушку, не зная, что дальше делать. Галушки были совсем безвкусными. Затирка такая же, к тому же сильно отдавала жженной мукой. Баба Явдоха почему-то называла такой соус душениной.
– Ну як воно? – голос бабы Софии напрашивался на похвалу.
Чтобы выглядеть воспитанным, я с усилием проглотил то, что было во рту.
– Як г...о! – как можно честнее, без паузы отреагировал я.
Бабины подруги застыли с открытыми ртами. Замерли в воздухе и их ложки, несущие ко рту очередную порцию...
Тотчас вернувшись домой, я с нетерпением ждал, когда мама скроется в доме или уйдет на огород. Мамин борщ я ел у дворовой плиты прямо из кастрюли, едва успевая глотать. Потом настала очередь пляцок (коржей) с маком, залитых топленым молоком с сахаром. Коржи я заканчивал под собственный стон от получаемого наслаждения.
Вечером я услышал, как мама тихо рассказывала вернувшемуся из Могилева отцу:
– Наш после галушек съел пол-кастрюли борща. А пляцки с маком ел так, что хавки трещали (за ушами трещало. – смысл. перевод).
И когда она подсмотрела? Сама-то ушла далеко в огород.
Вкусовые качества галушек под затиркой в селе обсуждали долго.
С возрастом подобные инциденты случались все реже. Свидетели наших стычек пытались возмущаться. Баба София в ответ успокаивала:
– Такий вродився. Так бог дав. Такий самий скаженый як Никола.
А я бродил по лесополосам, заготавливая бабе цветы акации в конце мая. Потом цвела липа. Набив торбу цветом, я ломал две – три ветки, густо усеянных липовым цветом и все это приносил бабе Софии. По крохким (ломким) липовым деревьям лазил осторожно. Предпринятая однажды попытка подстраховаться веревкой могла закончиться плачевно. Липовый цвет баба сушила на подоконнике, а ветки развешивала по стенам нежилой великой хаты.