Текст книги "Вдоль по памяти. Бирюзовое небо детства (СИ)"
Автор книги: Евгений Единак
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 50 страниц)
Обратный путь проходил уже морским путем. Глубокой осенью 1915 года вышли из Владивостока, пересекли Японское море, обогнули Юго-Восточную Азию, Индию и вначале февраля 1916 года вошли в воды Красного моря.
Последовал Суэцкий канал, Средиземное море, в котором, как узнали позже, германская подводная лодка потопила пароход с однополчанами, вышедший из Владивостока двумя неделями раньше. Проходя между островами в Эгейском море, чудом избежали столкновения с немецкой морской миной. Рогатую смерть вовремя заметил вахтенный и, рискуя сесть на мель, пароход обошел опасный участок моря.
Ранней весной 1916 года показались ночные огни Одессы. До утра стояли на рейде. К полудню сошли на берег. После формирования объявили отправку на Юго-Западный фронт. Ехали в насквозь продуваемых теплушках.
В Жмеринке вагон прицепили к составу, идущему на юго-запад. На закате медленно проехали мимо здания станционного вокзала. Сердце Прокопа сжалось. Могилев! Сюда он не раз приезжал он закупать для кузницы металл и инструменты. Поезд катился медленно, почти шагом.
Мост через Днестр казался необычайно длинным. Плавный поворот направо и снова знакомая станция – Волчинец. Не останавливаясь, поезд медленно полз вверх вдоль правого берега Днестра. По ходу справа по нескольким тусклым огонькам внизу угадывалась Наславча. После Наславчи поезд двигался между холмами извивающейся змеей. На крутой петле, ведущей направо, тревожно заныло в груди. В двух-трех километрах слева оставалось его родное село Гырбово. Неужели навсегда?
Окницу проехали не останавливаясь. За Секурянами железная дорога, извиваясь, шла лесом. За лесом поезд внезапно остановился. Последовала команда срочно выгружаться. На широком лугу близ села Сербичаны разобрались поротно и повзводно.
Скоро их поезд с длинным рядом пустых теплушек покатил обратно. Паровоз толкал теплушки задним ходом, потушив прожектор. Кто-то развел костер из собранных сухих сучьев. Тут же последовала команда потушить. Боялись лазутчиков. Линия фронта была уже недалеко.
До рассвета войска рассредоточились в густом лесу. Весь день отдыхали. Как только стемнело, колонна двинулась на запад. Рассвет встретили в разбросанных дубовых рощах за селом со странным названием Кроква. Снова привал.
С наступлением темноты двинулись. Через несколько километров миновали известные "Четыре корчмы". Справа в семи километрах оставался Хотин. Под Бояны прибыли задолго до рассвета, прямо на левый фланг Юго-Западного фронта.
Сообразительного, безошибочно принимающего решения, невысокого, физически сильного Прокопа приметил начальник дивизионной разведки. До мая местами вспыхивали вялые позиционные бои. Разведчики, бывало, не снимали сапог по двое суток. То надо было захватить "языка", то уточнить расположение артиллерийских позиций.
Однажды разведгруппа сопровождала одетых в штатское пожилого мужчину и молодую женщину до самого берега Прута за Новоселицей. На крутой излучине реки их ждали двое в лодке.
22 мая начался знаменитый Брусиловский прорыв, закончившийся глубокой осенью. С фронта Прокоп вернулся в мае восемнадцатого года, демобилизовавшись после заключения Брест-Литовского договора. На груди его позвякивали два георгиевских креста, а в солдатском рюкзаке лежала бережно завернутая книга с личным вензелем уже свергнутого царя.
В селе Прокоп узнал, что парень, вместо которого он был мобилизован, через год все же был взят на фронт. Погиб он под Белостоком, задохнувшись газами, примененными германской армией. В первое же воскресенье Прокоп пошел в церковь, поставил свечку. Попросил священника вписать имя погибшего в поминальный список убиенных. До конца службы стоял, низко склонив голову.
Больше двух лет работал кузнецом. Владеющий русским, украинским и молдавским языком, Прокоп однажды не понял распоряжения румынского жандарма. Георгиевский кавалер, побывавший в жестоких схватках, подвергся телесному наказанию. Кузнец молча стерпел. Не мог подставить под удар родственников.
Прихватив с собой только самое необходимое, теплой летней ночью двадцатого года тайно покинул родное село. Затемно прибыл в Елизаветовку, где жили несколько знакомых крестьян, ковавших у него лошадей. В самой нижней части села на крутом склоне вырыл бордей (землянку) в котором жил первое время.
С помощью сельчан перевез наковальню и остальной кузнечный скарб. Бордей оборудовал под кузницу. Часть инструментов прикупил, но почти все кузнечные щипцы, которые служили ему до глубокой старости, ковал сам. Тогда-то и стал известен в округе как Коваль.
Тогда же, неясно, как переправившись через Днестр, из Бара со старшими сестрами переехала шестнадцатилетняя Кассия из древнего рода шляхтичей Мицкевичей. Польское имя Кассия означает чистая. Секретарь примарии, не слышавший доселе диковинного в этих краях имени, записал ее Екатериной. Старшие сестры называли ее ласкательно Касей.
Провожая глазами миниатюрную фигурку миловидной Каси, двадцатисемилетний Коваль подавлял в себе вздох. Прошедший огонь и воду в годы первой мировой, не боявшийся зажать между коленями копыто дикого, еще необъезженного двухлетка, при встрече с девушкой робел. Только на побледневшем при виде Каси лице Коваля, еще контрастнее выступали крупные веснушки.
Сельчане по-доброму посмеивались и наперебой предлагали себя в качестве сватов. В двадцать втором, одевшись во все чистое, начистив до зеркального блеска еще фронтовые сапоги, пошел сам.
На следующий день восемнадцатилетняя Кася перебралась к нему. Так и звал ее Коваль до самой смерти, оставив имя Екатерина для официальных документов. С двадцать третьего года у них пошли дети: Галя, Миша, Люба, Франя. В самый разгар войны в сорок втором вышла замуж за сына гырбовского лесника, где Коваль в свое время заготавливал лес для угля, старшая дочь Галя. А год спустя, в сорок третьем родилась самая младшая – Стася.
В сорок пятом Коваля подкосила принесенная почтальоном похоронка на единственного сына и преемника по ремеслу – Мишу. Но жизнь брала свое. Вернувшийся с фронта Коля Единак, двоюродный брат и почти полный тезка моего отца, ранее бывший подмастерьем у Коваля, попросил руки Любы.
Почти одновременно тридцатидвухлетний фронтовик Гриша Черней, сам невысокого роста, не давал возможности ни одному из сельских парней даже подойти к семнадцатилетней высокой красавице Фране. Вскоре они поженились. Григория назначили первым председателем колхоза в соседнем селе Плопы. Однажды в темноте мимо него пролетели острые вилы и глубоко вонзились в ствол акации.
При своем сравнительно небольшом росте, Коваль обладал недюжинной силой. Еще в тридцатых в Дондюшаны с кишиневским цирком дважды приезжал известный силач-борец Иван Заикин. Выступал он на базарной площади, перед церквушкой, где сейчас раскинулся парк. Согнув подкову так, что концы ее прикоснулись друг к другу, силач предложил зрителям разогнуть.
Коваля, приехавшего на базар, кто-то из односельчан вытолкнул из круга зрителей. Заикин протянул ему подкову. Взяв в руки, Коваль прижал подкову к груди. Лицо его от натуги стало багровым. Подкова медленно разгибалась. Потом раздался скрежет ломаемого металла. Заикин подошел и своими руками поднял вверх руки Коваля. В каждой руке была зажата половина разорванной подковы.
В те годы в Окнице построили церковь. Выступающая над всеми зданиями вокруг станционного вокзала, колокольня ее была самой высокой в округе. Оставалось водрузить крест. Вызвавшиеся двое братьев родом из Наславчи, неоднократно водружавшие кресты на построенные храмы, на середине подъема неожиданно спустились вниз, сославшись на тяжесть кованого креста. Церковь стояла без креста несколько недель.
Кто-то из прихожан, переселившихся из Гырбово в Окницу, вспомнил о Ковале. Староста церкви нанял бричку и поехал в Елизаветовку. Привезенный им Коваль долго ходил вокруг церкви, шевеля губами. Обвязавшись веревками, не спеша поднимался Коваль по почти отвесному куполу. Добравшись до макушки, закрепил обе веревки за выступающий кронштейн.
Длинную веревку сбросил вниз. К ней и привязали тяжелый крест. Подняв крест на весу, долго отдыхал. От нечеловеческого напряжения дрожь охватила все тело. Отдохнув, закрепил крест на один болт. Снова отдых. Вывернув крест до вертикального положения, Коваль осторожно вставил болт в совпавшие отверстия. Когда начал закручивать, сорвалась и улетела вниз гайка. Ударившись об жестяную крышу, отпрыгнула далеко в заросли бурьяна. Искали долго.
Коваль, сбросивший конец веревки для подъема гайки, отдыхал, обняв крест. Найденную гайку привязали веревкой. Подняв ее, Коваль бережно закрутил. Потом затянул оба болта. Спускаться было немного легче. Страховался веревками, перекинутыми вокруг основания креста. Достигнув земли, бессильно опустился на траву. Веревку освободили уже другие. Домой везли его в той же бричке. Свободная половина ее была заполнена подношениями прихожан.
Я учился в четвертом классе, когда услышал рассказ о Ковале из уст мамы. Перед закатом с Куболты возвращались повозки с женщинами, работавшими в поле. Внезапно лошади понесли переднюю повозку. Даже по селу слышался крик обезумевших от страха женщин. Стали выбрасывать на обочину острые сапы. От натяжения лопнули вожжи.
Коваль увидел мчащихся лошадей случайно. Выскочив, он встал посередине дороги, подняв правую руку. А лошади несли, не видя ничего вокруг. Казалось, вот-вот сомнут Коваля. За несколько метров Коваль бросился вперед с громким криком. Лошади внезапно замедлили бег. Подхватив дышло, Коваль поднял конец его вверх. Лошади застыли на месте, как вкопанные. Из остановившейся телеги посыпались в разные стороны перепуганные женщины.
Осенью сорок шестого, после того, как крестьяне убрали небогатый урожай, в селе организовали первый в правобережной Молдавии колхоз. Обобществили землю, сельхозинвентарь, лошадей. Решением общего собрания колхоз назвали «Большевик». В сорок седьмом, после бессонных ночей и тяжелых раздумий, на пике голодовки, Коваль сказал своему соседу и куму Бенге Сергею:
– Кум, как люди, так и я. Завтра иду вступать в колхоз.
Вначале все кузнечные работы в колхозе выполнял дома, в бордее. В сорок седьмом построили деревянный, стоящий и поныне, большой деревянный склад. Затем возвели здание конюшни, а по другую сторону дороги выросли два сарая под красной черепицей. Крайнее от дороги здание отвели под кузницу.
С нелегким сердцем разбирал Коваль свою кузницу, увязывал купленный и самодельный кузнечный инвентарь. Мех, наковальню, ручной сверлильный станок и весь остальной кузнечный скарб помог грузить на телегу кум Сергей. Он же, уже работавший в колхозе ездовым, и отвез все имущество в новую кузницу.
Коваль тяжело шагал рядом, держась за люшню телеги. ( Люшня – дугообразный упор на телеге, укрепленный нижней частью на оси ступицы, верней через рычаг к кузову и являющийся прототипом реактивной тяги автомобиля).
Шли годы. Я уже учился в медицинском институте. Летние каникулы проводил, как правило, в селе. Нет-нет, да и тянуло меня как магнитом в места моего детства. Кузницу перевели поближе к селу, на территорию вновь построенной тракторной бригады. Войдя, я, прежде всего, втягивал в себя кузнечный воздух, так знакомый с детства.
К сверлильному станку уже был приспособлен электромотор. Появилась электродрель, которую берегли, как зеницу ока. Рядом с кузницей уже работал сварочный цех. А в крайнем помещении разместили доселе невиданный в селе токарный станок.
Если раньше ось телеги отковывалась двумя кузнецами в течение целого дня, то сейчас с помощью токарного станка и электросварки ось была готова к установке за полтора-два часа. Стареющий Коваль ревниво осматривал готовый узел и, не найдя изъянов, тихо и недовольно ворчал. Воздух в горн вместо меха подавал вентилятор. Заслонкой можно было регулировать подачу воздуха в любых пределах. Но Коваль снова недовольно что-то бурчал себе под нос.
Молодые механизаторы весело переглядывались, когда Коваль, сетуя на какую-либо неудачу, утверждал, что воздух, подаваемый мехом по качеству значительно лучше, чем от вентилятора, установленного за стенами кузницы. Семидесятипятилетний Коваль все чаще чувствовал себя ненужным. На ключевых работах все чаще обходились без него.
Все чаще становились ненужными когда-то ценные его советы. Когда-то ювелирную пайку кастрюль и восстановление эмали быстрее и качественнее делал совсем молодой сварщик Фанасик. Коваль придирчиво осматривал работу, выполненную с помощью недавно установленной газосварки и, молча, ставил кастрюлю на место.
Коваль продолжал регулярно ходить на работу. Не привыкший сидеть, сложа руки, тяжело переживал частое вынужденное сиденье без любимого ремесла. Но Коваля понимали многие механизаторы, жалея его. Подходили к нему, сидящему у дверей кузницы, спрашивали о вещах, уже давно им известных. Коваль в такие минуты оживлялся, чувствуя себя по-прежнему нужным.
Коваля оживлял приход односельчан, просивших отремонтировать жестяную лейку, починить кран, отковать засов, либо кольца для амбарного замка. Денег он никогда не брал. Все чаще приносили самогон, выгнанный из сахара, все реже приносили свекломицин. Так в селе называли самогон, полученный из перебродившей сахарной свеклы. Выпив стопку, Коваль убеждал, что самогон, выгнанный из свеклы, содержит гораздо больше полезных витаминов.
С работы подвыпивший Коваль шел тяжелой, но устойчивой походкой. Его никогда не шатало. По количеству выпитых стопок судили по его шагам. Выпивший, он печатал шаг, каждый раз как бы притаптывая только-что посеянную в рыхлую землю морковь.
Периодически его зазывали в какой-либо двор, хозяину которого Коваль недавно помог. Однажды пригласил его и мой отец, которому Коваль принес запаянную трубку из луженной жести для наполнения колбас с помощью мясорубки. Выпив чарку и, лишь слегка закусив кусочком хлеба с тонким ломтиком сала, Коваль безошибочно определил:
– Из сахара. Вместо дрожжей – томатная паста.
Попросив у подошедшего к отцу соседа Николая Гусакова сигарету, зажег ее и, держа между большим и указательным пальцем, набрал в рот дым и, не затягиваясь, выпустил его. Потом добавил:
– Отличная горилка.
Отец воспринял похвалу, как деликатную и завуалированную просьбу налить еще. Он взял бутылку. Но Коваль решительно перевернул свою стопку дном вверх.
– Спасибо. Хватит! Я еще должен занести Мирону кольца под замок, а потом Галану нож для срезания вощины. А после до моей Каси я должен дойти в аккурат.
Таким он был. После восьмидесяти лет сам перестал ходить на работу. Стала сильно болеть и сохнуть левая нога. Передвигаться становилось все труднее. Из кузницы, где большая часть инструментов когда-то была его собственностью, не взял ничего. В восемьдесят седьмом, в возрасте девяносто трех лет Коваля не стало. Ровно через год покинула этот мир и его любимая и преданная Кася.
Навыки, наработанные у Коваля, сделали мою мятежную жизнь еще более полной, беспокойной и контрастной. Я оборудовал неплохую, по сегодняшним меркам, свою домашнюю мастерскую. У меня сверлильный, токарный, резьбонарезной станки. Год назад закончил самодельный плоскошлифовальный станок. Различные точила, дрели, тиски и широкий выбор инструментария. Электро– и газосварка.
Увиденную на развале во Львове шикарную кованную стальную, звонкую как колокол, наковальню купил у цыган, не торгуясь. Вместо горна у меня современная, с автоматической регулировкой температуры, муфельная печь, разогревающая металл почти до полутора тысяч градусов.
Каждый раз, когда я вхожу в свою мастерскую, ловлю себя на том, что непроизвольно втягиваю в себя воздух. Чего-то не хватает. Понимаю. Не хватает крепкого, устоявшегося, горьковато-кислого запаха каленного железа с примесью горелого угля с серой. Не хватает очерченного широким дверным проемом высокого неба, которое бывает насыщенно бирюзового цвета только в далеком детстве.
Спасибо друг, что посетил
Последний мой приют.
Постой один среди могил,
Почувствуй бег минут...
В. Высоцкий
Последний приют
Раз, два, три, четыре, пять.
Я иду искать.
Кто не заховался,
Я не виноват...
Жмурящий (водящий) стоял лицом к каменному надгробию, служащему пекалом. Остальные, при первых словах считалки, стремглав разбегались по лабиринтам тропок, протоптанных в кустах вишняка вокруг старых могил. Новая часть кладбища для игры в прятки не годилась. Не было зарослей, не было больших деревьев, все пространство просматривалось. Бежали, стараясь шуметь, в одном направленнии, а затем, пока жмурящий заканчивал считалку, тихо, крадучись, перебегали в другое место.
Закончив считать, жмурящий открывал глаза и в первую очередь быстро осматривал тыл надгробия. Более авантюристичные, рисковые, прятались, бывало, по другую сторону надгробия, чтобы по окончании считалки хлопнуть ладонью по пекалу. Запрещение этого приема часто оговаривалось в самом начале игры.
Затем жмурящий поворачивался к зарослям и внимательно осматривал кусты, деревья, заросли вишняка. Заметив качающуюся ветку или шевеление прутиков, жмурящий оценивал лабиринты тропок и выбирал самую прямую, чтобы в случае обнаружения спрятавшегося, успеть добежать до пекала первым и запекать первого, которому правилами игры суждено водить следующим.
Таковы были правила игры. Каждый, стараясь добежать до пекала первым, дороги не выбирал. Чего греха таить, в азарте игры перепрыгивали, а в острых ситуациях и наступали на старые могилы. Может быть и своих предков. При этом далеко за пределами кладбища были слышны подчас дикие вопли, тревожащие покой последнего приюта. Но мы об этом как-то не задумывались.
Первая могила на кладбище появилась через несколько месяцев после переезда крестьян Подолья на новое место в Бессарабию. Первое поселение состояло из нескольких десятков землянок. Их тогда называли бордеями. Из одного из бордеев шагнул в вечность Антон Навроцкий. Это был один из подписантов договора на пользование землей, заключенного с Елизаветой Стамати, обедневшей плопской помещицей. В соответствии с договором село должно было носить ее имя. Место для кладбища было выбрано по старо-славянскому обычаю. Оно должно быть расположено по другую сторону водораздела, либо ниже по водоразделу и на запад от поселения.
Бордеи каждое семейство копало для себя отдельно. А вот колодец начали рыть всем миром. Прошли вглубь через жирный чернозем, глину. Дальше пошел песок вперемежку с глиной, потом чистый песок. На глубине более десяти саженей (1 сажень – 2,13 метра) песок был сухим. Зато возникла угроза обвала. Засыпав несостоявшийся колодец, весной 1889 года дома стали строить по берегам безымянной, тогда еще не пересыхающей, речушки.
Село строили одной улицей в два ряда. Построенные глинобитные хатенки строили на расстоянии восьмидесяти-ста метров от берегов речки. Я помню старые, той поры, хаты Желюков, Натальских, Гудымы, Олейника, Гусаковых, Паровых, сохранившиеся до пятидесятых годов. В нашем огороде я помню только развалины такой хаты моего деда Ивана.
Неумолимо разрастающееся кладбище осталось за водоразделом. А семнадцатого мая 1919 года кладбище пополнилось могилой моего деда Ивана. В возрасте сорока двух лет он скончался от тифа, оставив в числе шестерых детей самого младшего, в возрасте восьми-девяти месяцев, моего отца.
Нами, детьми, похороны воспринимались не как обрыв конкретной человеческой жизни, как трагедия. Похороны в нашем детском сознании воспринимались как невеселый ритуал, на котором положено плакать, причитать. Затем медленное, с частыми остановками, шествие до кладбища, свежевырытая могила, окруженная выброшенной глиной, опускание гроба, Выдергивание из-под гроба шлеек, стук первых комьев глины об крышку гроба. Все.
А затем поминки, где ребятню усаживали скопом, не разбирая, где свой, где чужой, с одного края стола. За этим столом все были свои. И, глядя на выставленные блюда, мы с нетерпением ждали, когда миска с кутьей и единственной ложкой обойдет богобоязненных старушек, начинающих обряд поминания отправлением в свои беззубые рты ложки вареной пшеницы.
Когда мне предлагали ложку кутьи, я отрицательно, вероятно, чересчур резко мотал головой, помня удлиняющуюся нитку слюны, соединяющую ложку с нижней губой одной из старушек. Потом эта нитка обрывалась и ложка переходила к следующей бабке, пришедшей проводить в мир иной уже бывшую подругу. Ели кутью (Кукки – зерно, греч), колево (Каллибо – визант.), желая усопшей бессмертия души и воскрешения к вечной жизни.
Если на похоронах и поминках была моя мама, она обычно помогала разносить и раскладывать стравы (блюда). Но вполглаза она не переставала наблюдать за мной. И по тому, как на ее серьезном лице мгновенной вспышкой улыбались глаза, было понятно, что она видела все и читала мои мысли. Она знала меня, как никто. Уже дома, как будто что-то вспомнив, она спрашивала меня:
– А может наварить тебе пшеницы, – она никогда не говорила колево, как называли кутью в селе.
Я так же резко и отрицательно мотал головой. Плечи мамы в таких случаях мелко содрогались от беззвучного смеха. Она знала, что меня невозможно заставить есть и калач, хотя в семье, кроме меня, ели все, а брат Алеша особенно аппетитно уплетал его, с хрустом ломая крутые завитки.
Такая реакция моей мамы во многом формировала мое отношение к обрядам, религии, приметам, суевериям и другой мистике, которые мой двоюродный брат Тавик неизменно называл бабскими забобонами.
В последние часы жизни, после обширного инфаркта, мама говорила мне:
– Сейчас я уже не выйду, я чувствую. Я тебя очень прошу, похороните нас с отцом под одним крестом, но без попа. Пусть будут хоругви, из сельсовета возьмите знамена. Пусть будет музыка.
Я молчал. Фальшивить перед мамой было невозможно. Немного отдохнув, мама неожиданно продолжила:
– Просто я не могу представить себе тебя стоящим на коленях и накрытым подолом рясы. Ты не терпишь унижения, ты всегда уходишь, даже если теряешь. А тогда уйти тебе будет некуда.
Мою маму, уже ступившую одной ногой в вечность, заботило одно: чтобы я на ее похоронах не стал на колени под епитрахилью.
– Отец быстро нагонит меня, я вижу. Похороните нас рядом и под одним крестом. Место для могилы я выбрала и показала Боре Кугуту. Он и найдет хлопцев копать могилу. А крест лежит в стодоле под половой. Там и надпись. Ошибки только исправь.
Через три часа мамы не стало. После ее смерти отец утверждал, что мама постоянно приходила к нему, о чем он мне регулярно сообщал. Однажды я ему неосторожно сказал, что мама умерла. Отец возмущенно перебил меня:
– Как умерла? Не говори глупостей. Вот сидит рядом. Мы о вас говорим.
Через восемь месяцев отец, все больше погружающийся в старческое слабоумие, оставил зажженную свечу и уснул. Тлевшие подушка, одеяло и матрац вызвали отравление, из которого мы его вывели. Но тяжелая пневмония, вызванная ядовитым дымом, в течение недели унесла его жизнь. Похоронили мы их под одним крестом. С траурным оркестром. Как завещала мама.
Следующей весной я поставил памятник. Ошибки на эпитафии, выцарапанной при жизни родителей полуграмотным мастером по отливке монументов, я не исправлял. Заказал гравировку на табличке из нержавеющей стали. Ею и закрыл ошибки мастера. Добавил две фотографии на фотокерамике. Это было моим правом.
Приезжая на могилу, потом подолгу брожу по кладбищу, навещая могилы обоих дедов, бабушек, двоюродных братьев и других родственников и знакомых, которых знал при жизни. Со многими играл среди могил на этом самом кладбище. Каждый раз, глядя на даты рождения и кончины, я невольно подсчитываю возраст, в котором они покинули этот мир.
Я уже старше обоих моих дедов, всех моих двоюродных братьев и сестер, как по отцу, так и по матери. Но переходя от могилы к могиле, я ловлю себя на том, что кощунственные мысли мои уносят меня от покойников.
Взгляд останавливался на надгробиях, которые когда-то служили нам пекалом при игре в прятки, на зарослях, где мы вырезали палки для луков, прутики для стрел, подбирали раздвоенные ветки для рогаток, удачно изогнутые ветки для рукояток самопалов. Память услужливо выдвигает места, где мы нарезали вишняк для метлы перед осенними и весенними школьными субботниками, а то и просто для домашнего двора.
Но сейчас взгляд упирается в чистое кладбище, где остались только несколько сосен, ореховых и каштановых деревьев, высаженных родными возле могил усопших. В начале девяностых кладбище очистили от густого вишняка, многочисленных кустов колючего шиповника, семена которого занесли сюда птицы.
Закрытые и потемневшие от ржавчины и времени старые ворота, через которые в день проводов, срываясь с уроков, необузданной гурьбой мы вбегали на свободную еще от могил площадку кладбища, поросшую дерном.
Помню, как шипели на нас ветхие старушки, особенно нищенки, призывая снять пионерские галстуки. Некоторые из ребят стыдливо снимали и, неловко комкая, прятали галстуки в карман. А в меня словно вселялся бес сопротивления. Несмотря на то, что в мыслях и делах я часто был довольно далек от облика настоящего пионера, галстука я упорно не снимал.
Начинался обход могил родственников. Не могу сказать, что могилы умерших родных людей вызывали у меня чувство жалости, печали, тоски и, тем более, плач. Не трогали меня слова скорби, плач и причитания на остальных могилах сельчан. Тем более, что я сам был невольным свидетелем батальных сцен между живущими в одном дворе невесткой и свекровью. Они насылали друг на друга самые страшные и жестокие по замыслам проклятия, желали друг другу гореть в аду. Расходившаяся невестка в гневном порыве кричала своей свекрови:
– Когда же ты, наконец, сдохнешь, проклятая...?!
За этим вопросом-пожеланием следовал пышный букет эпитетов.
Когда же свекровь преставилась, невестка, словно празднуя, отметила обильными столами все дни, сороковины, полгода, а потом каждый год собирала близких и соседей на поминки. А на проводы готовила множество поман с тщательно выплетенными калачами, роскошными полотенцами, и дорогими конфетами. Раздавая, проникновенно приговаривала:
– Возьмите. За упокой души нашей мамуси. Святая была женщина. Всю жизнь душа в душу жили мы.
Отдав поману, поворачивалась к могиле. Неожиданно разносился на полкладбища ее причитающий голос:
– На кого же вы нас мамусю оставили? Зачем вы нас покинули? Как вам холодно одной в сырой земле.
Стоявший рядом рослый сын усопшей, легко поднимавший кубинский мешок с зерном (80 – 90 кг) на одно плечо, стоял на шаг позади своей супруги, как за полководцем, и вытирал слезы на багрово-синюшном лице.
Так, что я, тогда десятилетний, уже знал цену показной скорби и причитаниям. А в тринадцать я задал себе вопросы, не имеющие ответов:
– Неужели верит в бога и в то, что говорит? А если верит, неужели думает, что так можно отмолить прощение? Неужели она не помнит, какие страшные проклятия слала на голову свекрови при жизни? Ведь я-то помню отлично. А другие разве не помнят? Почему молчат?
Молчал и я. До сих пор. А сейчас вспомнил.
Но это будет потом. А пока мы, юные пионеры, сбежавшие с уроков, обходили родственников, собирая дань в виде пасхальных крашеных яиц.
Мама всегда варила и красила яйца. Притом делала это дважды: перед пасхой и перед проводами, несмотря на то, что проводы в нашем селе по традиции, заложенной еще переехавшими с Подолья предками, отмечались по католическому календарю на третий день православной пасхи.
– Чтобы какое-либо яйцо не испортилось. – говорила мама.
Но мама красила яйца совсем неинтересно. Она просто вываривала яйца в луковой шелухе, выбирая из чугунка в последовательности от бледно-желтого, до темно-каштанового, почти черного цвета. Меня же привлекали яйца, раскрашенные узорами различных цветов.
Перед пасхой я довольно бесцеремонно бегал к старушкам и с интересом наблюдал, как Милиониха, Сивониха, Каролячка и Яртемиха не спеша, видимо получая удовольствие от своей работы, раскрашивали писанки, используя какие-то готовые краски, зеленку и воск. Писанки выходили у них очень нарядными и торжественными.
А Люба, младшая сестра мамы, раскрашивала яйца вообще по-особому. Она обматывала яйца нитками мулине, которыми украшала свои бесчисленные вышиванки, сорочки и полотенца. Я бегал к ней и, затаив дыхание, наблюдал, как варятся в соленой воде, обмотанные разноцветными нитками яйца. Когда она сматывала с вареных яиц мулине, открывалась совершенно фантастическая картина переплетения разноцветных линий и бесчисленное множество оттенков на местах их пересечений.
На этом творческие изыскания Любы не заканчивались. Она заранее нашивала крестиком на канву миниатюрные веточки с зелеными листиками и совершенно неожиданными по форме и расцветке цветочками. На других кусочках канвы она вышивала ромбики, крестики, звездочки и просто точки. Открыв рот и забыв проглотить слюну, я внимательно наблюдал, как Люба, обернув яйцо вышитой канвой, стягивала и туго завязывала ее на остром конце яйца.
После варки в чуть желтом отваре шелухи и остывания, Люба срезала нитку узла и освобождала яйцо. Моему изумлению не было предела. Сплошь испещренное квадратиками канвы яйцо с тупого конца было расписано совершенно фантастическим, чуть расплывающимся рисунком. А на остром конце квадратики истончались и заканчивались соединяющимися светлыми полосками.
Я, как мне казалось, предъявлял маме справедливые претензии по поводу приготовления ею совершенно безвкусно раскрашенных яиц. Мама всегда отбивалась убийственными аргументами:
– У Любы детей, к сожалению, нет. Вот и играются они с Сербушкой с пасхальными яйцами. Посмотри, вся бельевая веревка занята только твоей одеждой. А сколько за тобой еще штопать. А с тебя только и пользы, что обувь от Чижика принес. Да и то, если бы тебе не было интересно, ты бы и туда не пошел.
Я не спорил. У Чижика мне всегда было интереснее, чем дома.
Но как говорят на востоке, вернемся к нашим баранам, то есть яйцам. Мы собирали яйца только с одной целью. В углу кладбища начиналась игра. Плотно зажав в кулаке, мы били яйцо об яйцо, стремясь разбить яйцо соперника. Победитель забирал разбитое яйцо побеждённого. Но яйца нам были не нужны. Закончив игру, мы тут же стыдливо отдавали все яйца нищим и цыганам, уже ожидающим финала бития пасхальных яиц.
Осенью пятьдесят восьмого умерла самая младшая мамина сестра Вера.
– Отмучилась, бедная. Сколько же ей пришлось выдержать.– говорила мама.
Вера всю жизнь страдала сложным пороком сердца, в последние месяцы у нее нарастала мучительная одышка. Живот ее был огромным из-за скопившейся воды. Хоронить ее решили рядом с дядей Володей, самым старшим братом, погибшим в застенках сигуранцы в сорок третьем.