355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Единак » Вдоль по памяти. Бирюзовое небо детства (СИ) » Текст книги (страница 20)
Вдоль по памяти. Бирюзовое небо детства (СИ)
  • Текст добавлен: 29 марта 2017, 23:30

Текст книги "Вдоль по памяти. Бирюзовое небо детства (СИ)"


Автор книги: Евгений Единак


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 50 страниц)

Во второй половине лета по краям лесополос собирали сушняк и разводили костер. Когда ветки прогорали, на жару пекли, налившиеся молочной желтизной, початки кукурузы. Уходя со стадом дальше, зарывали в жар уже налившиеся корнеплоды сахарной свеклы. Сверху накидывали сухие ветки, принесенные из, окаймляющей лес, лесополосы. Двигаясь в обратном направлении домой, мы разрывали кострище и, обдирая подгоревшую корку, поглощали сладкую ароматную мякоть.

На пшеничных полях и Куболте ко мне «являлась» муза сочинительства. Я, как говорят, записывал в уме и помнил свои «шедевры». Придя домой, я записывал мои стихи в общую тетрадь. Посылал в редакции газет «Юный Ленинец» и «Пионерская правда». Ответа не было. А душа «поэта» требовала признания.

Однажды, раньше времени с поля приехал отец, сидя сзади на мотоцикле. За рулем был корреспондент районной газеты "Трибуна" Калашников. Он фотографировал и писал репортаж о заготовке силоса в нашем колхозе. Бригадир попросил отца покормить журналиста. Как его зовут, я не знал, но услышал, что отец очень часто называет его Николаем Александровичем. Наверное, еще и потому, что Калашников фотографировал отца в вилами в руках.

Мой отец любил, когда его фотографировали для газеты. Газета с его фотографией подолгу лежала на плюшевой скатерти круглого стола в большой комнате. Затем отец крепил газету кнопкой на стену рядом с зеркалом над сервантом. Так и висела желтеющая газета до очередной побелки.

Когда я вошел в комнату, корреспондент сидел за столом. Его длинный красный нос был изуродован огромной бородавкой, из которой рос единственный черный вьющийся волос. Калашников свирепо высасывал содержимое прошлогоднего соленого помидора.

Отец в это время в летней кухне жарил яичницу на сале. Воспользовавшись отсутствием отца, я попросил послушать мои стихи к песне о Куболте и напечатать их в газете. Я читал с листа. Журналист, перестав закусывать, внимательно слушал. Затем, взяв лист, прочитал:

– У тебя есть чувство ритма. Ты, хоть не всегда, но в основном, соблюдаешь размер строки. Ты любишь природу, видишь подробности, которые другому кажутся мелочью.

У меня перехватило дыхание. Мою грудь распирало. Я уже видел мое стихотворение, напечатанное в газете.

– Но этого мало. Тебе нужно многому учиться. Сочинительство требует глубокого знания жизни, особенно поэзия. Ты должен много читать. Твое стихотворение в таком виде печатать нельзя. Над ним надо работать.

Приземление было оглушительным. В это время со шкварчащей яичницей в большой сковороде вошел отец. Подавленный, я вышел. Через час, осилив совместно с отцом яичницу и оставив пустую бутылку, журналист, отчаянно газуя, поехал в район.


Куболта

Над горизонтом вставая,

За солнцем шагал новый день.

И травы роняли, качаясь,

Росы золотую капель.

Плыла, очертанья меняя,

От клена столетнего тень.

И низко к земле наклоняясь,

Стоял обветшалый плетень.

Вокруг все пылало и пело

Гимн пробужденья Земле,

И глухо ведро звенело

В мрачной колодезной тьме.

Жаворонок ввысь взлетая,

В прозрачной повис синеве.

Речушку из детского рая,

Забыть невозможно вовек.

Невзрачная речка Куболта

Просторы лугов и полей.

К ней ивы седые склонились,

Бирюзовое небо над ней.

Безвозвратно детство пролетело,

И туда пути-дороги нет.

Пролетело детство, как пропело,

Золотой в душе оставив след...

Лора Сильвер


Штефан, Волиянка, Дидэк и другие...



Однажды отец, вернувшись из правления колхоза, самодельным веником из веничины долго обметал с сапог снег, впервые выпавший в том году на уже мерзлую землю. Энергичными ударами каблуков об дощатый, с широкими щелями, порог отряхнул с обуви остатки снега. Войдя в комнату, снял фуфайку и, не разуваясь, сел на широкую лавку справа от двери.

– Штефан только-что вернулся из армии. Со шляха побежал домой, до горы. Фанасик еле успевал за ним с чемоданом. – Сказал отец и только сейчас снял высокую, из черного каракуля, шапку-чабанку.

– Слава богу! – сказала мама, – Хоть немного покоя Марииной душе. А то у нее с начала войны армия не кончается. Петра расстреляли, Макар чудом живой, потом армия, за ним Штефан, потом Иван.

Мама была права. Душа тетки Мария, старшей сестры отца, с восьмого июля сорок первого не знала покоя. Вошедшие в село фашисты, выстроив в длинную шеренгу, расстреливали мужчин. Р асстреливали, минуя девятерых, каждого десятого. Шеренга крестьян, согнанная со всего села застыла в немом отчаянии. С изуверской изощренностью, с улыбкой больше похожей на оскал, немецкий офицер, сверкая огромными белыми блестящими коронками на зубах, медленно отсчитывал:

– Айн, цвай, драй, фир... ...цэйн!

Стояв шие рядом рослые солдаты в мыши ного цвета шинелях и, надвинутых на глаза касках, вырывали из шеренги каждого десятого.

Айн, цвай, драй... – оцепеневших мужчин начинало мутить. У некоторых подгибались ноги. Метавшиеся в тупой безысходности мысли, казалось, взрывали череп изнутри. Каждый боялся, что при слове «цэйн», ствол офицерского пистолета упрется ему в грудь. Каждый боялся, что после этого солдаты вырвут его из шеренги. В никуда. И каждый надеялся, что «цэйн» минует его. То, что десятым будет сосед, брат, отец, тесть – не хотелось думать. Липкий страх парализовал в людях мысли и волю.

А с верхней и нижней части села вели пополнение для шеренги. Люди понуро шли, стараясь не смотреть по сторонам, не встречаться глазами с матерями, женами, сестрами стоящими отдельной толпой.

Самообладание не покинуло двадцатилетнего Митю Суслова. Он шел, наклонив голову вниз. Перед его глазами стояли колья забора, окружавшего их подворье, на котором повисло тело только-что расстрелянного отца. Лишь краем глаза следил за шедшим слева и чуть сзади солдатом. Успокоенный покорным видом Мити, немец закинул длинную винтовку с блестящим плоским штыком за спину и стал вытаскивать из внутреннего кармана кителя сигареты. В это мгновение Митя птицей перелетел через забор и, п р опетляв между кленами, скрылся в высоких подсолнухах. Первая пуля зашлепала по стеблям и широким листьями в нескольких метрах от него. Остальные еще дальше...

Увидев расстрел своего отца, скрылся в густой кукурузе и шестнадцатилетний Сяня Ткачук, живший в самой верхней части села.

Шеренга сельчан становилась все длиннее.

– Айн, цвай, драй... ...нойн, цэйн! – и ствол пистолета уперся в грудь Макара, моего двоюродного брата, сына тетки Марии. Солдаты выдернули его из шеренги, как горошину из стручка. Ноги не шли. Волоком его втолкнули в группу обреченных. Кто-то поддержал, помог устоять на ногах ошалевшему от страха подростку.

Раннее развитие не по годам сослужило Макару плохую службу. Рослого, уже бреющегося подростка швырнули в шеренгу, в то врем я , как согнанные в центр села , его сверстники наблюдали за происходящим со стороны.

В это время раздался крик:

– Varten Sie! Nicht schieben! Mein Iunge Schuler! ( Подождите! Не стреляйте! Этот мальчик мой ученик! ).

Учитель сельской школы Шаргу подбежал к офицеру, продолжая убеждать отпустить мальчишку. Офицер нехотя сделал разрешающий жест. Из группы обреченных Макара швырнули в стайку подростков, стоящих на обочине дороги.

Очередь на падение в никуда сместилась вправо на одного. И сразу же в головах , ожидающих своей учас ти , сельчан на одного сместились , перемешиваясь, а потом снова разделяясь, как масло с водой, безысходность положения и надежда на спасение. На счет «Цэйн» расстреляли другого...

И снова. «Айн». «Цвай!» – пистолет офицера уперся в грудь моего двадцатитрехлетнего отца. Его, в числе доброго десятка сельчан, два немецких солдата заставили выйти из погреба наших соседей Гусаковых, угрожая в случае неповиновения бросить туда гранату.

– Цэйн! – пистолет гитлеровс кого офицера нацелился в грудь одного из братьев Брузницких. Солдаты рывком швырнули его в группу приговоренных. В тот д ень расстреляли пятерых из многочисленной родни Брузницких. Из них три р одных брата.

Когда раздались выстрелы и, как подкошенные, мужчины стали валиться на землю, в толпе женщин раздался сначала одинокий, а затем один общий вой, казалось, перекрывающий звук автоматных очередей.

Тетка Мария возилась во дворе, когда ей сообщили, что Макар попал в группу, подлежащих расстрелу сельчан и, возможно, уже расстрелян. Слыша выстрелы в центре села, она побежала, задыхаясь, схватившись за голову. Прибежав на шлях, тетка Мария стала высматривать Макара среди груды тел расстрелянных односельчан. В это время кто-то тронул ее за руку. С трудом отрывая взгляд от кучи тел, тетка повернулась. Перед ней стоял живой и невредимый Макар. Кивая на теткины руки, он спросил:

– Это что, мама?

Тетка Мария подняла руки. В каждой руке она держала клочья собственных вырванных волос...

В это же время по селу продолжали рыскать гитлеровцы в поисках советских диверсантов-наводчиков. В верхней части села, рассказывала мама, в глубокую канаву возле Чернеева колодца стали сгонять женщин и девушек. Со стороны долины вели большую группу мужчин.

Дядя Петро, муж тетки Марии, сидевший на завалинке, услышал крики:

Немцы идут!

Ему, видимо, захотелось посмотреть, какие они – немцы? Опираясь на палки-костыли, вышел к калитке . Дядя Петро, тяжело больной костно-суставным туберкулезом , п ередвигался с трудом . Одет он был в грубую домотканую холщовую рубаху, окрашенную теткой Марией в красный цвет. Дядя Петро стоял в проеме калитки, опираясь на палки.

Немцам показалось, что он закрывал собой вход во двор. А тут еще и красная рубаха, олицетворявшая собой символ коммунизма. Старший что-т о скомандовал и один из солдат грубо обыскал карманы инвалида. В кармане была опасная бритва, которая в то время была одной из самых ценных вещей в бедняцком хозяйстве.

Э того было достаточно, что бы с криком «Партизан!» винтовочный выстрел разорвал грудь дяди Петра вместе с красной рубахой. Смерть, витавшая в тот день над подворьем, наконец , нашла свою жертву. Тетка Мария осталась вдовой, а мальчишек на всю оставшуюся жизнь накрыла своим черным крылом безотцовщина. В сорок первом тетке Марии было немногим более тридцати лет...

Вечером после расстрела всю ночь буш евала сильнейшая гроза. С неба лились бесконечные потоки воды. Казалось, сама природа была возмущена ничем не оправданным злодеянием. Бешеные потоки мутной воды унесли с места расстрела тела убитых.

Мама рассказывала, что под мостик у наших ворот мчащийся грязный поток затянул тело одного из убитых братьев Брузницких – Михаила. С наружи остались лишь ноги, обутые в желтые ботинки. По ним, обезумевшая от горя, мать опознала одного из убитых ее сыновей.

Затем долгие четыре года войны. Четыре года оборванного и голодного детства. На уже убранных чужих огородах собирали мелкую, чуть больше горошины, картошку. Праздниками были дни, когда, наиболее хозяйственный из братьев, Штефан приносил домой убитого дикого голубя, а то и зайца.

Четыре года страха за подростков сыновей. Неугомонные, они приносили домой патронташи, немецкий штык, плоскую немецкую баклажку. Макар приволок откуда-то немецкий зеленый велосипед с красными каучуковыми шинами. Тетка Мария жила в постоянном страхе. В окрестных селах то и дело погибали под ростки , подрываясь на найденных снарядах. Не обошла беда и Елизаветовку. Пытаясь вытащить из снаряда капсюль, погиб самый младший из братьев Брузницких.

В сорок восьмом призвали Макара. Еще не пришел со службы Макар, призвали Штефана. Оба были на службе, когда ушел служить на флот самый младший – Иван...

– Уже вечереет. Пойду, проведаю солдата, – сказал отец, потянувшись за фуфайкой.

– Нечего тебе сегодня там делать! – раздался из сеней мамин голос. – Человек четыре года не был дома. Ребенок Штефана может узнает, а может и не узнает. Пусть хоть привыкнет. Пойдешь завтра. Да и хлеб как раз я завтра пеку. Возьмешь свежий и пойдешь, как люди.

Говоря о ребенке, мама имела в виду Таю, дочь Штефана, мою двоюродную племянницу. Когда Штефана призывали в армию, ей было около двух лет.

На следующий день далеко пополудни, мама завернула в рушник еще теплый каравай. Отец налил самогон в бутылку и тщательно укупорил ее кукурузным кочаном. Мама сняла с теплой печи мои черные валенки, обшитые понизу такой же черной кожей. Отец сунул в карман широченных суконных галифе бутылку, взял за узел рушник с хлебом и мы с отцом пошли до горы.

До горы – это значит в верхнюю часть села. Издавна село условно делили на три части. Гора – верхняя часть села до Чернеева колодца. Сере дина – все, что ниже Чернеева колодца до Маркова моста. От Маркова моста и н иже, до конца села, до подворья Ганьки Фалиозы, дочки легендарной Домки справа и Ивана Деменюка слева раскинулась долина.

Сама долина также не была унитарной частью села. От широкого подворья Довганей слева и от такого же огромного дв ора Климовых справа, за старой дорогой, ведущей когда-то через Елизаветовку из Плоп в Боросяны, разместилась часть села, почему-то названная Бричевом.

Когда мы подошли к дому Штефана, было видно, что окно, выходящее на улицу, светилось гораздо ярче окон соседей. Заставив поочередно поднимать ноги на ступеньки крыльца, отец сначала долго обметал мои валенки. Потом свои. Вошли в длинный узкий коридор. Направо за дверью слышались возбужденные голоса.

Щелкнув клямкой, отец открыл дверь. Мы вошли. Отец поздоровался со всеми, обнялся со Штефаном. В комнате было несколько человек. Наш сосед Николай Гусаков, Вишневский Сяня с женой Марушкой, Клименчук и сосед напротив Климов Владимир, которого в селе называли Ладуня.

Вошла сияющая Даша с закатанными по локоть рукавами и гладко причесанными назад волосами. Левое ухо ее было слегка изуродовано полукруглой выемкой с неестественно белыми краями. Поздоровавшись, отец отдал ей рушник с хлебом. Вытащив из кармана бутылку самогона, поставил ее на подоконник. Меня усадили на табурет возле лежанки, на которой, свесив ноги, сидела дошкольница Тая.

Штефан сидел на высоком столе для закройки, свесив ноги, обутые в офицерские хромовые сапоги. Гимнастерка его уже была без белого подворотничка и висела свободно, без ремня.

Взрослые вели степенные разговоры, расспрашивая Штефана о службе. Через шестьдесят лет невозможно воспроизвести неспешную нить разговора в тот вечер. Запомнились рассказы Штефана о суровом климате Забайкалья. Вместо плодородных пологих молдавских холмов – голые сопки, бескрайние желтые пески без растительности и привозная вода.

Затем в Борзе, что в пятидесяти километрах от стыка границы Советского Союза, Китая и Монголии, закончил офицерские курсы военных портных Забайкальского военного округа. Потом Штефан служил портным в гарнизонной швейной мастерской города Читы. Когда пришло время демобилизации, предложили остаться, пообещав назначить начальником гарнизонного швейного цеха.

– Зачем швейная мастерская, если военных одевают во все готовое? – раздался из-за печки голос Николая Гусакова.

– Готовое носили рядовые солдаты. Наша мастерская обшивала офицеров. Подгоняли готовые офицерские шинели, галифе, шили шапки. – Не спеша, степенно рассказывал Штефан. – От майора и выше офицеры шили кителя только у нас. Шили и женскую одежду для офицерских жен. Я привез выкройки на казакин, разлетайки, пардессив. Сейчас мода на женскую одежду с высокими плечиками.

Я слушал, мало что понимая. С уважением смотрел на картонные выкройки, которые Штефан успел развесить на гвоздики, вбитые в стену. Но в моей голове роились совсем другие вопросы, на которые я рассчитывал получить ответ из рассказов Штефана:

– Много ли Штефан стрелял в армии и в кого?

– Какое у него было оружие: автомат или ружье?

– Можно ли, стреляя, сэкономить патроны, чтобы привезти хотя бы несколько штук домой?

– Не привез ли Штефан пистолет или еще что-либо? Ну, хотя бы пулю, выплавив свинец, из которой можно сделать самопал в катушке с гвоздиком.

Но Штефан упорно говорил о совсем других, совершенно не интересных мне вещах. Однако задавать вопросы при отце я не осмелился. Тем более, когда совершенно некстати рядом сидел наш сосед Николай Гусаков. И вообще, чего он пришел? Не родственник, не сосед Штефану. Да еще ко всему, он один раз застал меня стреляющим на дубовом пне.

Это очень просто! Толстый гвоздь надо забить на глубину ногтя. Затем, вытащив, в образовавшуюся дырочку надо наскоблить пять – шесть спичечных головок. Затем следовал удар молотком по вставленному гвоздю. Раздавался оглушительный резкий выстрел. По сторонам от гвоздя взвивались струйки голубого дыма, иногда с оранжевым пламенем. А какой запах!.. Я решил отложить разговор со Штефаном на другое время, когда не будет свидетелей.

По дороге домой я спросил отца:

– Почему у Даши неодинаковые уши?

– Когда немцы вошли в село, – рассказывал отец, – одиннадцатилетняя Даша залезла на высокое вишневое дерево убирать урожай. Одета была в белое платье, хорошо видимое среди листвы издалека. Какой-то немец, может быть снайпер, выстрелил, возможно, в голову. Попал в ухо. Даша потеряла от страха сознание и свалилась с дерева. Это ее и спасло.

А Штефан с ходу, не отдыхая, стал шить верхнюю одежду. Успех его был ошеломительным. Пошитые им пальто, костюмы, женский казакин с высоко поднятыми плечиками, разлетайки имели огромный успех. Предпочтительными цветами у сельских щеголих были красный, оранжевый и все оттенки малинового. Сельские портные, заполучив образец Штефанова изделия, снимали, как принято говорить, узоры. Потянулись заказчики с окрестных сел.

Очередь на пошив росла. Штефан не успевал. Учеником к нему подрядился Мирча Научак, троюродный брат. Затем появился Фанасик Мищишин, потом в ученики к Степану пошел Нянэк (ныне здравствующий Валерий Семенович Паровой), за ним младший брат Иван, отслуживший на Черноморском флоте. Позже портняжьему искусству стал учиться ныне крымчанин Виктор Викторович Грамма.

Директор школы, бывший капитан-артиллерист Иосиф Леонович Цукерман принес материал и, указав на носимый со времен войны китель-сталинку, вытертый до подкладки на рукавах, спросил:

– Можно ли сшить точно такой же? Я оставлю старый, чтобы распороть для образца.

Пороть старый китель Штефан не стал. Произведя замеры, назначил дату первой примерки. А еще через неделю Цукерман красовался в кителе, казалось, отлитом на его теле. И пошли в селе повальные заказы на сталинки. Заказал у Штефана сталинку и мой отец.

До шестидесятых он носил серо-зеленый китель с накладными карманами, пуговицами в один ряд и с удивительно удобно и красиво лежащим воротником. Мне тоже хотелось ходить в школу в кителе. Когда я попросил заказать у Штефана сталинку для меня, отец сказал, что до кителя мне надо еще немного подрасти.

Мне нравилось бывать у Штефана, наблюдать, как он кроит материал, как сметывает, как на примерках отчерчивает и прилаживает рукава. Но мне нравилось только смотреть. Если после посещения кузницы я мечтал быть ковалем, после катания на подводе мне уже хотелось быть ездовым, то мыслей быть портным у меня не возникало никогда.

Зато у Штефана мне было уютно и весело. Да и всем, я чувствовал, становилось веселее, когда я приходил в гости. Сам Маэстро всегда восседал на высоком столе для закройки, расположенным у стены со стороны улицы. Босые ноги его покоились на табуретке. Работая, он закидывал ногу за ногу. Ученики располагались там, где, кого, когда и какая застанет работа.

На кровати обычно сидели по двое, иногда по трое. Перед тем, кто прошивал подушечки для плеч, всегда стояла табуретка. За работой почти не прекращались разговоры. Особо живое участие в них принимал Нянэк. Однажды, войдя в комнату, я увидел, что Нянэк, обычно общительный и активный, молча, сидит в самом углу и с мрачным видом что-то старательно подшивает.

Штефан же сидел за швейной машиной, где было самое светлое место комнаты. В руках у него был уже готовый пиджак из дорогого материала. Штефан сосредоточенно штопал, периодически отпуская в сторону Нянэка нелестные реплики.

Оказывается, вот-вот из Мошан должен явиться заказчик, чтобы забрать уже готовый костюм. Нянэку было поручено снять нитки, которыми фастриговали (польск. сметывали) клеенку к бортам пиджака. Срезая лезвием узелок, Нянэк насквозь прорезал дорогую ткань прямо на груди.

Заштопав, Штефан тщательно прогладил, отпаривая утюгом пострадавший борт. Когда Штефан закончил штопку, никто из присутствующих не мог определить место разреза. В это время на крыльце послышался топот сапог. Открылась дверь и в комнату, поздоровавшись, вошел заказчик костюма.

У Штефана меня очаровывал огромный кот. Он никогда не канючил у дверей, как наш Мурик, прося выпустить его на улицу. Штефанов кот подходил к двери, немного стоял, словно раздумывая, стоит ли менять теплую комнату на уличную слякоть. Потом был прыжок, как в замедленном кино и кот одной лапой цеплялся за ручку, а другой нажимал на клямку.

Щелчок, и кот на ручке двери выезжал в коридор, где спрыгивал на пол. Дверь на улицу он открывал уже напором собственного упитанного тела. Кто-нибудь из учеников, чертыхаясь, вставал и закрывал, распахнутую котом, дверь. Я пытался обучить искусству открывания дверей нашего Мурика, но, на мой взгляд, ему просто не хватало сообразительности.

Однако стрекотание швейных машин, вопросы учеников к Штефану, его разнос нерадивого ученика мне скоро надоедали, и я покидал комнату. Во дворе я каждый раз вначале осматривался, как будто попал туда впервые. Справа был длинный небеленый сарай.

В полутора-двух метрах от сарая стоял ветхий, с редкими почерневшими кольями забор, за которым было подворье старой одинокой Карольки. За сараем и со стороны огорода была ежегодно обновляемая хозяином всего подворья Михаськом Сусловым скирда соломы. Самого старого Михаська подросшая Тая нежно называла Дидэком.

Справа была межа с подворьем двоюродной сестры моей мамы – Люськи. Ее старший сын Филя был старше меня на четыре, а младший Веня был ровесником Таи, младше меня на три года.

В глубине огорода стояла старая, почерневшая от времени, соломенная буда (шалаш). Казалось, она появилась из сказки. Вход в буду был привален тяжелой, сбитой из толстенных досок дверью или щитом. Мне мерещились сказочные богатства за широкой некрашеной дверью. Но доступа в буду у меня, к сожалению, не было, так как сама дверь была привалена толстыми столбами.

Возле буды рос огромный, раскидистый орех. Рядом каждый август трусила вкусными кисло-сладкими плодами старая, с черными, извитыми и потрескавшимися ветвями, груша. С солнечной стороны буды росло молодое, но уже плодоносящее абрикосовое дерево.

Дидэк Михасько с раннего утра до глубокой ночи проводил время на конюшне, где он работал конюхом. В конюхи и ездовые по довольно мудрому житейскому решению председателя колхоза Назара Жилюка назначали бывших хозяев лошадей. Эти люди волею судьбы в свое время отвели своих коней на колхозную конюшню. Они добросовестно ухаживали как за своими, так и за чужими лошадьми.

По рассказам родителей, Михасько Суслов был неутомимым трудягой. В девятьсот седьмом году, совсем молодым парнем, вместе с племянником, своим будущим сватом Навроцким Филипом и несколькими односельчанами уехал в поисках лучшей доли. Судьба забросила их в Канаду. Работали на шахте. Заработки были внушительными. За семь лет опасной каторжной работы скопил приличную сумму в долларовых ассигнациях и золотых монетах.

Вернулся в четырнадцатом, перед самым началом первой мировой войны. В двадцатых годах оборотистый Михасько купил землю, лошадей, сельхозинвентарь. Немного погодя по железной дороге, а потом со станции на телегах приве з ли бельгийскую маслобойку. Оборудование устанавливали механики из Ясс и Бельц. Но об этом я узнал значительно позже. Через добрых полвека.

Работал в основном самостоятельно, не нанимая батраков. По словам мамы, на еще исправные штаны его жена Волиянка (наверное , Ульяна) нашивала брезентовые латки на коленях и ягодицах. Чтобы дольше носились.

Время вносило в жизнь Михаська свои коррективы. После войны в Елизаветовке организовали первый в правобережной Бессарабии колхоз. После нескольких ночей тяжелых раздумий Михасько отвел на конный двор лошадей, запряженных в телегу, на которую свалил немудреный сельхозинвентарь. Маслобойку не взяли, так как подобная работ ала у недалекого соседа Лази Климова.

Свою маслобойку Михасько разобрал и, уложив за сараем, накрыл толстым слоем соломы. До лучших времен. Забрали только мотор, который несколько десятилетий мерно тарахтел на колхозном зернотоке. Все время на глазах своего бывшего хозяина. Остался и конный плуг выше сарая. На нем я играл, воображая себя сначала ездовым, потом шофером.

В сорок девятом началась высылка в Сибирь мало-мальски бывших зажиточных людей. Депортировали тогда и мою бабушку и ее второго мужа Юська Кордибановского, у которого не было обеих рук. Назвать их на тот момент зажиточными не поворачивается язык. Это были двое стариков, которые уже доживали свой век. И бабушка упорно несла свой крест, провожая и обслуживая деда Юська даже в туалете.

Но мясорубка борьбы с " врагами народа " требовала новых жертв. Чем больше, тем лучше. И местные власти лезли из кожи вон, чтобы показать, что они не последние в этой нарастающей классовой борьбе с игрой в одни ворота.

В списки подлежащих депортации Михасько Суслов не попал. Возможно, помогло то, что с первых дней существования колхоза он добровольно отдал почти все нажитое годами на хозяйственный двор новорожденного колхоза. Однако весть о предстоящей высылк е сельчан насторожила Суслова. Привезенные из Канады доллары в золотых монетах он уложил в небольшой узкогорлый чугунок и залил топленым свиным жиром.

Темной ночью, обернув обильно промасле нным тряпьем, он зарыл чугунок в укромном месте в самом углу двора. Плотно утрамбовал землю, присыпал посеревшей соломой. Когда вакханалия с депортацией стихла, Михасько поздним вечером принялся откапывать чугунок с монетами.

Лопата легко проникала в потревоженный три месяца назад разрыхленный грунт. Уже миновал заветные три штыка земли, на глубине которых дол жно быть тяжелым трудом добытое в подземных лабиринтах канадских шахт накопленное добро. Михасько не верил своим глазам. Чугунка не было. Стал лихорадочно копать вглубь. Лопата сразу же у перлась в нетронутый грунт.

Стал раскапывать по кругу, все шире и шире. Выбросив грунт лопатой, спустился в яму. Закорузлыми пальцами искал по всему дну, обламывая ногти в жирном, плотно слежавшемся черноземе. Наконец, теплившиеся остатки надежды испарились. Тяжело поднялся с колен. В голове стучали несколько глухих колоколов сразу, каждый на свой лад. Даже не забросав яму, едва передвигая негнущиеся ноги, пошел в дом.

В ту ночь он впервые тяжело напился. Сон был тяжелым, каким-то нереальным. Все время казалось, что под его ногами качается, то поднимающаяся, то стремительно падающая в бездну шахты решетчатая клеть, в которой рабочих спускали до выработки .

Баба Волиянка отреагировала на случившееся по- своему и предельно кратко:

– Кто-то зарабатывал и прятал, а кто-то подсматривал.

Но жизнь брала свое. Добродушный, беззлобный, со своеобразным чувством юмора он был душой компаний, собирающихся на свадьбах, крестинах, провожаниях в армию. Общение с множеством людей, казалось, сглаживало ухабы, по которым толкала его непростая жизнь.

На всех свадьбах, удовольствию сельчан, в понедельник вечером, когда начиналась складана (поправка), Дидэк приходил уже переодетым для театрализованных представлений, в которых он всегда был центральным действующим лицом. Он на ходу импровизировал комические ситуации. Зрители стонали от накатывающих волн безудержного смеха. Однажды одна из его племянниц громко спросила:

– Стрею (дядя)! Чому же ви приходите на складану, як жебрак?

Следовал молниеносный ответ:

– А я одягаюся так, шоб писля складане, як впасти, шоб таки не дуже замастетеся! (А я одеваюсь так, чтобы если после поправки упасть, то чтобы не очень запачкаться).

Следовал взрыв смеха, больше напоминающий рыдания.

Подвыпив, он любил пританцовывать, отпускать беззлобные шутки, иногда и над самим собой. В селе стали притчей во языцех его слова, сказанные на одной из свадеб:

– Кажуть, що на весiллях дают хрустики. На скiлькох весiллях був, хрустикiв ще не бачив. Всi весiлля кiнчаються голубцями (Говорят, что на свадьбах дают пряники. На скольких свадьбах был, пряников еще не видел. Все свадьбы заканчиваются голубцами).

Это была его своеобразная самоирония. Между тем, на самом деле он все прекрасно видел. Видимо, таковой была его позиция в психологической самозащите от действительности, с которой он вынужден был считаться.

Однажды, примерно в десятилетнем возрасте, я нечаянно стал свидетелем беседы Дидэка, Пилипа и Андрея Навроцких, вместе искавших счастье в Канаде. Мы с Макаром, младшим внуком Пилипа, слушали разговор трех стариков на английском языке. Более получаса они не произнесли ни одного слова на родном языке.

– Квакали. – Таким было наше краткое определение разговора и языка, на котором они говорили.

Все домашнее хозяйство тянула на себе жена Дидэка, бабунька Волиянка, как ласково ее называла Тая. Бывая у Штефана, я ни разу не видел ее просто сидящей хотя бы одну минуту. Сделав домашнюю работу на своей половине, помогала беременной Даше. А оставшуюся часть дня ее согбенная спина мелькала по всему огороду. В отличие от добродушного, любившего шутку Дидека Михаська, баба Волиянка слыла ворчливой.

Особая взаимная "симпатия" у нее сложилась с младшим зятем, Штефаном. Старший зять, Навроцкий Ананий, работавший на руководящих постах в колхозах других сел, навещал тещу редкими наездами и был дорогим гостем.

При виде же Штефана баба Волиянка почему-то мрачнела и начинала что-то ворчать себе под нос. Это было отчетливо видно даже мне, недавно пошедшему в первый класс.

Если баба Волиянка в своей неприязни была постоянно сосредоточенной и серьезной, то Штефана отношения с тещей только веселили. При этом он не упускал случая повеселиться еще больше. Бывало и за мой счет.

Однажды двадцатипятилетний Маэстро оторвался от шитья и обратился к Мирче:

– Слушай! Чуть не забыл. Ты не отнес сегодня яйца Волиянке?

– Не-ет... – недоуменно протянул Мирча.

– Женик! – это уже ко мне, – Бегом в сарай. Там в решете на соломе яйца. Собери в кепку, отнеси и отдай Волиянке. Она забыла собрать.

Я побежал в сарай, отодвинул в сторону, клюющую мои руки, наседку и в перевернутую кепку уложил яйца. Затем отнес и услужливо поставил кепку, наполненную насиженными яйцами на порог, перед чистящей картошку бабой Волиянкой:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю