Текст книги "Вдоль по памяти. Бирюзовое небо детства (СИ)"
Автор книги: Евгений Единак
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 50 страниц)
Каждый год отец вместе с дядей Колей Сербушкой привозили деду целый воз диких побегов, вырубленных весной по краю лесополос вокруг колхозного сада. В селе они использовались для изготовления тычек под виноград. Воз вываливали за погребом.
Усевшись на свою неизменную табуреточку, дед, бывало, по несколько дней сортировал и раскладывал привезенное зятьями. Мы с Тавиком помогали ему, вытаскивая и подавая деду указанные им побеги. Часто помогал Боря, живший со своей мамой Антосей во второй половине дома.
Тонкие, кривые, с изломами побеги сразу откладывались и шли на дрова. Самые ровные, без боковых веток длинные побеги дед укладывал, как говорил тогда я, головой к ногам. С нашей помощью дед стягивал их ржавой проволокой в нескольких местах. Плотно скручивая проволоку зубом от конной бороны, дед окончательно выравнивал побеги. Готовые связки мы с Тавиком навешивали сушиться на толстые колья в стене стодолы под длинной соломенной стрехой. После сушки дед делал из ровных побегов ручки для лопат и граблей.
Неспешно расположив перед табуреточкой, подолгу проворачивая, принесенный нами из стодолы чурбан, дед ставил на него свою барду, которую не доверял никому.
Барда – короткий с длинным лезвием и короткой выгнутой наружу под правую руку рукояткой старинный молдавский топор был у деда, пожалуй, главным инструментом. Он купил ее вскоре после женитьбы у кочующих цыган, тракт которых издавна лежал через наше село. Б арду дед хранил как зеницу ока, доверяя ее только зятьям лишь на короткое время и то, на его глазах.
Через много лет после смерти деда, будучи студентом, я увидел дедову барду без ручки у бабы Явдохи в углу между печью и лавкой. Лезвие ее было зазубрено, об ушок был деформирован ударами, а вся поверхность ее была покрыта глубокими раковинами ржавчины. Шов обуха, сваренный в горне, разошелся широкой щелью. Я попросил бабу отдать ее мне, пообещав купить любой другой.
– Бери, доню, хотела ее выбросить, все жалко. А мне ничего не покупай. Не надо уже.
Бабе Явдохе было тогда уже под восемьдесят.
Барду я принес домой. Мама не обратила внимания. Отец, увидев, как я прибивал для барды отдельный гвоздь в стене каморы, сказал:
– Сколько же работы переделала эта барда?
Барда без рукоятки провисела на гвозде в каморе более тридцати лет. После похорон отца я бесцельно ходил по помещениям дома и сарая. Увидев на стене каморы барду, я снял ее и бросил на полик заднего сиденья машины. У себя дом а я кинул барду на чердачок гаража. Лишь в две тысячи шестом году, когда мне минуло шестьдесят, перенося инструменты из гаража в мою новую, более обширную мастерскую, я наткнулся на барду.
Отставив в сторону все дела, все последующие дни и вечера я проводил в мастерской. Уже с помощью пневмотурбинки, круговой проволочной щетки я тщательно очистил барду от ржавчины. Нагрев газовой горелкой, выровнял обух и ударами молотка по нагретому докрасна металлу, широкую щель шва обуха превратил в еле заметную полоску.
Профрезеровав болгаркой канавку по полоске, электросваркой проложил глубокий надежный шов. Все раковины уничтожил полуавтоматной сваркой, тщательно зашлифовывая каждую. Нагрев газовой горелкой лезвие, с помощью железосинеродистого калия закалил полосу вдоль острия барды. Затем снова шлифовал, полировал до зеркального б л еска.
Материал для рукоятки барды помог подобрать приятель – столяр из Тырново. Зап рессовав рукоятку, заклинил ее, я повесил дедову барду за отверстие, пробитое у основания лезвия еще цыганами, на стенку домашней мастерской. Там она висит и поныне.
Каждый раз, когда я захожу в мастерскую, барда с укор изной смотрит на меня. Почему? Догадываюсь. Ей через два года исполнится сто лет. Моим сыновьям, тем более моим внукам она больше не понадобится. Так и висит, скорбя в своей ненужности, покрываясь пылью.
Установив барду обухом книзу, дед доставал оселок и, поплевывая на него, заправлял режущую кромку барды. Очищал побеги от боковых ветвей, освобождал поверхность от колючек. Установив вертикально, в нижней части заострял тычки всегда тремя почти равными, очень гладкими гранями. Готовые тычки мы сразу уносили на виноградник, где устанавливали их стоя по всем углам, опирая на плетень.
Сама же дедова усадьба занимала довольно обширный участок земли в нижней части села. Впоследствии на этом участке вольготно расположились три семьи. От улицы на всем протяжении двора забора не было вообще. Вместо забора естественной преградой от улицы служил ручей, протекавший почти от центра села и редко пересыхавший даже в самое знойное лето.
Вода в ручье всегда была мутной из-за обилия уток, которых разводили почти в каждом дворе. По этой же причине в ручье не водились лягушки. На развилке высокой акации много лет подряд аисты выводили птенцов. В пятьдесят третьем гнездо разорила цивилизация. Через дерево должны были протянуть линию электропередачи построенной сельской электростанции. Дерево выкорчевали осенью, когда гнездо было уже пустым.
Сама усадьба располагалась на пологом южном склоне двумя террасами. В самой нижней части по центру двора располагалась длинная, обмазанная глиной и никогда не белившаяся стодола. Из трех помещений стодолы потолок был в самой крохотной комнатушке слева. Там хранился дедов инструментарий и садовый инвентарь. В самом дальнем углу стояла широкая рассохшаяся кадка.
В остальных двух помещениях потолок заменяли уложенные на балки длинные колья, на которые вплотную были уложены снопы кукурузы и соломы. Такие потолки в сараях были у многих. Зимой они служили надежным утеплением. В небольшом помещении справа держали корову. Запомнились множество веревок на стене и железная чесалка (жгребло)для вычесывания свалявшейся во время линьки шерсти.
Среднее, самое большое помещение служило для виноделия. Дед никогда не делал и не хранил вино в подвале. Правая от двери часть помещения круглый год была завалена половой и соломой почти до самого потолка. Слева у входа находилась большая деревянная дробилка для винограда, сконструированная дедом и располагавшаяся на огромной каде.
Осенью эта дробилка кочевала по селу, не задерживаясь в одном дворе более одного дня. После того, как дед пропускал виноград, из дробилки в каду стекало еще не начавшее бродить сусло. Дробилку сперва брали зятья, затем племянники и далее. Ждущие бдительно следили за соблюдением очередности, так что отследить движение дробилки по селу можно было ежедневно.
Далее в стодоле располагались винные бочки разных размеров. Маленькие бочки умещались сверху между большими, не мешая соседкам. Поздней осенью либо в начале зимы, когда прекращалось брожение вина, дед доливал все бочки доверху. Затем плотно забивал деревянные пробки и закрывал бочки сначала половой, а потом забрасывал соломой. Раскрывал бочки дед поочередно, в зависимости от спроса на вино.
Кур и поросенка держали в крохотном односкатном саманном помещении, называемом пошуром. Пошур находился в дальней части двора со стороны Довганей, стенкой в стенку с помещением аналогичного назначения с их стороны.
Хата деда располагалась на первой, нижней террасе. С трех сторон она была обсажена огромными кустами сирени разных цветов. Уже в середине мая хата утопала в высокой цветущей сирени и с улицы была видна лишь половина шапки почерневшей соломенной крыши.
Сам небольшой, дом был рассчитан на две семьи. В правой половине, состоящей из крохотного, уже покосившегося коридорчика и большой комнаты, которая служила спальней и кухней одновременно. Левая половина дома была чуть больше, состояла из коридорчика, кухоньки и большой комнаты. Эту половину дома занимала невестка деда, тетя Антося и двое внуков: Старшая Лена и Борис. Их отец, дедов сын Володя погиб в сорок третьем.
На второй, верхней террасе был большой виноградник, кругом огороженный густым плетнем, выплетенный дедом из лозы. За виноградником располагался довольно большой огород, уход за которым целиком ложился на худенькие плечи бабы Явдохи. Огород Веры также обрабатывала баба, благо вспашку всех огородов взял на себя муж Веры – Иван, работавший трактористом.
Если писать портрет деда, то наиболее верным было бы его изображение стоя, с каким-либо инструментом в правой и низенькой табуреточкой в левой руке. Дед всюду ходил с табуреточкой в руке. Стоять долго он не мог. Последние десять – пятнадцать лет одышка мучила его даже в покое. Кроме того, в положении стоя, стремительно нарастал отек ног и любая царапина могла сочиться сукровицей неделями. Сидя, дед мог рыхлить землю под кустами винограда, рвать сорняки, весной производить обрезку, подвязку кустов, пасынковал и убирал виноград.
В его характере были свои, нестандартные особенности. Он все записывал и учитывал. Скупым его назвать было нельзя. На Новый год, Рождество, Пасху он одаривал всех внуков. При этом в нем не было и тени сожаления по деньгам, с которыми он расставался.
Через каждые два – три года он закладывал довольно большую по площади бахчу. Когда арбузы и дыни начинали созревать, мы скопом и в одиночку бегали к деду на кавуны. Он их тщательно выбирал, выстукивая. Угощал нас арбузами средних размеров. Самые крупные он вывозил на базар. Самые мелкие шли на засолку.
Выбранный арбуз дед приносил к буде (шалашу). В шалаше у него были ручные весы с кольцом для руки крючком для взвешиваемого предмета. На рейке весов были почти затертые нерусские буквы. Прочитав однажды, Тавик определил, что весы бельгийские.
На крючок весов была навешена длинная праща. Вкатив арбуз в пращу, дед поднимал весы за кольцо. Передвигал грузик по рейке до того, пока стрелочка под кольцом не спрячется. Мы, затаив дыхание, следили за каждым дедовым движением. Взвесив, химическим карандашом записывал дату и вес арбуза.
Баба Явдоха в это время вносила свои коррективы в дедову бухгалтерию. Выбрав момент, она тайком срывала самые большие и спелые арбузы. Прижав локтями арбузы к себе, уносила их к соседям Ткачукам со словами:
– "От дидько скупиi".
А когда мы уходили домой, провожая шептала:
– Зайдите до Павла Юркова.
Соседи много лет знали и поддерживали эту игру, посмеивались, но бабу деду не выдавали.
Выехав на базар, дед продавал арбузы и дыни и так же записывал вес проданных, цену в тот день и количество денег. В конце сезона он столбцом выстраивал цифры, учитывая вес проданных и даренных арбузов, вырученную и недополученную прибыль.
– Дебит-кредит. – серьезно говорил Тавик.
Баба Явдоха не любила дедову бухгалтерию и в день подсчета много ворчала.
Сколько помню деда, он каждый день что-то читал. Из года в год дед выписывал газету «Советская Молдавия». Но больше всего он любил читать наши учебники. В конце каждого учебного года мы относили наши учебники деду. В те годы перед началом учебного года школьные учебники выдавались бесплатно и возврату не подлежали. Все они у него лежали на полочках сплетенной им же из лозы этажерки. Читал дед в течение года те учебники, по которым учились в данный момент его внуки.
На столе у деда лежал толстый, в коричневом, тисненном золотом, кожаном переплете, "Псалтырь". Написан он был на малопонятном мне церковно-славянском языке. На псалтыре я часто видел очки, но ни разу не видел деда, читающим эту книгу. Возможно, дед читал псалтырь, когда оставался наедине с собой.
После смерти деда псалтырь долго лежал на своем обычном месте, на самом углу стола. Я уже учился в институте, когда баба Явдоха отдала мне эту редкую книгу. Она лежала у моих родителей до конца восьмидесятых. Потом мама отдала псалтырь дальнему родственнику, собирающему старинные книги.
Очень своеобразно дед трактовал заповеди. Не спеша подвязывая виноградные побеги, он говорил:
– Никогда не желай зла никому, даже если кто-либо причинил тебе большее зло. Любое задуманное зло проходит вначале через человека, его задумавшего. Направленное на другого, зло сначала разрушает тело и душу, задумавшего подлость, распространяется на его близких.
Аналогично впоследствии говорила моя мама:
– Не вздумай никому мстить за причиненное зло. Человек, совершивший подлость, уже подготовил сам себе наказание.
– Людина труиться своею едью (Человек отравляется собственным ядом) – помолчав, добавляла мама.
Отношение деда к внукам можно выразить – «Всем сестрам по серьгам» с поправкой – «По вере Вашей да воздастся...». Он никогда не сюсюкал ни с кем из семерых внуков. На рождественских вечерях он всех одаривал одинаково. Он никогда никого из внуков не ругал. Говорил ровно и тихо. Но разница в отношении к каждому внуку все же имела место.
К самому старшему внуку, моему брату Алеше, внешне больше всех похожему на него, дед относился очень уважительно. В его вопросах к брату не было и намека на проверку его знаний. Он всегда спрашивал, чтобы тот ему что-то объяснил, уточнил. Педантичный по натуре брат обстоятельно и серьезно говорил по любому вопросу. Во время разговора с братом я нередко ловил взгляды деда на себе. Наверное, они были сожалеющими.
Об отношении деда к Лене, внучке от сына Володи много рассказывать не могу, потому, что в те годы Лена училась в медучилище, а ее летние каникулы были больше заняты учебной практикой в республиканской и районной больницах. При первом и последнем своем участии в свадьбах внуков, уже ослабленный, совсем незадолго до смерти дед подарил Лене довольно большую, по тем временам, сумму денег, вызвав оживление и одобрение всех родственников.
К третьему по возрасту внуку Борису, младшему брату Лены он относился с действительным сожалением. Боря целые дни проводил с друзьями по собакам и голубям. Дед сам любил и держал голубей, но у Бори любовь к животным, по мнению деда, выходила за грани разумного.
Сказать, что учился он плохо, значит ничего не сказать. Он вообще не учился. Оставшись на второй год, дальше он учился в одном классе с Тавиком, младшим его на два года. Тавик, сидя с Борисом за одной партой, в чем-то помогал, но для этого нужно было еще и Борино желание. А мало-мальского желания не было. Однажды по окончании учебного года дед спросил Борю:
– Как называется столица Белоруссии?
– Азербайджан, – последовал почти немедленный ответ.
Дед долго и молча смотрел в одну точку.
Тавик и в дальнейшем не избавился от своей педагогической ноши. После службы в армии на Кубе, Борис устроился на работу монтажником в одном из строительных управлений Кишинева. Его, как отслужившего за границей, по направлению, без экзаменов зачислили в строительно-монтажный техникум. Тавик, сам учившийся в политехническом на энергетическом факультете, помог выполнить все семестровые, курсовые и дипломную работы Бориса.
К Тавику отношение деда было сродни отношению к Алеше, с той разницей, что уважительное к нему отношение, гордость за внука дополнялись жалостью и нежностью, насколько дед был на нее способен. Отец Тавика в сорок четвертом был мобилизован одновременно с моим отцом на фронт. Простудившись в сорокаградусный мороз в деревянном с щелями вагоне, он умер от пневмонии, не доехав до места формирования – Мурома.
Ко мне его отношение было сложным, я бы сказал, иногда опасливым. Когда я приходил к нему, он довольно часто посматривал за мной. Выручали меня чердаки. Там я обретал полную свободу действий, в который раз пересматривая старую рухлядь. На чердаки дед уже не поднимался. Как говорил он сам, не хватало воздуха.
Он говорил со мной серьезно, спокойно, без улыбки, но иногда мне казалось, что в его глазах мелькало что-то такое, как будто он только что послушал по радио Тарапуньку и Штепселя.
Однажды Филя Бойко, наш дальний родственник, с гордостью сообщивший о своем зачислении в школу механизации, спросил у деда:
– С нами говорили в механизации, но я не понял, что такое интеллигент?
Дед перевел глаза на меня, потом ответил Филе:
– Интеллигент – это человек, который носит носовой платок, чистит зубы и ботинки у него всегда начищены и зашнурованы.
Я машинально посмотрел на свои ботинки. Скрученные и грязные шнурки свободно во всю длину тянулись за оббитыми, когда-то черными ботинками. На рукавах моих красовались широкие блестящие полосы от содержимого моего носа. А у деда рядом с умывальником всегда была зубная щетка и круглая картонная коробочка с зубным порошком и надписью "СВОБОДА".
Несколько успокаивало деда то, что на все его вопросы я всегда отвечал правильно.
Если к самому младшему внуку Валерику отношение деда было как к самому маленькому, то к Тане, младшей внучке, отношение деда было, думаю не ошибусь, трепетным. Танину маму, Веру возили в Киев для операции на сердце. Но там в операции отказали, дав понять, что Вере осталось жить недолго.
Среди нашей родни очень часто звучало слово "Меркузал", на покупку которого дед тратил почти все деньги, вырученные за вино и арбузы. Помогали, чем могли, родственники. После Октябрьских праздников пятьдесят восьмого года Веры не стало. До кладбища дед ее не провожал. Сам он уже с большим трудом вставал с постели. Через непродолжительное время не стало и деда.
Несколько лет назад под фото деда в «Одноклассниках» я написал:
" Мой дед. Странно, но до сих пор я сверяю свои мысли и поступки с ним. Я уже старше его, но все равно его мудрость и умение посеять нужные мысли в головах внуков кажутся недосягаемыми " .
И когда б не руки докторов
Там, в дыму, в походном лазарете.
Не было б, наверное, на свете
Ни меня и ни моих стихов...
Эдуард Асадов
Эскулапы
Рассказывая о моем детстве, нельзя умолчать о том, с чем сталкивается любой ребенок, начиная со дня своего рождения. Я имею в виду сельскую медицину нашего детства. Никаких документов по истории медицины в селе, к сожалению, не осталось, живых свидетелей того времени становится все меньше.
По рассказам старожилов, первый фельдшер в селе появился в 1948 году. До этого жители села ездили к доктору Крафту в Сокиряны за сорок с лишним километров, либо в Тырновскую волостную больницу. Отец рассказывал, что врачебная помощь крестьянам была практически недоступна. Чтобы оплатить визит к Крафту и пройти рентгенобследование необходимо было продать корову.
В начале сорок восьмого года Тырновским райздравотделом в Елизаветовку был направлен бывший военфельдшер Петр Поликарпович Ковалев, закончивший войну под Прагой. Невысокого роста, плотный пожилой мужчина, по словам моей мамы, не расставался с небольшим кожаным баульчиком. Содержимое баульчика было известно всему селу: стетоскоп, термометр, шприц в завинчивающемся блестящем футляре, индивидуальный пакет, пара бинтов и таблетки кальцекса на все случаи жизни.
Основными лекарствами, по рассказам сельчан, был упомянутый выше кальцекс и камфара. Ковалев мастерски накладывал шины при различных травмах, удачливо ушивал и лечил раны, оперативно и грамотно накладывал повязки. Сказывался огромный опыт военных лет.
У Петра Поликарповича была большая слабость. Часто и подолгу он поклонялся Бахусу. О его болезненном пристрастии к спиртному по селу ходили легенды. Реальный случай об этом пересказывали в течение нескольких поколений как анекдот. Привожу дословно.
Наш сосед Ясько Кордибановский, живший через два дома от нашего, сильно простыл под осенним дождем. Вызвали к нему дохтора, иначе Ковалева не называли. Петр Поликарпович долго его свидетельствовал, т.е. выслушивал, выстукивал и опустив рубашку, сказал:
– Сильная простуда. Может и воспаление. Парить ноги, банки, на улице не работать. Водку не пить, лежать в тепле.
Вытащив из баула стеклянную трубочку с кальцексом, отсыпал несколько таблеток.
– Если не полегчает, будем колоть камфару.
На столе уже стояла, предусмотрительно поставленная женой Яська – Анелькой, бутылка самогона, несколько кусочков сала и порезанный лук на тарелочке. Ясь налил стопку доверху и снова закрыл бутылку пробкой из кукурузного кочана. Дохтор, взяв стопку, тут же положил ее обратно:
– Знаете, вам можно пятьдесят граммов.
Ясько с Анелькой переглянулись. Анелька достала еще одну стопку. Чокнувшись, выпили за здоровье. Закусив кусочком сала, Петр Поликарпович закурил самокрутку. Других табачных изделий в селе не водилось. Анелька приготовилась убирать со стола. Докурив самокрутку, дохтор произнес:
– Вам можно еще тридцать граммов...
Через неполных два года Петра Поликарповича Ковалева перевели в Дондюшаны. Вскоре он умер. Его жена, выйдя на пенсию, еще несколько лет продолжала работать акушеркой. Их старшая дочь, Тамара Петровна, всю жизнь проработала библиотекарем. Младшая инвалид детства. Обе давно на пенсии.
Следующего фельдшера по фамилии Время, смутно, но помню. Лет сорока, очень худой, с землистым цветом лица. Улыбки его никто не помнит. Ходил в длинном черном пардесси (легкое пальто) и такой же черной шляпе. Он не пил и не курил. Временами его одолевал натужный мучительный кашель.
По воспоминаниям сельчан, к работе относился с педантизмом, особенно к прививкам у детей. Во время его работы в селе, в качестве акушерки была направлена Лидия Ивановна Бунчукова, бывшая операционная медсестра военного госпиталя.
В пятьдесят третьем Время был переведен в Дондюшаны, как и Ковалев. Спустя несколько лет мучительно умер от тяжелого легочного кровотечения. Дом, выстроенный им совместно с сестрой его жены, до сих пор стоит наискось напротив поликлиники. Там живут уже совершенно другие люди.
В том же пятьдесят третьем с Кубани в село прибыла семья медработников. Фамилии их никто не помнит. Тем более, что фамилии мужа и жены, по словам старожилов, якобы были разными. Велико было удивление сельчан, когда они узнали, что в Елизаветовку прибыл настоящий врач-хирург, лишенный диплома за хронический алкоголизм. Звали его Владимир Николаевич.
Жену его звали Полина Павловна. Это была тихая немногословная смуглая женщина с необычайно длинной шеей. Волосы, к удивлению сельских женщин, она не заплетала, а укладывала в виде высокой пирамиды, неясно как державшейся на ее небольшой голове. Кроме того, что Полина Павловна тянула на себе всю работу в медпункте, она была великолепной портнихой. Сначала я приходил к ним с мамой, которая заказывала рубашки для брата и всю одежду для меня.
Потом я стал приходить один, играть с ее сыном Витей, младше меня на три года. Запомнилась Полина Павловна в одном положении – сидящей за швейной машиной на фоне окна, выходящего на солнечную сторону. Ее профиль, темнеющий на ослепительном фоне окна, небольшой с горбинкой нос и длинная шея вспомнились через много лет, когда я увидел большой чеканный портрет Нефертити.
Первый раз я увидел Владимира Николаевича сидящим за невысоким столиком возле медпункта. Скрупулезно разметив карандашом красную пачку сигарет "Прима", острым перочинным ножом разрезал пачку с сигаретами строго пополам. Одну половину пачки он прижимал резинкой блестящего портсигара, а другую отправлял на высокую полочку коридорчика их квартиры, находящейся в одном доме с медпунктом и сельским советом.
Половину сигареты он заправлял в деревянный мундштук, зажигал и медленно курил, наблюдая за струйками голубого дыма. Докурив сигарету, Владимир Николаевич негромко хлопал ладонями и из зажатого между указательным и средним пальцем мундштука вылетал окурок, за которым появлялось увеличивающееся колечко дыма.
Больных принимала, в основном Полина Павловна, отпуская лекарства, делая уколы и выписывая направления. В некоторых случаях, особенно, если больной жаловался на боли в животе, она стучала в забитые двери, когда-то соединявшие медпункт и квартиру.
Немного погодя, появлялся Владимир Николаевич. Ощупав живот, стукал по животу пальцем о палец, поворачивая поочередно больного на бок, снова стучал, слушал. Наше весьма неделикатное присутствие ему не мешало. Затем давал назначения. Иногда, ощупав, вызывал дежурного по сельсовету и посылал его за ездовым председательской брички. Больного увозили в Тырново для операции.
Однажды я увидел Владимира Николаевича сидящим на стуле под кустом сирени за домом. Прижав подбородком скрипку, он играл какую-то тихую мелодию. Скрипка, казалось, женским голосом выговаривала песню, словно жалуясь на кого-то непонятными и тоскливыми словами. Светлые волосы доктора рассыпались в прямом проборе, глаза его были закрыты.
Полина Павловна стояла в коридорчике спиной к окну. Внезапно руки ее закрыли лицо, поднятые плечи затряслись. Она стремительно скрылась в дверях комнаты...
О виртуозной игре Владимира Николаевича на скрипке вспомнил и его ближайший тогда сосед, ныне крымчанин Виктор Викторович Грамма. Двенадцатилетним подростком, одаренный музыкальными способностями, Виктор пел под аккомпанемент Владимира Николаевича песни самых разных жанров. Через шестьдесят лет Виктор помог уточнить имя доктора – скрипача.
Время от времени Владимир Николаевич одевал тщательно наглаженный светло-серый костюм, завязывал синий в косую полоску галстук, обувал рыжие блестящие туфли и куда-то уезжал с коричневым портфелем в руке.
– За дипломом – коротко говорили в селе.
Вернувшись, он запивал тяжело и надолго. Полина Павловна стала появляться на работе с тщательно припудренным синяком под глазом, либо на предплечьях. Витя осунулся, побледнел. Целыми днями молча слонялся между скамейками у сельского клуба. Марчиха, пожилая чистоплотная женщина, всю жизнь проработавшая санитаркой, забирала Витю к себе домой покормить.
Однажды Владимир Николаевич собрался. Кроме портфеля, он нес к бричке небольшой чемодан. Уехал навсегда.
– Взял расчет, – сказал председатель сельсовета.
Летом пятьдесят пятого в село приехали двое. Смуглый молодой человек был очень похож на Полину Павловну. Пожилой был пониже ростом и с белой бородкой клинышком. Это были младший брат и отец Полины Павловны. Уехали все вместе. По словам Марчихи – в Одессу.
Первого сентября пятьдесят пятого, одновременно с началом учебного года, в село приехал, направленный Тырновским райздравотделом, молодой фельдшер. Это был Зазонт Иванович Визитиу, уроженец соседнего села Плоп. Закончив Сорокское медицинское училище, был призван на службу в армию. Тяжелая травма левой ноги сократила на несколько месяцев срок его службы и во второй половине лета пятьдесят пятого его демобилизововали по болезни.
Чуть выше среднего роста, спортивного вида молодой фельдшер прихрамывал. Но его хромота не помешала ему с первых недель работы в селе принять самое активное участие в спортивной жизни села. Предпочитал коллективные игры – волейбол, баскетбол и футбол, в каждой из которых стремился доминировать над другими членами команд. В процессе спортивного общения выяснилось, что у него с детства есть второе имя – Дюня, на которое он и предпочитал отвечать.
Первые месяцы его работы показали, что Елизаветовка приобрела толкового фельдшера. Насмотревшись на его предшественника, сельчане болезненно выясняли отношение нового медика к алкоголю.
На поверку Дюня оказался трезвенником, ненавидившим пьянство и пьяных. В любое время дня и ночи он шел на вызов к больным. Нуждающихся в хирургической операции сопровождал в Тырновскую районную больницу, часто дожидаясь там исхода операции.
С первых же дней работы Дюня стал кумиром сельской ребятни, так как внутримышечные инъекции делал практически безболезненно. Протерев спиртом место будущего укола, сильно хлопал по ягодице. Непроизвольно сократившиеся мышцы тут же расслаблялись. В это мгновение точным броском он вводил иглу в мышцу. Не было случая, чтобы, как говорили взрослые, он не нашел вену.
В возрасте девяти лет я подвергся нападению огромной лохматой дворняги. Отбивался, но собака легко опрокинула меня на спину. Я продолжал защищаться ногами, не давая ей приблизиться ко мне. Но собака оказалась ловчее, нежели я предполагал. Увернувшись от моей правой ноги, она прокусила заднюю часть левого бедра, вырвав клок штанины. Подоспевшие взрослые отогнали пса. Боль быстро прошла, но рана кровоточила до вечера.
На следующее утро брат повел меня к правлению колхоза, где меня уже ждала председательская бричка. Чувствуя себя в центре внимания, я споро забрался в бричку и уселся впереди, рядом с ездовым дядей Ваней Вишневским. Мелькнула мысль попросить у него в пути кнут, что бы гнать лошадей. Усевшийся на заднюю скамейку Алеша, оборвал мои мечты, усадив меня рядом с собой. В больнице меня осмотрел хирург, обработал рану, сказав, что заживать будет долго. Дали коробочку с ампулами для уколов, чтобы я не взбесился.
Уколы в переднюю часть живота делал Дюня. Они были почти безболезненными, но после третьего и последующих уколов долго не исчезал волдырь на животе. На выходе из медпункта меня ждали сверстники, прося показать "гулю" от укола. Рана, вопреки прогнозам хирурга, на удивление, зажила быстро. Дома сказали: – как на собаке.
На последние два укола я не пошел, уверенный, что мне не суждено взбеситься. Несмотря на уговоры Дюни, угрозу вызвать участкового Ткача, я был непреклонен. Как видите, оказался прав, а может и нет.
Вскоре Дюня удалял явно непригодные для лечения зубы, промывал уши, удаляя серные пробки, удалял из под кожи застрявшие металлические осколки у механизаторов. Он добился расширения медпункта, потом организовали колхозный родильный дом.
Целых три года Дюня был самым завидным женихом села, сводя с ума девушек и поддерживая надежду у их матерей. В пятьдесят восьмом по селу пронеслась будоражащей волной весть: Дюня женится! Его избранницей стала, закончившая Кишиневское медицинское училище, Лена Мищишина, моя двоюродная сестра.
Несмотря на загруженность на работе, семью, занятия спортом Дюня не оставлял. А вскоре у порога фельдшерской квартиры стоял почти новый мотоцикл ИЖ – 49. Все свободное время Дюня отдавал ему, разбирая, ремонтируя, снова собирая. В пятьдесят девятом он приобрел в Цауле, подлежащую списанию, ветхую "Победу".
Целый год он возился с ней и под ней, собирая автомобиль из ничего. Покрасил в престижный бежевый цвет. На первых километрах обкатки он сажал нас на заднее сиденье. Трудно передать чувства, которые мы испытывали, сидя в движущейся "Победе". Несмотря на ухабы, машину лишь слегка покачивало. Мы ездили, повернув до боли головы назад. Нас привлекали густые клубы пыли, поднимаемые мчавшейся машиной.
В шестьдесят первом Дюню перевели старшим фельдшером в психиатрическое отделение Плопской участковой больницы. Заведовать медпунктом назначили Алексея Ивановича Чебана. Сельчане с первых дней почувствовали контраст. Алексей Иванович все делал неспешно и неохотно. Но весьма охотно он наносил визиты больным на дому. К визитам быстро привыкли и в каждом доме фельдшера ждал щедро накрытый стол.